Приняв смелое решение не использовать униформу для завоевания сердца кузины, доктор подумал еще об одном затруднении – большего масштаба, если вообще можно себе представить большее затруднение. «Что делать со всеми этими ореховыми печеньями, вареньями и прочей снедью? Прилично ли было везти их в подарок?» – спрашивал он себя.
Тут доктор вспомнил стихи из «Кошкомахии»,[65] где поэт говорит о подарке, который Мисифус посылает Сапакильде:
Ни новых нарядов, ни побрякушек —
Просто увидел он: тащит в подарок
Серый котище
Сыра кусище,
Гусиную лапку и устриц пару.
То, что он привез с собой, было похоже на кошачьи подарки, и он с горечью подумал о своей нищете. Он сожалел, что вместо паштетов и сладостей не мог привезти ни браслетов, ни бриллиантов, ни жемчужных ожерелий, ни дорогого медальона с изумрудами и рубинами. Но ведь в Вильябермехе не было других драгоценностей, кроме, тех, что замуровала его прабабка, перуанская принцесса. Однако они были надежно спрятаны.
Затруднение состояло в том, чтобы достойно вручить эти жалкие сиропы и паштеты. Но ведь и дары волхвов – мирра, золото и ладан – не были более приятны богу, чем деревенские подношения пастухов. Однако душа доктора не успокоилась от этого сопоставления. При одной мысли, что ему нужно вручать сиропы и паштеты, он заливался краской. Может быть, передать все это донье Арасели как подарок матери и тем самым снять с себя всякую ответственность? Но ведь это явное нарушение сыновнего долга и к тому же проявление трусости. Не перепоручить ли все это Респетилье? Пусть он вручит подарки какой-нибудь служанке, а та уже – донье Арасели. На первый взгляд это неплохой выход, но по зрелом размышлении доктор решил, что этот способ таит в себе много неудобств и чреват опасностями. Андалусийские служанки – большие лакомки, и либо сами все проглотят, либо растащат сладости по домам, будут угощать своих женихов, ополовинят гостинцы, и когда они передадут остатки донье Арасели, ей уже нечего будет прятать в свои чуланы. Да, доктору пришлось долго ломать голову над тем, как выйти из трудного положения. Зачем он согласился взять эти подарки? «Я был слишком уступчив», – говорил он себе, забыв, однако, что там, в Вильябермехе, дыша деревенским воздухом, находясь вдали от насмешливой искусительницы кузины, он не считал зазорным или неприличным везти с собой пищевые дары. Теперь, наоборот, он сгущал краски, находя, что вручение подобных подарков достойно осмеяния. «Констансия будет смеяться надо мной, – терзал он себя, – наверняка она обратила внимание на упряжку из трех мулов, которые плелись за нами, и, несомненно, должна была заинтересоваться, что они везут, что лежит в тех корзинах и плетенках, и, может быть, прозой перескажет стихи из «Кошкомахии»:
Ни новых нарядов…
Она, конечно, рассмеется самым обидным образом, когда тетушка Арасели пошлет ей от меня виноградный сироп и паштеты. Я вынужден буду сказать, что эти гостинцы посылает моя матушка, и прибавлю, что она советует кушать паштет с шоколадным соусом. «Непременно, сеньор, именно с шоколадным – я люблю пикантные вещи», – скажет она. А что, если я вообще не буду упоминать о подарках в отдам их Респетилье? Пусть лопает. Нет, это не годится. Совсем не годится. Респетилья корыстолюбив: откроет, чего доброго, палатку на ярмарке, станет торговать, люди подумают, что он делает это для меня, и скажут: "Вот до чего докатился потомственный комендант крепости и замка Вильябермехи?"».
Пока доктор терзался таким образом, запутавшись в противоречиях, вошел Респетилья с баулами.
– Где мундиры? – тихо спросил доктор, чтобы никто посторонний не услышал его.
– В этом бауле, – ответил Респетилья, показывая на самый большой. – Прикажете вытащить офицерский? Думаю, что в нем хорошо пойти к двоюродной сестре.
– Нет, будь ты проклят! Оставь там и офицерский и не офицерский. Никому даже не заикайся о них.
