Их заинтересовал мой приезд. Почему? Они любили дядю Ефрема, объяснил я себе мысленно. Но есть — я чувствовал это — еще причина. Нашим опытам с краской они придавали какое-то особое значение. Пестробородый, тот сказал по этому поводу загадочно:
— Пурклин знал, поди, что тут деньгами пахло.
— А то нет! — ответил мастер с лесопилки.
Застенчивость моя быстро прошла, — так захватила меня встреча с друзьями дяди Ефрема.
Мне и раньше приходилось слышать об асфальтитовых разработках под Дивногорском. Страшную они оставили память. Там бедняки, нанятые за гроши, долбили лопатами вязкий, пропитанный загустевшей нефтью грунт, дышали нефтяным газом, который съедает легкие, отравляет мозг. Когда на одной из тетрадей дяди Ефрема мы прочитали «Доннель и К°», напечатанное золотыми буквами, мой отец сказал мне, что фирма эта — иностранная, что на Доннеля работали и добытчики асфальта и еще тысячи других людей. Доннель имел нефтяные промыслы на Кавказе, имел суда, пристани, заводы. Я узнал также, что у Доннеля и состоял в приказчиках Сиверс, вербовавший у нас рабочих. Клёновцы шли на баржи, на буксиры, на заготовку леса, но только самая отчаянная нищета могла заставить человека запродать себя на асфальтитовые копи.
Вот примерно всё, что я знал о Доннеле. Сегодня смысл пышной золотой марки «Доннель и К°», а вместе с тем и судьба дяди Ефрема открылись мне с новой, отчетливой и жесткой ясностью.
— Много ли выжило наших, дивногорских, которые асфальтит ломали? Почитай, тут все они, — и Шатохина обвела рукой сидящих. — Еще кто? Ну, Костя из слободки. Еще Машошин, больной.
— Больной, — подтвердил начальник пристани. — Хоть и подлаживался к Пурклину, а не помогло.
— А мой Степан? — продолжала хозяйка. — Кабы не асфальт, разве погиб бы от пустяковой раны?
Но кто же такой Пурклин? Оказывается, Пурклин и есть Сиверс. Еще в Баку, где Сиверс был буровым мастером, он, по слабости в русском языке, писал в контору о результатах бурения: «Пур клин», — то есть «бурая глина». Так и возникла кличка.
Я рассказал о приезде Сиверса в Клёново, и старичок с пестрой бородой сказал:
— Уцелел, паразит.
При этом он стиснул зубами трубку, и смеющиеся, оплетенные сеткой морщинок глаза его стали строгими. «Сюда бы еще тетю Клаву», — подумал я. Кроме нее, никто в Клёнове не говорил о Сиверсе с такой непримиримой ненавистью, как эти дивногорцы. Мастер с лесопилки спросил меня, откуда пожаловал к нам Сиверс, но этого я не знал. Сиверс не дал нам своего адреса.
— Эх, жаль, — молвил начальник пристани.
Он сидел против меня, грузный, красный, с прилизанными волосами, которые на макушке завивались крючком, и гневно, шумно дышал.
— Кабы не Пурклин, дядя твой и сейчас, может, был бы жив. Крепкий был мужик, — сказал он, обминая пальцами кожаный кисет с табаком.
Никто не курил, и я понял, что в доме Парасковьи Димитриевны это не принято.
Вслед за начальником пристани все заговорили о Сиверсе, и поднялся спор, вначале темный для меня. Упоминались какие-то Ибрагим и Савка, следившие за дядей Ефремом. Шатохина объяснила мне: у Доннеля были свои наемные охранники; Савка — кулацкий сын, в гражданскую войну ушедший к белым, а Ибрагим откуда-то издалека. Как прогнали Доннеля, Ибрагим — ходил слух — удрал за границу.
Я спросил, зачем они следили за Любавиным. Старичка с пестрой бородой мой вопрос почему-то удивил.
— А как же! — воскликнул он, усмехнулся, и трубка в его губах быстро задвигалась.
— За нами тоже шпионили, — сказал мастер. — Верно, товарищ Панфилов?
И тут я с новой стороны узнал дядю Ефрема. Нет, оказывается, мало назвать его изобретателем-неудачником. Крепкий мужик, — так отозвался о нем начальник пристани. Да, крепкий. Однако не физическую крепость имели в виду старые дивногорцы… старые рабочие, говорят так. Дядя Ефрем был их боевым товарищем.
