Он вышагивает перед нами на негнущихся ногах, оттопырив вперед пивное пузо, и рассказывает, какие мы молодцы.
— Обосрал, а теперь облизывает, — замечает Мутный.
— А знаете что? — говорит Аркаша, хитро прищурившись. — Полкана-то нашего назначают заместителем командира дивизии. На повышение пошел, теперь генералом будет. За удачно проведенную контртеррористическую операцию полковник Вертер представлен к званию Героя России. У меня в штабе полка землячок есть, он сам наградной лист видел.
— Не может такого быть! — говорит Олег. — Он же трус! Он же на передовой был один раз! Полбатальона положил за какой-то вшивый бугорок да так и не взял его! Таких расстреливать надо, не может быть, чтобы он стал генералом, да еще и Героем!
— Это для тебя — вшивый бугорок, а в его донесениях — стратегически важная высота, обороняемая превосходящими силами противника. И лезли мы не в лоб трое суток, а выполняли тактический маневр, в результате которого боевики были вынуждены оставить свои позиции. Все зависит от того, как подать. Что ты как ребенок, в самом деле. Война же не здесь делается, а в Москве. Ты что, не согласен с тем, что ты герой? Может, еще и от медали откажешься?
Нет, от медалей никто из нас не откажется. Если уж каждый из нас пропихивает вверх по служебной лестнице пяток полковников и генералов, пускай и нам что-нибудь перепадет.
— А интересно, что полкан будет делать со своим “паджеро” после войны? — вдруг спрашивает Пинча.
— Да уж не волнуйся, тебе не подарит.
— А хорошо бы, — лыбится он.
Начинается награждение. Дядюшка Вертер становится под дыбой и своим деревянным голосом начинает зачитывать приказ командующего группировкой. Мы с нетерпением ждем — кто же первый? Кого Родина посчитала лучшим и самым достойным из нас? Может, Ходаковский, как-никак его ранило, и до Минутки он первым дошел, и в горах воевал по-настоящему. Или дагестанец Эмиль, снайпер, — он подползал на пятнадцать метров к чеченским траншеям и стрелял в упор. Эмиль убил тринадцать человек, а его не убил никто. Днем он не мог шевелиться и лежал весь световой день в кустах неподвижно. Ночью уползал. На следующую ночь приползал снова. Комбат представил его к Герою России. Или, может, кто-то из минометки? Уж они-то точно навалили чехов больше всех.
Комбат берет первую коробочку, открывает орденскую книжку, набирает воздух в легкие. Мы замираем. Ну, кто?
— Рядовой Котов, ко мне! — громко и торжественно выдыхает комбат.
Я сначала даже не понимаю, кто это — рядовой Котов. Только когда он протискивается сквозь строй и, смущенно улыбаясь, бежит к комбату, неумело вскидывая руку к виску, до меня доходит — это же Кот, повар из офицерской столовой! Он готовит еду комбату, накрывает на стол и подает ему блюда. Наверное, комбат случайно взял его книжку первой. Черт, он мог бы быть и повнимательнее в таких вопросах, все-таки первый награжденный в батальоне — это должен быть самый лучший солдат или офицер.
Следующим медаль получает штабной писарь, за ним — начальник обоза, потом кто-то из ремроты. У нас пропадает весь интерес к наградам. Мы больше не следим за церемонией, все ясно.
— А что, медали надо давать всем, кто был на этой долбаной войне, — считает Леха, — и поварам, и водилам, и писарям.
— Это верно, — говорит Аркаша, — и Коту первому.
Из нашего взвода “Боевые заслуги” второй степени получает только Гарик, и то потому, что он месяц был писарем в штабе. После награждения он возвращается к нам в строй смущенным и даже хочет снять медаль, но мы не разрешаем ему.
Мы больше не верим наградам, которые Родина раздает гораздо скупее, чем тумаки. Теперь для нас это пустое железо. И Ходаковский, и Кот носят одну и ту же “Отвагу”, хотя первый сто раз мог умереть в горах, а второй рисковал разве что лопнуть от переедания. Мне вдруг думается, что комбат олицетворяет сейчас государство — за спиной дыба, в руках медали холуям.
— Слышь, Фикса, — толкаю я его локтем. — Это… хреновое у нас государство, а?
— Ага, хреновое, — говорит он, ковыряя мозоль на ладони.