– А что, барышне не нравятся военные?
– Именно. Помалкивай о мундирах.
– Боже мой, – отвечал на это Респетилья, – если барышне не нравится военная форма, чего же вы не взяли докторскую?
– Докторская ей тоже не нравится.
– Что же ей нравится?
– Не знаю. Кажется, ничего.
– А докторский костюм – шикарный. Помните, вы надевали его, когда у нас были священник и доктор. Им очень понравилось.
– Не болтай глупостей. И вообще поменьше болтай. Никому не говори, что я надевал мантию.
– Вот еще… Чего ж тут плохого? Помните, как ваша нянька Висента тоже захотела посмотреть, и вы надели для нее и шапочку, и черный балахон, и еще накидку. Висента, помню, сказала тогда: «Кто бы мог подумать, что из малыша выйдет такой важный доктор».
– Ну ладно, ладно. Тут нет никаких нянек. Везде свои обычаи и привычки. Здесь как в Гранаде, а не как у нас в Вильябермехе. Запомни это и помалкивай. То, что можно и даже нужно было говорить в Вильябермехе, здесь может показаться глупостью. О докторском платье тоже ни слова.
– О чем же тогда говорить?
– Ни о чем. Говори о себе. Обо мне вообще ничего не рассказывай. Помалкивай.
Респетилья умолк. Барин умылся, оделся к обеду в самое обыкновенное платье: брюки, сюртук, жилет.
Когда его позвали обедать и за столом донья Арасели сообщила, что Респетилья передал ей подарки от доньи Аны, доктор вздохнул с облегчением. Тетка Арасели без тени иронии похвалила сиропы, печенья и прочую снедь, включая и паштеты, и прибавила, что отослала большую часть племяннице, так как та большая лакомка. Теперь доктору стало неловко уже за то, что он стыдился своей родной Вильябермехи, и подарков, и даже матери, которая их посылала. Сущность того, что ныне называют дурным тоном, состоит в преувеличенном страхе впасть в него.
Пока доктор был занят этими мыслями и разговорами, его кузина Констансия и ее отец вели такой разговор:
– Здравствуй, дочка, – сказал дон Алонсо, входя в комнату, даже не сняв шпор. – Приехал наконец Фаустинито?
– Да, папа. Фаустинито приехал.
– Ты выезжала с теткой встречать его? Видела его? Говорила с ним?
– Да, папа.
Дон Алонсо испытующе посмотрел на дочь, стараясь угадать то впечатление, которое произвел на нее кузен.
Надо сказать, что дон Алонсо был любящим отцом. Более любящего отца трудно было себе представить. Дочь командовала им и делала с ним что хотела. Доном Алонсо владели две страсти: дочь и деньги. И то и другое составляло его гордость. Корыстолюбию он подчинялся точно так же, как горячо любимой дочери. Не было такой жертвы, которую он не принес бы во имя денег, не было такого каприза, который он не исполнил, чтобы угодить дочери, если при этом не нужно было жертвовать деньгами.
Дон Алонсо был резок, строг, противник всяких половинчатых и легкомысленных решений, но если речь шла о желаниях его дочери, он сдавался, хотя часто ворчал и сердился при этом.
– Я сожалею о том, что юноша приехал сюда, – сказал дон Алонсо после некоторой паузы. – Тысячу раз говорил тебе, что не надо его приглашать. Но ты же не слушаешься. Это чистое сумасбродство.
– Что же тут сумасбродного? Что из того, что я его пригласила? Полноте, папочка, не ворчите на меня.
– Разве не сумасбродство? Это же мой племянник, а не обезьянка для забавы.
– Послушай, папа, откуда ты взял, что мне нравится забавляться обезьянами? Фаустинито не обезьяна, и я не собираюсь им забавляться. Это было бы дурно с моей стороны. Но он и правда похож на обезьянку. Может быть, я займусь этой обезьянкой. Только по-хорошему: возьму и влюблюсь в него, да еще предложу ему свою белую ручку.
– Хотя и есть такая пословица: «Грушу поносит, а с собой уносит», я не верю, что ты говоришь серьезно. Как же получается? Ты вволю посмеялась над его портретом, а теперь приезжает Фаустинито собственной персоной, и ты влюбляешься в него. Признайся – мы здесь одни – ты пригласила его из чистого любопытства, чтобы посмеяться над ним?
– Признаюсь. И что из этого? Разве это грех? Считай, что он приехал развлечь меня на праздники. Разве от него убудет? Я не собираюсь его ни мучить, ни вешать, ни оскорблять.
– Ты полагаешь, что смеяться над несчастным юношей не грешно? Твоя тетка Арасели – кстати, ты ее наследница – простодушно принимает все это всерьез; она может рассердиться, узнав о твоих проделках.
– Об этих моих проделках кроме тебя никто не будет знать. От тебя у меня нет секретов. Я немного просчиталась. Не скажу, что я готова влюбиться в него, но он не показался мне таким смешным, как на портрете. Поверишь ли, он красив, совсем неглуп и вообще незаурядный молодой человек. Впрочем, мы можем присмотреться к нему внимательнее: тетушка устраивает сегодня вечером прием вего честь. Да, совсем забыла. Бедняжка привез нам кучу еды. Я велела поставить в кладовку. А его каурая лошадка совсем недурна.
– Теперь я вообще ничего не понимаю, – сказал дон Алонсо.
– По-моему, все понятно, – возразила донья Констансия.
– Оригинально! Что же все это значит?
– У нас с тобой получается сказка про белого бычка.
– Да, я повторяю: недопустимо делать из Фаустино посмешище. Я не хочу ссор между родственниками, не хочу, чтобы мы сами оскорбляли наш род и нашу кровь. И, по правде говоря, я не хочу, чтобы ты влюбилась в человека, бедного как церковная мышь, способного только на то, чтобы проесть твое приданое. Ты думаешь, я много могу тебе дать? Ты же знаешь, что в последние годы пшеница и оливки плохо родятся, правительство душит налогами. Мадрид – это прорва, на которую не напасешься ни денег, ни продуктов. Вряд ли я могу много за тобой дать.
– Откуда мне все это знать? Но я уверена, что ты дашь мне столько, сколько я попрошу. Не можешь же ты отказать любящей дочери?
– Я ни в чем тебе не откажу, но у меня не так уж много денег. Я не крез. Самое большее, что я смогу тебе дать, – это три тысячи дуро ренты. Чтобы жить здесь, это больше чем достаточно, но если ты уедешь в Мадрид или Севилью, это почти что ничего. На большее в ближайшее время рассчитывать трудно, хотя я, слава богу, здоров и надеюсь прожить еще лет двадцать.
– Желаю тебе прожить сто лет мне на радость, я так тебя люблю.
– Верю, что любишь, но ты непослушна и делаешь все, что тебе взбредет в голову. Я слишком тебя избаловал, Прошу тебя: не влюбляйся в этого голодранца.
– Тогда я над ним просто посмеюсь, заодно оскорблю наш род и нашу кровь, обижу тетку Арасели, хотя я ее наследница.
– Но ты не будешь над ним смеяться!
– Слушай, отец. В какой-то книжонке я прочла об одной вещи, которая называется дилеммой. Это когда утебя есть два возможных выхода. Так и со мной: либо я над ним посмеюсь, либо выйду за него замуж. Выбирай любое.
– Забудь про эту дилемму. У тебя не два, а двадцать два выхода. И еще прибавь один: не кокетничать и не кружить голову кузену. Тогда он тихо-мирно вернется восвояси, как только пройдут праздники. Или вот еще один: если он в тебя влюбится, постарайся осторожненько сделать так, чтобы он в тебе разочаровался. А смеяться над ним или выходить за него замуж – ни к чему.
– Ты предлагаешь что-то очень мудреное. Есть только дилемма, самая что ни на есть главная дилемма: либо – замуж, либо – посмеяться. Отплатить бедняге насмешкой за его съестные подарки – разве это не великолепно? Сначала поднести подслащенную пилюлю, а потом отказать.
Исчерпав весь арсенал диалектики, дон Алонсо умолк, признав тем самым существование дилеммы, и поцеловал в лоб донью Констансию.
Она же повязала ему галстук, потрепала по щеке и, охватив своими белыми ручками его голову, несколько раз звонко чмокнула в лысину.
Дон Алонсо чувствовал себя в тот момент таким счастливым, что готов был дать не три, а целых четыре тысячи дуро. Ему не понравилось только то, что дочь серьезно подумывала о замужестве, но он успокаивал себя тем, что план этот мог обернуться шуткой, хотя и не очень деликатной.
VI
Письмо доктора матери
Прошло уже два дня, как доктор находился в доме доньи Арасели, и пора было отправлять слугу с мулами в Вильябермеху, во-первых, чтобы не вводить в расходы сиятельную хозяйку и не причинять ей неудобства, а во-вторых, потому, что мулы принадлежали не доктору, а были взяты внаем. Достославный дом Лопесов де Мендоса мог содержать только докторскую лошадку, мула Респетильи и пару ослов, которые постоянно находились на кошту. Выражение «находиться на кошту» употребляют в Вильябермехе в отношении животных, которых оставляют в поле без присмотра, с тем чтобы они сами искали себе пропитание, особенно в засушливые годы. Так как доктор не рассчитывал здесь долго задерживаться, он и отправил погонщика со своими подопечными домой. С этой оказией он послал письмо матери, которое мы приведем полностью, ибо оно является важным и достоверным документом, дополняющим наш рассказ. В письме говорилось:
«Дорогая матушка, не знаю, радоваться мне или печалиться тому, что я предпринял эту поездку и нахожусь здесь. Тетя Арасели – сама доброта, она вас очень любит и меня встретила радушно. У нее много достоинств, но она слишком чиста, чтобы подозревать в поступках других злой умысел. Похвалы, которые расточала донья Констансия моему портрету, были, поверьте мне, просто шуткой, тетушка же приняла их за чистую монету. Констансита из любопытства, из пустого каприза просила ее пригласить меня, а вовсе не потому, что влюбилась в меня по портрету. Она очень избалована отцом и делает все, что ей заблагорассудится. К счастью, я могу льстить себя надеждой, что моя собственная персона произвела на нее более благоприятное впечатление, чем мой портрет. Я разговаривал с дядюшкой Алонсо. У него, слава богу, недурной характер, иначе он был бы невыносим. Он так погряз в своих богатствах, так тщеславен, что считает себя самым умным, самым знающим, самым удачливым из всех смертных. То, что он сколотил огромное состояние, он приписывает своей учености, а не игре случая. Воображая, что он в совершенстве владеет своей наукой и считая ее главной, дядюшка взял себе за правило безапелляционно судить о всех науках вообще, С непререкаемым авторитетом он рассуждает о политике, литературе, искусстве – словом, обо всем. Так как здесь нет ни одного человека, который не был бы ему должен и не получал бы от него подачки, все почтительно выслушивают его мнения, словно это какой-то оракул, и никто не смеет ему возразить.
Обходительность дядюшки не только по отношению ко мне, но и ко всем другим поразительна. Он желает прослыть человеком добрым, что не мешает ему быть и великодушным и кичливым одновременно. Со всеми он держится покровительственно, с сознанием собственного превосходства, но делает это не обидно, а как-то простодушно и естественно. Он мнит себя остряком и доволен, когда смеются его шуткам. Все, кто присутствует на его приемах, привыкли смеяться этим шуткам: получается так, что смеются они охотно и как бы по своей воле, ибо деньги даются взаймы с такой очаровательной простотой, которая вызывает доверие и к словам и к мыслям обладателя.
Во время моего разговора с дядюшкой он не сделал даже намека на то, что ему известны наши намерения. Он хвастался – вероятно, это пустое бахвальство, – что может, если захочет, заполучить все голоса в округе для угодного ему кандидата в кортесы.
Иногда он предлагал мне вопросы, желая испытать мои знания, прикинуть мои возможности, представить себе, на что я способен. Не знаю, успешно ли я выдержал эти испытания. За личиной деревенского простака, радушного и первозданно наивного, скрывается большой хитрец, человек себе на уме.