Сиверс поставил Любавина, как грамотного человека, учетчиком. Дядя Ефрем не должен был спускаться в колодец в бадье. Он наблюдал за вагонетками, куда из той же бадьи, поднимавшейся ручным воротом, высыпа?лись комки асфальтита, и вел учет добыче. И платили дяде Ефрему больше, чем грабарям. Но он не продал свою честь. Он не мог спокойно видеть, как рабочий вылезал из колодца, шатаясь, словно пьяный, — нефтяной газ в самом деле опьянял. Одни принимались хохотать без причины, другие буйствовали, рвали на себе рубахи, лезли в драку. Доннель, купивший копи у местного заводчика, тогда еще обещал доставить машины, облегчить труд, провести вентиляцию. «Всё будет новое, заграничное», — похвалялся он, однако обманул рабочих. И Ефрем Любавин выступил против хозяина. В ту пору на копях служил геолог Пшеницын, душа-человек. Он был в дружбе с Ефремом, занимался с ним разными науками и вместе с рабочими пошел против Доннеля, — прокламации писал даже. Началась забастовка. Но геолога Пшеницына арестовали, рабочих стали увольнять пачками. А Ефрема Любавина нашли в колодце мертвым.
— Колодцы не ограждались, — сказал директор фабрики-кухни. — Хозяин-то жалел деньги на охрану труда. А людей не жалел.
— Лучше всего спа-сает ин-стинкт само-сохра-нения, — проговорил Петрович по слогам, и я догадался, что он передразнивает Сиверса.
— Оступился — и готов, — продолжал директор. — Не разобьешься, так газ задушит.
— Оступился! — задорно отозвался Петрович. — Нет, Ефрем не оступился.
— Доказать трудно.
И тут старики опять заспорили. Мастер с лесопилки и Петрович насели на директора фабрики-кухни.
— А ты скажи, — настаивал Петрович, — почему в ту же ночь в казарму — тук-тук. Кто? Ибрагим и Савка. Где Любавин? Я говорю: не возвращался. Они на это ноль внимания, — шасть к нему в угол. Выволокли сундучок из-под койки. Мы, мол, прокламации ищем. Всё выложили на одеяло: книги его, тетрадки. Что в тех тетрадках, мы мало знали.
— И камешек черный в сундучке был, — вставил мастер с лесопилки.
— Да. Образец породы Пшеницын Ефрему дал. На память, верно. Ну-с, прокламаций никаких не нашли. Однако сложили всё обратно в сундучок и унесли. После мы ходили в контору, требовали: выдайте имущество погибшего, родным пошлем. Отвечают: сами пошлем. Три рубля, что в сундучке были, перевели по почте, это верно. А прочее всё сгинуло куда-то.
Я слушал с бьющимся сердцем. И вдруг, словно завеса раздвинулась, — смысл спора стал понятен мне. Я как будто увидел, что? произошло с Любавиным.
— Его столкнули? — спросил я пресекшимся голосом. — Его, значит, столкнули туда?
Помнится, я перестал слышать спорящих. Зато внутри каждая клеточка моего существа кричала: его столкнули в колодец! Его убили!
Несколько мгновений спустя стали до меня доходить чьи-то слова. Не помню, кто говорил, кажется, мастер с лесопилки.
— Конечно — Сиверс. Кто же еще над ним был! Охранниками командовал управляющий, — Сиверс, следовательно.
Директор фабрики-кухни не возражал больше. Теперь все сошлись на одном: Сиверс — убийца! Никто не произносил — Пурклин. Сиверс, и только Сиверс, — отчетливо, как на суде. Я был однажды на заседании волостного суда, когда разбирали дело наших клёновских хулиганов, и знакомые фамилии их звучали необычно, грозно. Так и теперь — фамилия Сиверса. И я подумал, что ведь труды Ваксаныча и ребят тоже обвиняют Сиверса. Ну разумеется! Дядю Ефрема убили и ограбили. В деревянном сундучке Ефрема нашлась лакомая добыча для Сиверса. «Изобретение огнеупорной краски было по тогдашнему времени смелым», — так писал Ваксанычу профессор…
Почему же Сиверсу всё сошло с рук? Почему не заставили его ответить?
— Заставили! — молвил Петрович. — А кому пожалуешься? Кто заставит-то? Записали в акте: несчастный случай. И вся обедня. Ты, молодой человек, учил в школе, что? такое буржуазная власть? Сам разбираться можешь, как оно… А в революцию Сиверса тут не было. Еще до германской войны очистил место. Или после?