Затем отрывается от своего занятия, смотрит на меня и лыбится во все лицо:
— А ты не знал?
После награждения перед нами выступает представительница Комитета солдатских матерей. Это боевая, смолящая папироской баба лет сорока, с большим телом, деятельная, еще не утратившая своей миловидности. У нее прокуренный командирский голос, и она умеет материться, как заправский прапор.
Она говорит простые вещи: о том, что всех задрала уже эта война, о том, что мир не за горами, о том, что нам осталось потерпеть еще немного, что нас дома ждут и помнят. В доказательство она привезла нам подарки.
С этими словами она раздает нам картонные коробки. Каждому по одной. В них лимонад, печенье, конфеты, носки. Получается богато.
После церемонии командиру полка устраивают баню. Он парится долго. Наконец процессия выходит из парилки; полуголое начальство рассаживается в теньке под брезентом и пьет водку. С представительницы периодически спадает простыня, в глаза брызгает пышным белым телом. Она совсем не стесняется. Вскоре и мы перестаем стесняться. Даже Аркаша воздерживается от шуточек по этому поводу. Нам нравится эта женщина, и никто не смеет осудить ее, привезшую на войну пацанам конфеты. Она — единственная, кто за последние месяцы обратился к нам по-человечески, и мы безоговорочно прощаем ей все то, что никогда не простим полкану, — и это полуголое братание с офицерами, и пьянство, и стоящую на столе как закуска коробку с солдатской гуманитаркой. В конце концов, она преспокойно могла бы пить в Москве, не подставляясь под пули, а вот поди ж ты, приехала сюда, тряслась по горам в колонне от Моздока, и ничего ей не надо ни от нас, ни от этой войны, даже телевидения нет.
Перед отъездом она собирает телефоны и адреса — кому позвонить, кому написать, мол, жив-здоров ваш ненаглядный, все с ним в порядке. Всех нас она называет ребятушками, даже Аркаше говорит “сынок”, хотя ему уже прилично за сорок. Его рябая рожа расплывается в улыбке, он обращается к ней на ты, оставляет свой телефон: может, после войны свидимся. Я тоже подхожу, даю телефон. Узнав, что я москвич, она навскидку фотографирует меня, потом обнимает с десяток попавшихся под руку солдат, легко прыгает на броню, и кортеж уезжает. За забором какое-то время клубится пыль, потом и она оседает.
Мы стоим перед закрывшимися воротами, как осиротевшие дети. Нам кажется, что это действительно уехала наша мать, наша общая мать, а мы — солдаты, ее дети, — остались здесь.
— Хороша баба, — говорит Аркаша, улыбаясь. — Мариной зовут. У нее сын где-то здесь. Ездит по частям, все его ищет. Жалко ее.
Пока полкан находится в батальоне, нас загоняют в усиленный караул на крыши. Высокое начальство должно видеть, что мы несем службу как надо.
Мы забираемся на мясной цех, разбрасываем ногами ржавые осколки, которые лежат здесь неизвестно с каких обстрелов, и рассаживаемся на раскаленном рубероиде. У нас с собой четыре коробки гуманитарки, мы раздеваемся и раскладываем жратву на кителях.
— Именем Российской Федерации гвардии мяса рядовой Фикса награждается орденом Сутулого второй степени с присвоением пожизненного права стоять под стрелой, работать вблизи ЛЭП и переходить дорогу на красный свет, — торжественно объявляет Аркаша и прилепляет Фиксе на грудь печенюшку.
Леха играет туш, Олег смахивает слезу и отечески хлопает Фиксу по плечу, мы делаем “на караул”. Фикса лыбится.
Потом мы наваливаемся на гуманитарку. Черпаем сгущенку печеньем и запиваем лимонадом. Пальцы становятся липкими, мы вытираем их о вспотевшие животы, чавкаем и улыбаемся друг другу. Нам хорошо.
Тощие немытые солдаты в огромных сапогах и разодранных штанах, мы сидим голышом на крыше, жрем сгущенку и улыбаемся друг другу, протягивая своим товарищам раскрошившиеся печенюшки…
— Хорошо? — спрашивает меня Фикса.
— Да, — говорю я. — А тебе?
— Здорово, — отвечает Фикса.
Я протягиваю ему сгущенку.
По две банки сгущенки, кульку печенья, с десяток карамелек и по бутылке лимонаду — вот и все, что получили мы за горы, за Грозный, за четыре месяца войны и шестьдесят восемь погибших. И то не от государства, а от наших же матерей, скопивших последние копейки со своих нищенских деревенских пенсий, обобранных как липки этим самым государством на военные расходы. Да и пошло оно все на хрен! Можете пришпилить себе медали на задницу, пусть звенит, как новогодняя елка!
Фикса вытирает испачканные сгущенкой руки о штаны Пиноккио и бережно берет открытку. Она раскрашена под российский флаг, на котором нарисованы три трубы и золотом написано: “Слава защитникам Отечества”. Фикса держит открытку двумя пальцами, боясь испачкать, и читает нам вслух:
— “Дорогие защитники Отечества! Дорогие ребята! Мы, ученики и учителя шестого класса „Б” школы № 411 Восточного округа города Москвы, от всей души поздравляем вас с Днем защитников Отечества. Ваш благородный подвиг болью и гордостью отзывается в наших сердцах. Болью потому, что вы подвергаете себя ежеминутной опасности. Гордостью потому, что не перевелись еще смелые, сильные люди в России. Благодаря вам мы можем спокойно учиться, наши родители — трудиться. Берегите себя, будьте бдительны. Храни вас Господь. Возвращайтесь скорее, мы ждем вас с победой. Слава вам, слава!”
Некоторое время мы молчим, пораженные этими словами.
— Это кто, это мы, что ли, сильные люди? — спрашивает наконец Пинча. Из его открытого рта вываливаются крошки печенья.
— Да, Пиноккио, это ты, — отвечает ему Гарик. Он серьезен.
— Хорошая открытка, — говорит Фикса, бережно рассматривая ее.
— Плохая, — возражаю я, — бумага глянцевая.
— Дурак ты. Написано хорошо.
Его голос слегка дрожит, глаза становятся влажными. Черт возьми, что это с ним? Неужели он растроган? Неужели этот воронежский мужик, никогда не говоривший высоких слов и понимавший лишь самые простые понятия, такие, как жратва, курево и сон, такие же простые и надежные, как и он сам, растроган детской открыткой? Черти б меня драли…
Я беру у него открытку, рассматриваю ее. Она совсем не такая, как те подлые открытки, которые присылали нам перед президентскими выборами в девяносто шестом году. Нас тогда на время перестали называть ублюдками и полупидорами и стали обращаться “дорогой российский воин” и “уважаемый избиратель”. Это были первые выборы в нашей жизни, а для троих из нас они стали последними. Они не успели отдать свои голоса ни одному из кандидатов и умерли, так и не выполнив своего гражданского долга.
— Школа находится в Восточном округе, это недалеко от меня. Хочешь, после войны я заеду туда и поблагодарю их, — говорю я, чтобы сделать Фиксе приятное.
— Мы вместе заедем. Мы вместе заедем в эту школу. Нам обязательно надо заехать, видишь, они вспомнили о нас, собрали деньги, прислали гуманитарку. Зачем? Кто мы им? Жалко, Барабана нет. Зря я его гонял, там, на сопке, кричал на него. И ты его тоже зря гонял, — говорит он Аркаше. — Зачем ты его бил, а? Он же пацан еще совсем был! Зачем ты его бил, а?
Аркаша не отвечает. Мы молчим. Фикса плачет.
Я складываю открытку пополам и засовываю ее во внутренний карман. Сейчас я и вправду верю в то, что заеду в эту школу после войны.
После сладостей в батальоне начинается дристуха. Наши желудки отвыкли от нормальной пищи, и нас несет с удвоенной силой. Смотровые ямы гаража завалены до самого верха, над ними тучами кружат мухи.
Олег объясняет такой разгул дрисни реакцией организма — смертельная опасность миновала, мы расслабились, начались болезни.
— То ли еще будет дома, — говорит он. — Вот увидите, мы вернемся с войны дряхлыми развалинами с полным набором болезней.
Мне кажется, причина в другом. Батальон зажат на маленьком пространстве, и на наши котелки садятся те же самые мухи, что кружат над ямами.
Мы сидим на корточках в мясном цехе, это единственное незагаженное место, где еще можно пристроиться. Мы можем провести так полдня, надевать штаны нет никакого смысла, дизентерия — такая штука, когда по-большому хочется постоянно. Иногда ты ничего не можешь из себя выдавить, а иногда тебя несет кровью на семь метров против ветра.
— Ложные позывы, — говорит Мутный, — один из симптомов острой инфекционной дизентерии.
Он листает медицинскую энциклопедию, которую нашел еще в Грозном и таскал по всей Чечне, определяя у нас симптомы то брюшного тифа, то сибирской язвы, то чумы или холеры. Теперь энциклопедии пришел конец, она сделана из мягкой газетной бумаги, и за два дня от нее остался лишь переплет. Дизентерия — последняя болезнь, которую выдалось диагностировать на своем веку этому доброму медицинскому справочнику.
— А помните, как нас в полку заставляли гадить на бумажку? — лыбится Гарик.
— Точно, было такое, — смеется Олег.
Перед отправкой в Чечню полк два раза в неделю строем уходил за казармы и там поротно оголял зады, подложив под себя клочок бумажки. Между шеренгами ходила молодая симпатичная женщина-медик, а нас заставляли испражняться у нее на глазах и протягивать ей свои экскременты на предмет дизентерии. Мясо должно отправляться на убой здоровым, и никого не волновало, стыдно нам или нет. О каком романтическом отношении к женщинам может идти речь после этого? Убили в нас всю романтику, размазали кирзачами по плацу…
Впрочем, сейчас такой заботы о нас никто не проявляет. Нам лишь раздают какие-то желтые таблетки — по одной на троих. Мы едим их по очереди. Толку от такого лечения — ноль.
— Внимание, крупный калибр! Всем в укрытие! — говорит Фикса и выдает оглушающую очередь.
Аркаша отвечает ему калибром поменьше, Мутный бьет одиночными.
Всех переплевывает Пинча. Он долго тужится и наконец издает такой звук, что в окрестных окнах повылетали бы стекла, будь они целыми.
— Тактическое ядерное с обедненным ураном, — лыбится он. — Пять тонн в тротиловом эквиваленте.
Ночами батальон оглашается утробным урчанием и стонами. Часовые гадят прямо с крыш, бегать вниз-верх по двадцать раз за ночь слишком утомительно. Ночное небо помимо крупных звезд расцвечивается белыми солдатскими задницами. Ходить под крышами становится опасно.
У меня возобновляются кровотечения, кальсоны постоянно покрыты коркой крови. Впрочем, кровотечения у нас у всех. Прямая кишка набухает и вываливается из задницы на несколько сантиметров. Штаны спустил, полжопы наружу — и сидишь, как аленький цветочек, округу озаряешь. Пока все свои кишки подотрешь, рулон бумаги изведешь. Да и где ее взять, бумагу-то? Мы обдираем со стен каптерок оставшиеся куски обоев и шкрябаем по заднице заскорузлым клейстером. Кишки от этого еще больше портятся, кровь из штанов стаканами вычерпывать можно.
— Вот наградил нас Господь, — говорит Аркаша. — У всего батальона в заднице цветки распустились! Через что воюем, через то и награждают…
— Ох-ох… И за что ж нам такое, — стонет Пиноккио.
В административном здании я нахожу рулон бумажных полотенец и прячу его в куче мусора. Пользуюсь им, только когда никого нет рядом. Все равно на взвод такого рулона — каждому на полраза, а так на полдня я обеспечен.
В целях борьбы с дизентерией комбат вводит наряд по мытью котелков. Теперь после каждого приема пищи дежурный обязан отмыть котлы всего взвода.
Воды в батальоне нет, и мы моем котелки в тех же бетонных быках, где и стираем портянки. Хлопья мыла и жира плавают в воде вместе с мотылем, и нам приходится отгонять живность руками, чтобы набрать полкотелка мутной зеленой жижи.
Воровство воды возобновляется. У нас в этом плане стратегически выгодная позиция — как только АРС въезжает в ворота, мы перекрываем ему дорогу и не отпускаем, пока не наполним все имеющиеся у нас емкости. Аркаша с Фиксой раздобыли где-то ванну, и мы ходим за водой с ванной. Зампотыл грозится нас расстрелять, но все равно каждое утро мы выходим на грабеж.
Около быков приходится выставить караул. Один раз дело доходит до драки.