Дао - Молчанов Андрей Алексеевич 4 стр.


А может, действо необходимо как метод оглупления глупостью? Или как некая материализация идеологии? И чем нелепее действо и уродливее материализация, тем нагляднее утверждение идеологии?

Наверное, так, если задуматься о сектантстве вообще.

У Туна были ошарашенные, но покорные глаза.

Звучала присяга, лилась кровь на жертвенник и в кубок, скрепляя клятву новенького с заветами хозяев его, а я, глядя в сумрак бетонного душного подвала, вспоминал ту страну, откуда прибыл Тун. Как же ему должно быть странно здесь, как инопланетянину…

Детство. Начало весны. Треснутая штукатурка детдомовской школы. Большая перемена. Капель и солнце. Ноздреватый снег под саженцами яблонь. Высыпавшая на двор ребятня. Гомон восклицаний. Куцые казенные пальтишки и ушанки.

Я смотрю в прошлое будто через бинокль, одновременно пытаясь выправить в нем четкость. Только напрасно – контуры неизменно уплывают, и остается угадывать в смазанных пятнах лица и в разрозненных звуках – слова. Боже, о чем я говорил тогда с этими мальчишками, своими сверстниками, на почти утраченном теперь языке? Не вспомнить, да и не перевести это ни на английский, ни на французский, ни на китайский и лхасский…

Детство. Начало весны. Снег! Бурые, золотые, синие краски.

И черно-белые.

Отсыревшая акварель памяти.

Внезапно я хочу туда, на это место. Хотя бы на час. Меня раздражает бинокль с замызганными линзами. И как это, в сущности, просто: сесть в самолет и через реальность пространства прилететь в нереальность ушедшего времени, оказавшись на том дворике, который подметал бородатый дворник в валенках, гоняя нас, мелюзгу, галдящую вокруг него, неуклюжей грубой метлой; теперь, конечно, ином дворике, но где, однако, вспомнится то, что забыл, кажется, уже навек.

Родина. Воспоминание. Горькое, оплаканное давно. Гонконг – не родина. Это Элви. Тоже потерянная. Кто же я? Кому служу?

Ведь не долг и не идея движут мной, а… что?

Безысходность?

Замирает дыхание, когда заглядываешь в глубокий, заброшенный колодец. Страх. Почти детский, благоговейный.

Сейчас кто-то, гулко хохоча, вытянет из темной воды корявые руки и потянет тебя в замшелый холод… Скорее прочь!

… Туну завязывали глаза. Ритуал был закончен.

На лицах старших братьев лежала скука. Они покончили со своими дураками, а мы – со своими.

Нити обмана. Тысячи его паутин, скрученные историей людской в гигант клубка – такого же неизменного спутника планеты, как луна.

– Луна, дети, оказывает влияние на приливы, отливы, на всю жизнь Земли.

Это – из урока астрономии.

Очень может быть, что урок начинался как раз после того перерыва, когда я стоял на мокром солнечном дворике своего детства.

И была весна.

8.

Группу возглавлял один из помощников Чан Ванли, в братстве именуемый Сухим Бамбуком – гибкий, поджарый парень, неимоверно выносливый, молчаливый, с тяжелой угрозой в сонных глазах. Он знал все секреты кун-фу и, говорили, мог пальцами вырвать у человека печень или проткнуть его рукой как мечом. Я в подобных способностях Сухого Бамбука не сомневался. Более того – был уверен, что сворачивать головы тот не только умел, но и проделывал это с такой же рассеянной легкостью, с какой сворачивают их вяленой рыбке к пиву. Серьезный юноша. Слушались его беспрекословно. Даже наглец Хьюи, и сюда увязавшийся за мной, пугливо вздрагивал, когда тот обращался к нему, и раболепствовал, не щадя никакого достоинства.

Cухой Бамбук был точен во всем, высокомерно бесстрастен, опрятен и вызывающе элегантен непринужденностью кошачьих своих манер и сытым аристократизмом сильного. От него неизменно доносился запах дорогого одеколона, а походный наряд также отличался изысканностью, хотя было тут нечто бутафорское: черные кожаные штаны, плотно облегавшие ноги; короткие сапоги с латунным мыском, и замшевая, тоже черная безрукавка, надетая на голое тело, где болтался, свисая с шеи на мускулистую грудь, амулет – коготь и клык ягуара на серебряной цепочке.