— До германской, — подтвердил директор фабрики-кухни. — Как закрыли предприятие. Газ настолько сильно пошел, что никакой возможности не стало копать, — прибавил он, обернувшись ко мне.
— Сейчас-то где он? — сказал Петрович. — Вот, брат, голова с мозгами. Адрес-то не взяли!
Это относилось ко мне, и я почувствовал себя очень виноватым. В самом деле, надо найти Сиверса. Мастер с лесопилки, скрипя табуреткой, требовал, чтобы Шатохина дала ход делу через горсовет.
— А может, не отцу, так другому кому он адрес дал? — спросила она меня, и я ощутил, как тяжесть вины на моих плечах еще больше выросла.
— Не знаю, — выдавил я.
Надо сказать всем в Клёнове: отцу, Ваксанычу, ребятам. Может, кому и оставил. И тут я мысленно представил себе, как много еще предстоит рассказать в Клёнове…
В поезде на обратном пути я думал всё о том же. Эх, зачем доверился дядя Ефрем! Почему не догадался! Подальше бы ему держаться от Сиверса, от Доннеля, тогда он дожил бы до советской власти, стал бы знаменитым изобретателем… Вся моя, с раннего детства взращенная, неприязнь к Сиверсу поднималась во мне и становилась глубокой, недетской ненавистью.
За окном проплывали Дивные горы. С них сползал снег, и я, казалось, различал на рыжих склонах впадины асфальтитовых колодцев. Мрачно смотрели на меня Дивные горы, прославленные своей красотой.
СИВЕРС ИСЧЕЗ
В Клёнове никто не мог сказать в точности, где находится Сиверс. От нас он поехал на Кавказ, — так утверждал дядя Федя, отвезший Сиверса на станцию. Но дядя Федя был мужик забывчивый, рассеянный. Он постоянно терял что-нибудь. При этом он хлопал себя по бедрам и произносил нечленораздельные, кудахтаюшие звуки. На слова дяди Феди положиться было нельзя. И к тому же, разве это адрес — Кавказ!
Дома у нас творилось невообразимое.
— Что? собственно, мы можем предъявить Сиверсу? — вопрошал отец. — Там, в Дивногорске, его лучше знают, но всё же… Свидетелей нет. Очернить человека — проще пареной репы. Я сам не поклонник Сиверса, но убийство! Боже мой!
И отец хватался за голову.
— Ты вечно успокаиваешь, преподобный ты Никола, — задорно ответила тетя Катя.
— Глупости, — сердился отец. — Я стремлюсь быть объективным. Всю жизнь стремлюсь…
— Ну, мы неученые, таких слов не знаем, — пожимала плечами тетя Катя, хотя отлично понимала, что? значит быть объективным. Отец постоянно подчеркивал свою объективность.
И всё-таки тетя Катя не решалась обвинить Сиверса. Она колебалась. Такой вежливый, приличный, воспитанный человек, и вдруг — убийца! Отец уверял, что искать Сиверса всё равно бесполезно: срок давности для возбуждения уголовного дела истек.
Тетя Клава почти не участвовала в дебатах. Можно было даже подумать, что ей безразлично, виновен Сиверс или нет. Выслушав новости, которые я привез из Дивногорска, тетя Клава часа полтора просидела на одном месте как оглушенная. Посуду не мыла, со стола не убирала, только молча сидела и шевелила пальцами узловатых рук. Потом она вышла, крепко стукнув дверью, и вернулась пьяная. Опять был крупный разговор между нею и отцом. Тетя Клава кричала, что ей наплевать на срок давности, — ей нужна справедливость. Она сама будет искать Сиверса и расправится с ним, а отец пусть въезжает в рай на осетре.
Что до меня, то я полностью разделял гнев тети Клавы. Я тоже не мог примириться с мыслью, что приказчику Доннеля всё сойдет с рук. Нет, ни в коем случае! Заступившись за тетю Клаву, я нагрубил отцу и несколько дней не разговаривал с ним. Упорным молчанием отвечали мы с тетей Клавой на рассуждения отца:
— Закон есть закон. Если вы не желаете с ним считаться, это доказывает лишь вашу ограниченность. Жаль, не спросили вашего мнения при составлении законов, Клавдия Сергеевна. Или вашего, Сергей Николаевич. Михаил Иванович Калинин не знал, очевидно, что есть в Клёнове такие головы…
Отец убеждал не только нас, но и себя. У всех было ощущение чего-то невыполненного, какого-то долга перед дядей Ефремом.