Не стану подробно описывать вечера, устраиваемые в доме дядюшки, они, как везде, одинаковы: старики играют в карты, молодые люди заводят любовные дуэты или рассказывают анекдоты. Констансия, конечно, царица втих вечеров. При ней всегда две-три подруги в роли придворных дам и целый рой поклонников.
Ее здесь обожают – это видно по всему, – хотя любимое божество скупо на милости: разве что иногда в знак благодарности за поклонение и обожание она ответит ласковым взглядом или милой улыбкой. Когда она смеется, на левой щеке появляется очаровательная ямочка и сверкают два ряда ослепительно-белых зубов.
За два вечера я не имел случая поговорить с нею наедине. Я почти рад этому. Констансия внушает мне глубокое чувство уважения и почтения – все же она моя кузина! – и я не хотел бы профанировать любовь, не убедившись окончательно, что я ее люблю.
Могу ли я выяснять, любит ли она меня, если я сам не знаю, люблю ли я ее? Иногда она смотрит на меня очень ласково, но я не могу понять истинное значение этих взглядов. Мне кажется, что так многозначительно она не смотрит ни на одного из своих поклонников. Может, это мне чудится и я ошибаюсь, хотя я внимательно наблюдаю за ней и могу делать сопоставления.
Сама она, разумеется, этого не замечает. В ней много детской непосредственности. Речь ее полна очарования. Иногда она говорит такие милые и наивные вещи, словно это семилетняя девочка.
Однако слышали бы вы, как умно она иногда рассуждает, как тонко выражается, как умеет передразнить и выставить в смешном виде своего противника, с каким веселым лукавством она все это делает. Дядя Алонсо буквально замирает, слушая этого дьяволенка. Я не удивляюсь, что такая остроумная и живая девушка может заворожить кого угодно, а не только своего отца.
Поначалу я опасался – вы знаете, какой я мнительный! – что Констансия – девушка балованная, с дурным характером и с холодным сердцем; но теперь вижу, что это не так: она очень добра.
Если бы вы слышали ее серебристый голосок! Как нежно она выговаривает «Фаустинито»! На вечерних сборищах она выделяет меня из всех поклонников и очень ко мне внимательна: всегда старается вовлечь меня в разговор, чтобы я мог проявить себя наилучшим образом, всячески меня поощряет и хвалит, когда я говорю удачно. Она наговорила мне кучу комплиментов, причем это выходило у нее естественно и уместно. Ей нравится, как я держусь в седле и как рассказываю забавные истории.
Она уверяет, что наши паштеты превосходны, что она ежедневно ест их на завтрак с шоколадной подливкой и не нахвалится.
Не раз расспрашивала она меня о достопримечательностях наших мест и улыбкой поощряла мои рассказы; когда речь заходила о чем-то серьезном, она внимательно слушала. Ей интересно знать, велик ли замок в Вильябермехе, правда ли, что на чердаке нашего дома бродит дух комендора Мендосы, действительно ли у нас говорят так же, как в Хаене, или есть особый акцент, и, наконец, продолжает ли святой, покровительствующий Вильябермехе, творить свои чудеса. На этот последний вопрос я, как-то не думая, ответил в не очень почтительном тоне, вроде того, что святой пока что бездельничает, но тут же спохватился, заметив в глазах Констансии явное неодобрение. От тетушки Арасели я слышал, что она очень религиозна. Я и сам заметил, что и чистый лоб ее и ясные глаза буквально излучают божественный свет, и весь ее облик, мягкий, деликатный, гармоничный, какой-то легкий, почти эфирный, говорит о том, что духовный мир ее богат и что она живет чистыми идеалами.
С тетушкой я не говорил еще о предполагаемом браке, так как сама она об этом не заговаривала. Прежде нужно. чтобы мы полюбили друг друга. Тогда все будет естественно и пристойно. Великая страсть все оправдывает. Разве можно просто так, без любви, вести разговоры о браке? Да и что я могу предложить Констансии, кроме вороха надежд и иллюзий? Всякий раз, когда я хочу завести речь о браке, мне вспоминается один анекдот, и искушение улетучивается. Анекдот этот такой. Жених сказал своей суженой, что после женитьбы она будет обеспечивать обед, а он – ужин. Они поженились, сытно пообедали, а когда пришло время ужина, муж заявил, что он не прожорлив и раз он плотно пообедал, то в ужине не нуждается. Так может получиться и у меня с Констансией. На ужин я смогу предложить ей только свои иллюзии и запереть ее на всю жизнь в Вильябермехе. Это будет не жизнь, а сельская идиллия с голубями, кроликами, индюками, курами и цыплятами на птичьем дворе, с дичью из наших угодий, с медом из собственных ульев, с виноградом из собственных виноградников, с вином и оливковым маслом домашнего производства и со всем прочим, что вы заготовляете и храните в кладовых. Всего этого будет достаточно, чтобы устраивать чуть ли не каждый день приемы по-деревенски, достойные знаменитого Гарсии дель Кастаньяра и его верной, любящей и красивой жены.
Но в этом случае все богатства Констансии бесполезны. Даже не бесполезны – вредны. Богатая наследница, избалованная красавица, женщина, сознающая свое высокое общественное положение, свою власть, женщина изящная, грациозная, она, конечно, захочет блистать в больших городах. У нее свои надежды и иллюзии, от которых она может отказаться только в том случае, если влюбится в меня и будет меня обожать. Ну, а если и влюбится и даже будет меня обожать, какой ей резон киснуть в Вильябермехе, когда – при ее-то деньгах – она может жить в Мадриде, где и я сумел бы доказать ей свою любовь, оправдать ее надежды, добившись настоящей славы и всеобщего признания. Вот и выходит, что в любом случае – полюбит меня Констансия или не полюбит – бермехинская идиллия не состоится. Для этой идиллии нужно найти другую Констансию, такую же бедную, как я.
Однако теперь я спрошу себя: «Гожусь ли я сам для подобной идиллии?». Предположим, что Констансия бедна, беднее меня, и она меня любит. Но может ли полюбить ее такою моя душа, может ли забыть из-за нее все высокие помыслы, даст ли она утопить в море божественного света ее глаз тысячи честолюбивых грез о славе и подвигах? С тех пор как я увидел ее, я задаю себе этот вопрос и не нахожу ответа. Стыдно признаться, но этот мой вопрос равнозначен другому. Без риторики и околичностей, в своей ужасной и жестокой наготе он звучит так: «Может быть, я обманываю себя, только прикидываюсь, что люблю Констансию, а на самом деле люблю ее деньги?» Неужели я так бездарно лицемерю даже с самим собой? Зачем, собственно, я сюда приехал? Что же меня привлекло: слава о ее добродетелях и о ее красоте, или я прилетел сюда на запах приданого? Если я новоявленный деревенский Кобург, то нужно ли прикидываться влюбленным романтиком, обожающим даму своей мечты. Вот уже двое суток я беспрестанно терзаю свою душу, требую от нее ответа и заставляю сознаться в преступлении. Я сам стал палачом своей души. А душа не дает ясного ответа. Странно, не правда ли? Дома и по дороге сюда я без отвращения принял на себя роль Кобурга, теперь же она мне отвратительна, и я хочу оправдать свое поведение, прикидываясь влюбленным. Может быть, во» мне проснулась гордость, когда я увидел, какая насмешница моя кузина? А может быть, мне потому стыдно претендовать на ее приданое, что я ее уже люблю? Словом, я в смятении и ничего не могу толком осмыслить.
Наверное, я не могу понравиться такой женщине, как Констансия. Я слишком долго жил в Вильябермехе, тде Жандарм-девицы составляли лучшую часть женского общества; во время коротких наездов в Гранаду я тоже мало общался с женщинами, вел студенческую жизнь, играл в карты, да и женщины были малоинтересными: певички, хозяйки гостиниц… И вот теперь, погнавшись за деньгами, я обрел наконец любовь. Наверное, это любовь: ее раньше обретает тот, кто ее испытывает, а не тот, кто ее выдумывает.
В общем, я предчувствую, что все окажется серьезнее, чем мы думали».