— Вон чего.
Ребятишки застыли на месте и смотрели прямо перед собою дикими, испуганными глазами.
Она еще повозилась у печки. А когда кончила, присела на скамейку и усадила меня к себе на колени. Погладила по голове.
— Да, ну-ну… — сказала она и долго, пристально смотрела на меня. — Пойду-ка я с тобою к твоим, так-то лучше будет, — прибавила потом.
Она собралась, надела другую юбку и что-то чудное на голову, чего я прежде ни на одной женщине не видывал. И мы отправились в путь.
— Это здесь вы играете-то? — спросила она, когда мы вошли в лес. И еще несколько раз со мною заговаривала по дороге. Приметивши, что я оробел, она взяла меня за руку.
Я ничего не понимал и спрашивать ни о чем не смел.
Когда мы поднялись к нашему дому, мать выскочила на крыльцо, лицо у нее было белое-белое, я еще никогда ее такой не видел.
— Чего тебе надо от моего сына? Отпусти мальчонку, слышишь! Сейчас отпусти, паскудная тварь!
Она не мешкая выпустила мою руку, лицо ее покривилось, и вся она стала как затравленный зверь.
— Что ты сделала с моим мальчонкой?
— Он был у нас в доме…
— Ты заманила его в свое поганое логово! — закричала мать.
— Я не заманивала. Сам пришел, коли хочешь знать. А как к мечу приступился и тронул его ненароком, стало в нем вздыхать да всхлипывать.
Мать оторопело и боязливо глянула на меня своими разгоряченными глазами.
— А к чему такое, ты, надо быть, и сама знаешь.
— Нет… Не знаю я.
— Смерть он примет от палаческого меча.
Мать испустила сдавленный крик и уставилась на меня, бледная как мертвец, с дрожащими губами, но ни слова в ответ не молвила.
— Я-то думала как лучше, пришла тебе сказать, да ты, я вижу, только злобишься заместо благодарности. Забирай своего гаденыша, и больше ты про нас не услышишь, покуда час не пробьет, раз сама так захотела!
Она в сердцах повернулась и ушла.
Мать, вся дрожа, схватила меня, притянула к себе и стала целовать, но взгляд у нее был неподвижный, чужой. Она отвела меня в дом, а сама бросилась во двор, и я видел, как она побежала через поле, что-то крича.
Они с отцом воротились вместе, примолкшие и понурые. Как сейчас помню, я стоял у окна и видел, как они вдвоем шли к дому вдоль межи.
Ни один со мною слова не сказал. Мать начала возиться у печи. Отец не сел, как обыкновенно, а расхаживал взад и вперед. Его худое лицо застыло и одеревенело, будто неживое. Когда мать вышла на минуту за водой, он поставил меня перед собою и стал глядеть прямо в глаза, опасливо и испытующе, потом опять отворотился. Они и промеж собою не разговаривали. Немного погодя отец вышел, начал бродить по подворью без всякого дела, стоял, глядя вдаль.
Время настало тяжелое и мрачное. Я ходил совсем один, никому не нужный. И все кругом стало иным, даже луга были не те, что прежде, хотя дни стояли все такие же погожие и солнечные. Я пробовал играть, но из этого тоже мало что выходило. Когда они оказывались поблизости, то проходили мимо, ничего не говоря. Точно я им чужой был. По вечерам, однако ж, когда мать меня укладывала, она так крепко прижимала меня к себе, что я чуть не задыхался.
Я не понимал, отчего все переменилось и стало так безотрадно. Даже когда я, случалось, веселел, совсем не то было веселье, что раньше. Вся усадьба как вымерла, здесь будто никто больше друг с другом не разговаривал. Но по временам, когда они не замечали, что я рядом, я слышал, как они перешептывались. Я не знал, что я такое сделал, но думал, верно, что-то ужасное, раз им даже смотреть на меня невмоготу. И я старался, как мог, заниматься сам с собою и не мозолить им глаза, видел, что им так лучше.
У матери щеки ввалились, она ничего не ела. Что ни утро глаза были заплаканные. Помню, я выбрал место позади скотного двора и начал строить из камешков отдельный дом для себя.
Наконец однажды мать меня подозвала. С ней и отец был. Когда я подошел, она взяла меня за руку и повела к лесу, а отец стоял и смотрел нам вслед. Я, как увидел, что она повела меня по той самой тропке, по какой я тогда ходил, в первый раз взаправду испугался. Но все было до того безотрадно, что я подумал, ладно, хуже, чем есть, стать не может. Я жался к ней и послушно шел, осторожно ступая средь камней и корневищ, попадавшихся на тропинке, чтобы ей не было из-за меня лишнего беспокойства. Она так осунулась в лице, что ее было не узнать.
Когда мы добрались до места и увидели дом, по ней дрожь прошла. Я изо всех сил сжал ей руку, хотел ее подбодрить.
Кроме ребятишек и их матери, в доме на этот раз был еще один человек. Кряжистый, могучего сложения мужик, толстые, будто вывороченные наружу губы изрезаны поперечными морщинами, лицо усеяно крупными оспинами, а в выражении что-то грубое и дикое, взгляд тяжелый, глаза налиты кровью — какие-то изжелта-красные. Отродясь на меня ни один смертный такого страху не нагонял.
Никто не поздоровался. Женщина стала у печи и принялась ворочать кочергой, так что искры взвивались. Мужик сперва взглянул на нас искоса, потом тоже отворотился.
Мать остановилась у порога и начала униженно о чем-то просить — я только понял, что речь шла обо мне, однако не мог толком уразуметь, чего ей от них надо было. Она все повторяла, мол, есть ведь средство-то, если только они захотят помочь.
Никто ей не отвечал.
Она была такая несчастная и жалкая, что мне казалось, никак они не могут ей отказать. Но они даже не оборачивались. Будто нас вовсе не было.
А мать одна говорила и говорила, все безутешней и просительней, глухим, отчаянным голосом. И мне было ужас как жаль ее, она говорила, мол, я ведь у нее единственное дитя, и слезы застилали ей глаза.
Напоследок она просто стояла и плакала — ни к чему, видно, были все ее мольбы.
А на меня такая жуть нашла, я просто не знал, куда деваться, и побежал к ребятишкам, что стояли, забившись в самый угол. Мы пугливо переглядывались. А потом уселись все вместе на скамью у стены: мочи больше не было стоять.
Нескончаемо долго сидели мы так в жуткой тишине. Вдруг я услышал грубый мужской голос — и вздрогнул. Он стоял и глядел в нашу сторону — но звал он меня.
— Идем со мною!
Весь дрожа, я тихонько подошел и, когда он двинулся прочь, не посмел ослушаться и потянулся следом. Ну и мать за нами вышла. Женщина у печи оборотилась. «Тьфу!» — плюнула ей вдогонку.
Потом, однако, мы с ним пошли одни по утоптанной дорожке, что вела в березовую рощицу неподалеку от дома. Мне было не по себе рядом с ним, и я норовил держаться подальше. Но все же мы вроде как друг с другом знакомились, покуда вместе шли. В гуще среди деревьев бил родник, они, верно, брали оттуда воду, потому что рядом лежала черпалка. Он опустился на колени у самого края и пригоршней зачерпнул прозрачной воды.
— Пей! — сказал он мне.
По всему было видно, что худого он не замышлял, и я с охотой сделал, как он велел, и нимало не трусил. Можно бы подумать, что, близко смотреть, он и вовсе страшным покажется, а вышло по-иному, в нем будто не было той свирепости, и он больше был схож с обыкновенными людьми. Он стоял на коленях, и я видел тяжелый взгляд его налитых кровью глаз и, помнится, подумал: верно, и он тоже несчастлив. Трижды давал он мне воды.
— Ну вот, теперь снимет, — сказал он. — Раз из руки моей испил, можешь теперь не бояться. — И он легонько погладил меня по голове.
Будто чудо свершилось!
Он поднялся, и мы пошли обратно. Солнышко светило, и птицы щебетали в березах, пахло листвой и берестой, а у дома дожидалась нас мать, и глаза у нее засияли от радости, когда она увидела, как мы согласно идем рука в руку. Она прижала меня к себе и поцеловала.
— Господь вас благослови, — сказала она палачу, но тот только отворотился.
И мы пошли счастливые домой.
— Ну и ну, — протянул кто-то, когда он кончил.
— Да, вот ведь оно как.
— И впрямь зло — штука диковинная, против этого кто ж спорить станет.
— Вроде как в нем и добро вместе сокрыто.
— Да.
— А сила в нем какая! Выходит дело, оно тебя и сразить может, оно же и от гибели может избавить.
— И то.
— Удивительно, право слово.
— Да, такое послушать — ума наберешься, это уж точно.
— А я полагаю, твоей бы матери не грех повиниться перед палачовой женкой за брань-то свою.
— Я и сам так думаю, да она вот не повинилась.
— Ну да.
Они посидели в задумчивости. Отпивали по глотку и отирали губы.
— Ясное дело, и палач добрым может быть. Всякий слыхал, он болящих да страждущих и которые люди до крайности дошли, случается, из беды вызволяет, когда уж все лекари от них отреклись.
— Да. И что страдания ему ведомы, тоже правда истинная. Он, поди, сам муку принимает от того, что творит. Известно же, палач всегда прощения просит у осужденного, прежде чем его жизни лишить.
— Верно. Он зла к тому не имеет, кого жизни должен лишить, нет. Он ему вроде доброго приятеля может быть, я сам видел.
— Правда что вроде приятеля! При мне раз было, они в обнимку к помосту шли!
— Да ну!
— Потому как оба до того захмелели — еле на ногах держались: все выпили, что им поднесли, да еще добавили, вот кренделя-то и выделывали. И хоть оба они были хороши, а все же, сдается мне, палач из них двоих пьяней был. «У-ух!» — говорит, это когда голову-то ему отсекал.
Все расхохотались, приложились к своим кружкам.
— А тебя, стало быть, плаха дожидалась. Да, эта дорожка никому из нас не заказана.
— Верно говоришь.