Но так продолжалось недолго.
Директором школы был у нас коммунист, бывший боевой комиссар Иван Назарович Масловский. Он нередко заходил к отцу — побеседовать и сразиться в шашки. Мне Масловский нравился своей прямотой. Помню, он как только появился у нас в доме, сразу заметил несходство двух сестер — моих теток — и спросил отца: «Что за причина? Одну словно всю жизнь пряниками кормили, другая глаз не поднимает. Горе на сердце есть?» Отец ответил, что у Кати характер легкий, воробьиный характер, а историю Клавы передал подробно…
Иван Назарович был в курсе всех наших дел. Он поощрял работу с краской Любавина, близко к сердцу принимал судьбу химика-самоучки.
Конечно, Масловский тотчас же вник в наши споры и сомнения по поводу виновности Сиверса и срока давности. И когда Иван Назарович стал высказывать свое мнение, — а он по каждому вопросу старался отчетливо определить свое мнение, — я с восторгом смотрел на него. Казалось, сама справедливость говорит его устами:
— Тут не простая уголовщина. Враг рабочего класса, царский шпик, главарь охранников! Нет, извините, для таких типов срока давности не существует. Это дело политическое.
Не только я и тетя Клава, — все мы ободрились и повеселели, услышав это. Словно большая тяжесть свалилась с плеч. Значит, от кары Сиверс не уйдет, была бы только доказана его вина. Тут же, за чайным столом, как бы под председательством Ивана Назаровича, порешили: ехать тете Клаве в областной центр, требовать расследования.
— Однако не мешало бы вам заглянуть в литературку кое-какую, — сказал дотошный Иван Назарович, считавший, что каждое начинание нуждается в солидной подготовке. — Я вам принесу завтра.
На другой день я, придя из школы, застал в мезонине тетю Клаву. Она сидела за моим столом. Обернувшись ко мне, она прижала пальцем недочитанное место.
— Сиди, — сказал я. — Я еще за водой схожу.
— Здесь потише, так я… Голова-то старая, вколачивать надо, — молвила тетя Клава строго, как будто имела в виду кого-то другого.
С тех пор тетя Клава, улучив свободную минутку, занималась в моем мезонине. Я знал: коли на столе порядок, карандаши собраны и вставлены в стаканчик, учебники мои и тетрадки уложены в две стопки по краям — значит, была тетя Клава. Иногда она спрашивала у меня значение трудных слов — «кассация», «высшая инстанция», а я бежал к отцу и приносил ответ. Через неделю тетя Клава уехала.
Отлично помню ее возвращение из областного города. Весна была холодная, и тетя Клава вошла толстая от накрученных серых шалей. Не говоря ни слова, она освобождалась от них и бросала на лавку. Став прежней тетей Клавой — сухой, скуластой, сказала резко:
— Ищут его… Видишь, он не значится нигде, Сиверс. Пропал.
Эх, а мы не знали! Схватить его надо было, когда он приезжал сюда. Приехал, продал дом кулаку, положил в карман деньги и укатил преспокойно. Какая досада!
Сколько раз я воображал себя обличителем, выступающим на суде против Сиверса. Я даже пробовал произнести речь, как наш волостной адвокат Петелин — с подвыванием и отчаянной жестикуляцией.
За обедом отец хватался за голову и повторял:
— Чудовищно!
Тетя Клава брала горячие чугуны руками. Тетя Катя спрашивала:
— А дети есть у него?
— Один сын, за границей, ровесник Сергея.
— Какой он мне ровесник! — вставил я.
— В одних летах, следовательно, ровесник, — спокойно заметил отец.
— Мало ли что, — буркнул я.
Отец и тетя Катя улыбнулись, но тетя Клава сохранила серьезность.
Сиверса не нашли. Скоро имя его перестало упоминаться у нас в семье. Но тетя Клава не перестала читать книги в моем мезонине. Иван Назарович предложил ей учиться на курсах женщин-активисток.
— Что вы! Где мне! — отнекивалась она. — Там всё молодые, поди…
Но мы все насели на нее, и она, подумав два дня, согласилась.
Вообще, какой это был значительный год!
Поездка в Дивногорск была как бы рубежом в моей жизни. Чем больше я думаю об этой поездке и о последующих событиях, тем яснее становится, что они не только совпали с порой моего возмужания, но и ускорили его. Помогли ответить на вопрос — кем быть. Той же весной преподавательница географии сказала мне: