Солнце в «Гнезде Орла» - Ахмедхан Абу-Бакар 5 стр.


— А кто ему сказал?

— Девушка в брюках.

— Вот времена!

— Я вам говорил, не к добру эти люди появились у нас, ох не к добру. Хорошие люди останавливаются, как кунаки, в ауле, а они… — пояснял Ашурали на гудекане у родника, где сидели почтенные и грели на солнце свои кости. — Куш — стоянку они разбили под ореховым деревом, а ведь под ореховым деревом нельзя спать, все знают, после этого мозги кружатся, вот и закружились…

— Нас еще не спрашивали.

— Если мы не хотим, нас никто не сдвинет с места.

— Подобное насилие противозаконно. Где такой закон?

— Да что вы говорите, все это пустое.

— Как это пустое?

— Ты замолчи, без ветра и камыш не шумит.

— И твоя правда.

Да это просто невообразимо, и поверить в возможность такого, конечно же, горцам было трудно.

Чтоб здесь над аулом было море.

Чтобы целый аул пустить под воду.

Чтоб здесь была построена плотина.

Чтобы переселили чиркейцев на новое место, в новый современный поселок.

Чтоб были асфальтированные дороги, белые набережные, белые паруса в горах.

СТАРИКИ И ДЕТИ

Ума не приложишь, зачем этим изыскателям понадобилось выбрать для себя именно это место, дикое и далекое, недоступное и трудное. По их замыслу встанет здесь, меж отвесных скал, арочная бетонная плотина, выпуклая, словно грудь атланта, и преградит путь Сулаку, который прогрыз себе глубокое каменное русло. Плотина поднимется более чем на двести тридцать метров! Разольется водохранилище на два миллиарда семьсот тысяч кубометров — кто знает, что это такое? И, говорят, эта вода оросит четыреста тридцать тысяч гектаров земли. Вода, вот эта вода Сулака будет вращать гигантские турбины. А мощность станции миллион киловатт! Можете вы все это себе представить здесь, в горах Чика-Сизул-Меэр? Старые люди, которых давно ничего не удивляло, и те вдруг заговорили:

— В наше время все возможно.

— А что? Век такой.

— Ничего в этом нет удивительного, удивляйтесь другому: вот сейчас мы сидим здесь, разговариваем, а придет время — на этих самых камнях будут сидеть и разговаривать рыбы. А?

— Рыбы не разговаривают.

— Это Мухтадир так думает. У дельфина, говорят, есть свой язык.

— Дельфин не рыба.

— А что это?

— Это зверь.

— Сам ты зверь. Добрее дельфина ничего на свете нет.

— А люди?

— Люди, люди разные бывают.

У Мухтадира непременная ушанка с оборванными ушами, изъеденная кое-где молью, он время от времени снимает ее и гладит локтем, будто она у него из лучшего золотистого каракуля, а не из шкурки какого-то дешевого зверька. И на гудекане у него чаще, чем у других, бывает обнажена лысая голова с несколькими бородавками, очень похожая на макушку птицы марабу. У Мухтадира хитрые, лукавые глаза, как говорят, ненасытные.

В старые времена Мухтадир непременно пошел бы в какой-нибудь гарем евнухом, так думают многие. Как увидит где-нибудь на картинке красивую женщину, обязательно вырежет и сохранит; у него уже целая коллекция картинок. Эх, было когда-то и его время, с ума сводил степных кумычек, правда, говорят, и сам ходил от них без ума. Бедовый был парень, джигит что надо. Только сварливая попалась ему жена, скрутила его, и он запел: «О, что делать мне, люди, у первой жены был один недостаток, у второй — два, а у третьей — четыре». Люди сочувствуют Мухтадиру, но вместе с тем и смеются над ним, острят, но кожа у Мухтадира толстая, дубленая, так просто его не возьмешь.

— Люди, а как же наше кладбище? — вдруг замечает Ашурали. — Мы-то живые, с нами можно все, что угодно, сотворить, но с мертвыми… как же наши покойные предки?

— Кто посмеет нарушить их покой?

— Нет, они не потерпят такую неблагодарность потомков.

— Думаешь, поднимутся из могил и восстанут?! — в желчной усмешке задвигались губы Мухтадира.

— Не они, их память восстанет, завопит, сотрясется в лихорадке гнева… Это я вам говорю, я, Ашурали из рода Каттаган!

— А где их память? Если на этих разноцветных лоскутках, что вешают на святые деревья, то бедна же эта память!

— Не кощунствуй, сын дьявола, — щурит глаза Ашурали в сторону Мухтадира. — Память предков в нас, это их кровь течет в наших жилах, раз течет кровь — они живы, жива их память, она бессмертна.

— Бессмертно только солнце!

— Хотят построить здесь солнце. Пожалуйста, но при чем тут аул? — после долгого размышления замечает старик с золотыми зубами, которого зовут Рабадан. Это у него вчера волки растерзали теленка, это его прозвали в ауле «Фу-ты ну-ты!» из-за частого употребления этих слов, которые он не забыл добавить и сейчас — Фу-ты ну-ты!

— Вам добра хотят…

— Добро, а зачем нас возмущать? — говорит Амирхан.

— Люди мы или не люди, пошли, все пойдем! — вскакивает с места, опершись о палку, Ашурали, резкий в своих движениях, как и в поступках.

— Куда? — спрашивает Хромой Усман.

— К Советской власти, к Султанат, пусть она объяснит нам.

— Правильно, уважаемый Ашурали, очень правильно, пусть и парторг нам объяснит.

— Парторга нет, он уехал сегодня на пастбища.

— Пошли, пусть выложат все на ладонь… — говорит Дингир-Дангарчу, он тогда еще был жив и о смерти не думал, жил-был, и солнце грело его.

— К Султанат так к Султанат, — встает и Мухтадир, — к ней я с удовольствием, любо на нее посмотреть — просто жизнь светлеет…

— А если и муж ее, Хасрет, окажется там?

— Пусть. А что, он запретит, что ли, мне любоваться ею?

И вот старики бредут гуськом по узкой, как теснина скал, улочке: впереди Ашурали, за ним Дингир-Дангарчу, Хромой Усман, Рабадан, Чантарай, Амирхан, Мухтадир, Али, Вали, Шапи, Рапи, Ашрани, я бы сказал: и другие, но других не было, а дети ведь не в счет. Дети — лопоухие и лупоглазые, опрятные и чумазые, босиком и голышом — есть дети, они пока не знают жизни, они ее еще узнают. Дети думают, что старикам хорошо, а старики думают, детям хорошо. Пусть думают, это развивает ум.

Направились почтенные прямо туда, где размещается сельсовет, — к ветхой, но большой двухъярусной сакле, с нехитрыми, без узоров, деревянными перилами на втором ярусе. Шли они, решительные, нетерпимые к насилию воли, кто в ватной телогрейке, кто в бараньей шубе, кто в современном, уже поношенном костюме — не подобает почтенному горцу щеголять в новом костюме. Прежде чем надеть купленную обновку, старики сначала дают ее поносить молодым или сами надевают, но только в темноте, чтоб никто не видел, а когда поносят таким образом недели две, тогда только решатся выйти на люди. Вот и убеди их после этого в преимуществе нового. Некоторые идут в галифе образца военных лет. Сколько времени прошло, а к солдатскому особая любовь. У некоторых богатая папаха, да, да, папахи сейчас шьют новые из лучшего каракуля сур, новая папаха — это гордость, у иных победнее и полохматее. Детей собралась целая ватага: неспроста мол, старики всполошились, значит, что-то будет.

— Киш, киш! Голопузые… А вы куда?

— Туда.

— Куда туда?

— Туда, куда и вы.

— Зачем?

— Посмотреть.

— На что?

— На то, как вы сельсовета будете колошматить! — говорит босоногий, с черным от спелой ягоды тутовника лицом мальчуган.

— Откуда ты это взял?

— Дедушка Мухтадир сказал.

Вот так-то, разве что-нибудь от кого-нибудь скроешь в нашем ауле. Ха! Старики будут колошматить… Разве это не смешно, а? Да еще кого — Султанат! Какое грозное имя дано родителями самой, казалось бы, нежности и ласке, а может, это имя и надо понимать в том смысле, что она в самом деле Султанша добра, нежности и ласки. Даже просто глядеть на нее — истинное удовольствие.

СЕЛЬСОВЕТ СУЛТАНАТ

Из раскрытого окна конторы сельсовета доносится голос: «Да, да, это я говорю. Кто я? Председатель сельсовета Чиркея. Да, я женщина… Эй, слушай, ты, безусый красавец среди уродов, это твои тракторы портят наши пастбища на зимовье? А ты спросил меня? Ты не геолог-разведчик, а геолог-разбойник… Брось эти свои любезности и комплименты… Да, я пошлю своего мужа… чтоб он вытряс твою душу. Что? К дьяволу!» — и слышно, как Султанат со звоном бросает на рычаг трубку. Да, это говорила она, вот тебе и нежность и ласка. Послушаешь ее — уши хочется заткнуть, но такое с ней случается нечасто.