По отношению ко мне Сухой Бамбук являл стылую, флегматичную предупредительность и такт, как капитан боевого корабля к партикулярной персоне с полномочиями. Остальные братья-разбойники воспринимали меня также с равнодушием, за которым, однако, угадывалось и некоторое пренебрежение: я не входил в их круг, был безоружен и бесполезен, как навязанный против их воли балласт. Наконец, я был интеллигентен, я шел тропою лани, а не тигра, и интересы наши принципиально не совпадали.

Осложнений с рюкзаком Туна, по счастью, не возникло.

Крестьяне из тибетской деревни, собиравшие травы, признавали товарный расчет, и несколько тюков с утварью, консервами и одеждой, где скрывалось все необходимое, особых придирок не вызывали, хотя неудовольствие по поводу лишнего груза наблюдалось немалое.

По неписанному закону вояк всех категорий, времен и народов, Туна в отряде сочли младшеньким, бандитом начинающим, без стажа, и посему приходилось ему нелегко: работы с погрузкой и разгрузкой, мытье посуды, стряпня, тычки, насмешки, унижения

– все это отпускалось новичку со всей полнотой и щедростью волчьих душ ветеранов. Но он был невозмутим и безропотен. Его согревала и возвышала тайна, а то, что творилось вокруг, было не более чем возней темных, самодовольных болванов, мерзких в зле и убожестве своего пребывания в природе.

– Если ты еще раз сядешь на мою койку, парень, у тебя сильно изменится внешность…

И Туну демонстрируется классически скошенный, словно из руководства по каратэ, кулак, что украшен четырьмя тонкими позолочеными колечками. Кулак стреляет растопыренными пальцами, открывая нечистую ладонь, и я вижу загнутые к ней стальные когти, приделанные к каждому из безобиных колечек.

Конфликт устраняет Сухой Бамбук. Удар пятки в плечо, и брат с кастетом лежит на полу, кряхтя от боли.

– Если ты хочешь с кем-либо поссориться, сначала спроси разрешения у меня, – говорит Сухой Бамбук, одной рукой приподнимая поверженного за ворот, второй же доставая из-за голенища сапога стилет, что упирается острием в живот провинившегося.

Вместо рукояти у стилета прямоугольная скоба с завитками курков. Палец Сухого Бамбука нажимает курок, и из центрального лезвия веером выщелкиваются еще шесть, а затем плавно убираются обратно.

– А если забудешь насчет разрешения, – втолковывает Сухой Бамбук сонно, – эта штучка сильно испортит внешность твоих внутренностей. Господин Тао – хороший врач, но он вряд ли поможет тебе снова стать счастливым. Верно, господин Тао?

– Да, – подтверждаю, – случай будет серьезный, – раздумывая, смогу ли в критической ситуации свернуть жилистую шею Сухого Бамбука.

Производственные отношения в условиях феодального капитализма под лозунгом коммуны, во имя торжества ее.

Мы минули долгий, изнуряющий путь. Многодневная качка на крадущемся вдоль побережья суденышке, бесконечная рыба и водоросли на завтрак, обед и ужин, наконец – материк. Два самолета. Тошнотворный, насыщенный испарениями таиландских джунглей воздух, жирная земля и жирная зелень, ряска болотистых прудов и торчащие из ее изумрудных ковров головы буйволов, спасающихся от зноя. Повозки и те же запряженные в них буйволы, словно облитые грязным молоком, с крашенными охрой рогами; влажная жара, насквозь потные, душные куртки, боязнь насекомых и гадов, кишащих вокруг; боязнь людей, стреляющих здесь без предупреждения, нищие деревни, голодные толпы крестьянской бедноты в лохмотьях; язвы, вздутые животики детей, их искалеченные голодом и трудом узловатые спички конечностей – именно конечностей, а никак не рук и ног, – все это перемежалось будто в чудовищном калейдоскопе, пока мы не достигли замаскированного в баньяне ангара, где находился вертолет.

Поползли от вибрации двигателей тюки и автоматы по металлическому, в пуговках заклепок полу, и кошмар земли отдалился, став салатовыми, коричневыми, голубыми пятнами воды, земли, зелени, и я проникся блаженством души, воспаряющей из грязи плоти…

Пилот настраивал передатчик, и где-то вдали, под нами, скручивался на капроновых тросах шелк маскировочного полотна, обнажая застывшую в извилине ущелья фиолетовую каплю макового поля.

И вот перекинут трап, и я стою, утопая в сочной жиже чернозема, и трогаю тугие стебли растений с сыто набухшими лепестками, впитывающими расплавленное солнце. Цветы, чья сила способна дарить жизнь и губить ее; соединяющие благо и зло, как, впрочем, соединяет их в себе неразрывно весь мир в бесконечности своих взаимосвязей, причин и следствий. Эти цветы сотворят миражи обманутым и отчаявшимся, поселив в них новую жажду снов наяву, что лучше жизни, потому что жизнь – это тоже мираж, но однообразный, жестокий, горький, и у него тоже есть конец… Какие картины и какие мысли родит сок этих растений, впитанный из черной жижи, согретой солнцем?

Мы тоже цветы Земли. Очень разные.

Сухой Бамбук выяснял что-то со сторожем поля – молчаливым, опоенным ядом макового зелья зверем. Возле его логова – шалаша под козырьком выветрившегося валуна – уставися в небо воронеными жерлами стволов зенитный пулемет. Сюда, в ущелье, вела тайная тропа, а снизиться над полем имел право лишь один вертолет – тот, что стоял сейчас на границе поля и скал, раскинув обвисшие винты; только он мог, колыша фиолетовые волны под своим белым рыбьим брюхом с намалеванным на нем иероглифом, повиснуть над этим клочком земли.

Из шалаша выносили мешки сырца, а сторож получал причитающееся: консервы, табак, виски и несколько кредиток.

По пытливой задумчивости, с какой Сухой Бамбук вглядывался в лицо сторожа, я понял: доверия тот уже не вызывает и скоро отойдет на удобрение макам, смененный другим, возможно, что и из нашего экипажа, солдатиком.

– Тун – обед. Ночуем здесь, – объявил Сухой Бамбук, усаживаясь на надувную подушку. – Спиртное – бутылка на четверых. Часовой на ночь… Тун. В пять часов утра вылетаем.

Тун, не сводя с меня настороженных глаз, подал командиру тарелку: рис и ломтики консервированной ветчины. Я понял: то, ради чего он здесь, началось. Три часа ожидания и эта тарелка, поднесенная веселому от удач дороги сюда Сухому Бамбуку, в который раз докажет, как близко ходят напасти и как подчас безнадежно планировать будущее с прогрессией его разветвляющихся вероятностей.

– Всем – спать! – с обычной властностью изрек Сухой Бамбук после ужина, но мне почудилась неуверенность в твердости его интонации… – Всем – спать! – повторил зло и пошел за валун.

Он разбудил меня утром. Он был очень сильный человек Сухой Бамбук, и очень смелый, и он, наверное, мог бы сделать много хорошего на стезе праведной.

– У меня температура, док, – сказал он, не ища сочувствия.

– Дикий понос. Знобит. Ходить трудно. Что такое…

Я долго ощупывал его живот, смотрел язык, делал другие глупости.

– Вы останетесь здесь, – заявил как можно безапелляционнее. – Вам надо лежать, и только лежать.

Передвижения исключены.

– Я умру?

– Не умрете, но лететь в Тибет…

– Тогда остаемся здесь и ждем моего выздоровления.

– Пожалуйста, но уйдет неделя! Хозяин будет недоволен срывом сроков… Слушайте, какая разница? – мы возьмем вас на обратном пути. Я приготовлю сильное, очень хорошее лекарство…

– Поднимите всех!

Сонные братья в недоумении уставились на укрытого одеялами и мешковиной командира, катающего в борьбе с ознобом злые желваки по широким скулам.

– Сегодня летите в Тибет, – сказал Сухой Бамбук с трудом.

– Дисциплина, надеюсь, останется прежней. Если что-нибудь… смотрите. Старшим назначаю… – Взгляд его остановился на мне, но затем скользнул мимо. – Назначаю… Хьюи.

Хьюи вытянулся, гордый доверием. Холодно оглядел группу.

Сейчас в нем, впервые за всю жизнь, рождалось будоражащее чувство власти.

– Если что-то произойдет, тебе отрежут голову, – спокойно продолжал Сухой Бамбук. – И сделаю это я. И сделаю так: вначале перережу все жилочки… Тупым ножом. После… – Он закрыл глаза

– то ли в изнеможении, то ли от мрачной сладости картины возмездия. – Ну ты все понял, брат мой?…

– Все будет как надо, шеф, – кивнул оптимист Хьюи – с этого часа мой начальник, что смешно.