— А это что еще за шум во дворе? — спрашивает Султанат у своего секретаря Абала Абдал-Урши — очень худого, низенького роста молодого человека. Она недавно хотела его отправить учетчиком на кутаны, договорилась было и с председателем колхоза, но секретарь ни в какую, взмолился: «Не гони меня в колхоз, оставь здесь, я готов хоть бесплатно работать, но только тут, Султанат». И она уступила. Но вместе с тем заинтересовалась, что же его удерживает, почему этот молодой человек, неженатый, хочет работать только здесь. И вскоре поняла. Эх, мужчины, мужчины, и почему только вас называют сильным полом? Султанат всегда вела себя в присутствии секретаря совершенно свободно, не обращая внимания на него, распускала, когда надо, и вновь сплетала косы, гляделась в зеркальце. Она иногда даже спрашивала у него, идет ли ей то или иное платье. И подобные вопросы окрыляли Абала Абдал-Урши. Он каким-то образом достал и хранит у себя ее фотографию. Как он хочет, желает, чтобы она была с ним совсем откровенна, не стеснялась его ни в чем. Только бы любоваться ею… «Бедный ты человечек, несчастный ты, Абала Абдал-Урши», — скажете вы ему. «Почему же? Нет. Я самый счастливый! Мне светит яркое солнце!» — воскликнет он.

— Это люди, товарищ Султанат! — отвечает секретарь, выглянув из окна во двор, готовый всегда исполнить любое ее желание. А вы прислушайтесь к сочетанию слов: «Товарищ Султанат!» А как он их произносит! Он не только к ней так обращается, но и к ее мужу: «Товарищ Хасрет». Он гордится им, ее мужем, радуется за него, всегда с любопытством рассматривает его, смотрит на его большие руки, которые имеют право обнимать ее, ласкать, гладить волосы, на губы, которыми он целует это солнце, — ведь он единственный на белом свете, кто имеет на это право. Правда, Абала Абдал-Урши бывает и недоволен им, когда тот является в контору навеселе, как говорят горцы, наладив нежные струны души на мелодию грубых желаний, приходит в контору к ней как к жене… Разве же можно? Он даже ревнует ее здесь к мужу. Там, дома, после работы пожалуйста, а здесь…

— Слышу, что люди, а что за люди? — Султанат отрывает глаза от бумаг и смотрит на секретаря, стоящего у окна.

— Старики и дети, дети и старики.

— А что им-то нужно? — спрашивает Султанат и направляется к выходу на веранду.

Объединенные одними мыслями, одним порывом, почтенные чиркейцы вошли во двор сельсовета. Двор широкий, вдоль стен — скамеечки. Все основные сельские сборы проходят здесь. Пришельцы были решительны и хотели раз и навсегда положить конец всякого рода хабарам, неприятным слухам. Все шумели, говорили, перебивая друг друга. И вот на балкон вышла Султанат. На ее спокойном лице тихая, светлая улыбка. И это простодушие придавало ее красоте неповторимый оттенок.

— Эх, что за женщина, — потирает руки Мухтадир. — Ведь есть, возможно, в ауле и покрасивее, но так подчеркнуть в себе все прелести.

— Друг мой любезный, ты опоздал ровно на семьдесят лет.

— Как это опоздал на семьдесят лет?

— Очень просто. Не надо было родиться так рано.

С ее появлением на балконе шум прекратился, притихли все, даже дети.

— Что случилось, уважаемые отцы? — обратилась Султанат к собравшимся, она старалась быть с ними особенно почтительной и ласковой.

— Ответ перед нами будешь держать, — выходит вперед Ашурали, думая, только бы не опозориться перед ней, как тот атаман, что хотел лихо выхватить из ножен саблю, да в руке оказался только эфес без лезвия.

— А я-то думала, весть мне принесли о том, что отары вернулись с чабанами, — иронически заметила Султанат. «Какой нежный, мягкий голос, напоминающий шорох тополиных макушек в лунную ночь», — подумал, прислушиваясь к ее речи, Мухтадир.

Султанат продолжала:

— Ну что же, ответ так ответ. Вы подниметесь ко мне или мне сойти к вам, уважаемые?

— Сойти, сойти… скажите, чтоб сошла, — повторил Мухтадир.

— Сходи к нам! Сюда… — И старики усаживаются, кто на скамейку, кто на каменные выступы, кто на бревно, на то самое кривое бревно в три обхвата, которое не нашло применения в строительстве, привезенное в аул из ущелья Каракан упряжкой из двенадцати быков. Из этого бревна вышел бы хороший желоб для водопоя скота или лодка для индейцев.

— Эй, ты… ты о чем шепчешь? При чем тут индейцы, лодка, скот, бревно? Ты туда смотри, туда. Но притворяйся слепым, — толкает соседа Мухтадир.

В просветах перил мелькало светло-голубое платье до колен, ох, эти коленки, с чем их сравнить, нет сравнения. Разве только с мраморными колоннами у райских ворот. А ты бывал там? Нет. Ты видел эти колонны? Не видел. Почему же сравниваешь ее ноги с невиденным? Потому что виденное все меркнет перед ними. Султанат в теплые дни не носит платка, косы у нее толстые, длинные, зачем же их прятать от солнца; в золотых подвесках, от которых тени на шее, прыгают солнечные зайчики. Вот она небрежно придержала край платья, чтоб ветер-озорник ненароком не поднял его, и стала осторожно спускаться с лестницы. Из почтительности некоторые отвернулись, потупили взор.

— Какие ноги, — не вытерпел Мухтадир. — Клянусь, ее мать родила на лесной опушке в лунную ночь, а может быть, на широком альпийском лугу, подперев небо ногами.

— Ты что бормочешь?

— Эх ты, чучело, луженая твоя башка. Ты же слепой, если не умеешь восхищаться прекрасным!

— А ты зрячий чурбан. Тут вопрос стоит: быть или не быть нашему аулу, а он, видите ли, о лунной ночи.

— Не о лунной ночи, а о ней.

— Подумаешь, ну и что из того, что у нее груди пышные и тугие…

— А какая прозрачная кожа, ей-ей, не нужен рентген. И вряд ли какой художник сможет подобрать краски, чтоб передать этот божественный цвет.

— Да что ты в ней нашел? Жена моего соседа куда красивее. Ну что в ней? Толстые бедра, большие груди.

— Ах, ты уже заметил все эти прелести, вот не думал…

Султанат спустилась на самую нижнюю ступеньку. От смущения немного зарделась, щеки стали более румяны, чем обычно, что не мог не заметить с балкона секретарь Абала Абдал-Урши. И в это время подбегает к ней грязный мальчуган и говорит:

— Сельсовет Султанат, дальше не идите, они хотят тебя расколошматить, я сам слышал, так они и сказали: расколошматить, как бычью шкуру.

Это услышал Абала Абдал-Урши и вмиг оказался впереди председателя, встал с воинственным видом: «Никто не посмеет и пальцем ее тронуть». Она спокойно, положив руку на плечо своему секретарю, отстранила его и, ласково улыбнувшись, обратилась ко всем:

— К какому же ответу вы призываете меня, почтенные?

— Мы хотели спросить у тебя, сельсовет, — заговорил Ашурали, немного выйдя вперед.

— Спрашивай, почтенный Ашурали из рода Каттаган, — проговорила Султанат, обнажая ряд жемчужных зубов.

— Правда это? — спрашивает Ашурали, теребя бороду.

— Что? — Засветились нежным светом ее добрые, щедрые глаза.

— То, что услышали наши уши, что по аулу несется ветром горячим, холодной змеей заползает в душу, то, от чего нам стыдно перед памятью предков: говорят, что хотят нас затопить, что над нами… — Ашурали ткнул палкой в небо, — будет море.

— Да, уважаемые, это правда, — услышали все, к немалому своему огорчению, и сказала она это без всяких утаек, откровенно.

— II что нас переселят…

— Тоже правда.

— Что построят плотину.

— Правда.

— И это все окажется под водой? — развел он руки.

— Да, — ответила Султанат.

— Стало быть, все это правда, — глубоко разочарованным голосом говорит Ашурали и оглядывает всех непримиримым взглядом из-под бровей. Он хотел еще что-то сказать, став спиной к Султанат, но потом махнул рукой: «Пошли отсюда, люди!» — и направился к настежь открытым дощатым воротам, поняв, что напрасно обольщал себя надеждой, будто все это пустые сплетни.

За ним последовали остальные, недоумевая и теряясь в догадках, почему вдруг старик Ашурали так круто прервал разговор. Одно было несомненно, что он никак не ожидал категорических ответов от сельсовета и понял, что самое лучшее после этого бесплодного разговора в другом месте поразмыслить, как быть дальше.

Назад Дальше