Меня и в самом деле разбирал смех; тайный, он щекотался нежной кисточкой внутри, – видимо, потому, что только я среди всех, кто вокруг, мог относительно точно предсказывать будущее, отсекая с его стремительно растущей ветви мертвые отростки не должного сбыться.

Но демоническая моя сила была кратка и иллюзорна ровно настолько же, насколько и власть надо мною бедолаги Хьюи.

Человек любит поднимать себя за уши. И время от времени такое ему удается. Что уже не смешно, а печально.

В истории существуют прецеденты.

9.

Вертолет стрекотал в голубом эфире, паря над склонами предгорий, утюгами вперившихся в глади плато, зависал над котлами долин, закапанных оловом озер, прорезанных темными шнурками стремительных рек; тень его, дробясь в стреляющих всполохах кварцевых сколов, торопливо и нудно бежала по пустошам дикой земли, на чьи просторы взирали притихшие боевики, Хьюи и я – наискось, через двойное стекло иллюминатора, пытавшийся разглядеть срезанный конус горы с зубчатой стеной монастыря.

Клекот лопастей на миг оборвался, и у всех невольно вытянулись лица от чувства падения, но вертолет лишь качнуло набок, вновь взвыли двигатели, и по плавной дуге мы пошли на посадку, глядя на перекошенный горизонт сахарных голов вершин, на мчащиеся в глаза плоские крыши цзонга, на древний камень монастырских построек и белые домики рассеянной у подножия горы деревеньки.

– Садимся! – прохрипело в динамике.

– Ну, теперь командуй, док! – Хьюи нагло хлопнул меня по плечу. – Теперь ты у нас вроде как главный…

– Я попрошу, – строго начал я, – соблюдать дисциплину. Нам должны отвести места в монастыре. Будем же там гостями, глубоко почитающими хозяев. Так просил передать вам Старший брат.

Внимательное, но глумливое молчание было мне ответом.

Негодяи, как и следовало ожидать, без твердой руки командира мгновенно распоясались, и пьянство, наркотики, громогласная похабщина, драки стали нормой сразу же, как только, овечками минув ложе Сухого Бамбука, они очутились в вертолете, где сидел уже явно нетрезвый пилот.

Хьюи, поначалу рьяно взявшийся наводить порядок, был послан в длительный нокаут, после чего, отсморкав кровь и выплюнув зуб, повел скользкую политику заигрываний и либерализма. Закончиться багополучно она, конечно же, не могла.

До сей поры я воспринимал подонков довольно-таки равнодушно, подобно тому, как взирает исследователь на возню крыс в клетке вивария, но здесь, на чистой земле сурового труда, древних таинств и вечных гор, присутствие этой дряни явилось испытанием удручающим. Крысы в храме. Живая, хищная скверна. Кто привел их сюда?

Но да искупится грех невозможностью не совершить его…

Настоятель монастыря был знаком мне давно. Приветливый добрый старик, он искренне обрадовался нашей встрече, но поначалу; затем откровенно помрачнел, глядя на пятнистую химеру вертолета, словно выплевывающую из своего нутра схожих, как копии, сноровистых и мускулистых мальчиков Чан Ванли – выпивших, в походной кожаной униформе, с куражливым безразличием обозревавших местность.

– Мне нужны травы, – начал я, невольно заискивая. – Сейчас не лучшее время, но вот – оказия…

– Эта весна теплая и ранняя; люди успели собрать много трав для тебя, – прозвучал ответ.

– Мы заночуем здесь…

– Да, конечно. – Иссохшие пальцы легли на бусинки яшмовых четок. – Все верхние кельи свободны. Вечером я жду тебя. Мы можем говорить.

Затем была деревня, душистые ворохи трав, коробки с присыпанными землей корневищами и очищенным мумие, пакеты семян…

Я запасался основательно и неутомимо, как белка на зиму. Я не знал, придется ли побывать здесь еще, и клял – устало и обреченно – устройство этого мира, снисходительного к процветанию глупости и не приемлющего разумное: ведь то, чем была истинно богата эта земля, не стоило ничего в глазах тех многих, кто видел ее ценность лишь в выгодно расположенной территории военного полигона и форпоста.

Назад Дальше