— Нет, но чтоб у него такая власть была, а? Это ж подлинно как чудо свершилось, что ты нам рассказал-то. Не сними он с тебя проклятия, пропала бы твоя головушка.
— О, брат, он еще какие чудеса творит! Пожалуй что, почище некоторых святых!
— Ну, самые-то великие чудеса святые угодники творят и пречистая дева!
— Да Иисус Христос, искупивший грехи наши!
— Само собою, дурья твоя башка, только не о том теперь речь. У нас-то о заплечном мастере разговор!
— У него и правда власть есть. Зло — оно власть имеет, это уж так.
— Власть-то есть, да только откуда? Говорю вам, от дьявола она! Оттого люди и падки до зла, как ни до чего другого, куда более, чем до слова божия и до святых таинств.
— Однако ж, вот ему помогло.
— Да, что ни говори, а помогло же!
— Может, и так.
— А священнику, глядишь, и не совладать бы.
— Куда, и думать нечего, тут зло верховодило, у него он был под пятой!
— Тьфу, сатана это все, его проделки!
— Ну-у?..
— Сами же слыхали, палач-то отворотился, как мать его молвила «господь благослови».
— Фу ты!..
— А-а, черт, выпьем! Что мы все сидим да всякую дьявольщину поминаем!
— И то верно, пива нам! Пива, говорю, еще! Да какого позабористей!
— Чтоб из самой лучшей бочки! Бр-р… только не из той, где палец ворюгин подвешен… А что, правда ль, что у вас ворюгин палец в пиве болтается?
Служанка, побледнев, покачала головой, что-то пробормотала.
— Чего уж отпираться, весь город знает! Ладно, давай хоть и оттуда! Один черт, нам бы крепость была!.. У-ух! — как палач-то сказал.
— Ты не больно ухай! Не ровен час, без головы останешься, и захочешь напиться — да некуда лить!
— Вот и надо попользоваться, пока время не ушло!
— Это пиво сам бес варил, я по вкусу чую!
— Тут и есть сатанинское логово, зато уж пиво — лучше не сыщешь!
Они выпили. Навалились на стол, широко расставив локти.
— Я вот думаю, казни ль завтра быть спозаранку или как надо понимать? — вопросил старикашка-сапожник.
— Кто ж его знает…
— Может статься, что и так…
— Я к тому, что мастер-то заплечный гуляет. Да в красное разряженный, в полном параде.
— Да… Похоже на то…
— Что-то не слыхать было, чтоб казнить кого собирались, а?
— Не-е…
— Ну что ж. Небось услышим, как в барабан забьют.
— А-а, выпей-ка лучше, дед! Чем тарахтеть-то попусту.
Они выпили.
Вошел парень и с ним две женщины.
— Гляди-ка, и шлюхи явились!
— Куда заплечный мастер, туда и вся его шатая.
— А ну, малый, вздуй-ка свечи, хоть полюбоваться на твоих потаскушек.
— О, да они красотки, из непотребного дома, что ль?
— А то сам не видишь.
— Чего ж к мастеру-то заплечному не подсядете? Иль духу не хватает?
— Да-а… Вы с ним, видать, успели чересчур близкое знакомство свести.
— Эй, девы непорочные, вы к виселице-то ходили? Там один висит, с него вчера ночью одежду до нитки стянули, болтается в чем мать родила, все творения и чудеса господни наружу. Или вам уж такое не в диковинку? Ну-ну, а то бабы нынешний день с самого утра туда тянутся, как на богомолье, подивиться на такое благолепие, потому, слышь ли, у висельников эти штуковины особо приманчивые. Чего фыркаете-то? Глядите, мастер вам задаст!
— Он еще вас ни разу не взгрел у позорного столба?
— Да уж без этого небось не обошлось, им в колодках-то привычно, будто в рукавицах.
— Дайте срок, вы еще от его розог прочь побежите из города, да со всех ног придется улепетывать, а то задницы всю красу утеряют!
Одна из женщин повернулась к ним:
— А ты, Йокум Живодер, попридержи язык-то! Шел бы лучше домой, к бабе своей, она не хуже нашего беспутничает, вечор к нам в заведение прибегала, примите, говорит, а то дома меня никак не у доводят!
— Вы охальничать бросьте. А коли огорошить меня думали, так зря, я и без вас знаю про ее распутство! Она у меня добегается, я с нее шкуру спущу!
— Думаешь, поможет?
— А то так и вовсе прикончу!
— То-то радость ей будет, хоть с самим сатаной блуди!
Он что-то проворчал в ответ, остальные над ним хохотали.
— Да, на баб нигде управы не найдешь, ни на том, ни на этом свете.
— Не скажи, их тоже и жгут, и топят, и казнят, как нас с вами.
— Верно, заплечный мастер и их не милует.
— И то.
— Да, я примечал, много есть палачей, коим в охотку баб казнить.
— Еще бы, оно и понятно!
— Уж само собою, больше приятности, нежели с мужичьем расправляться.
— Надо думать.
— Ну, это еще как сказать, в охотку. Нет, не всегда. Я раз сам свидетелем был, не мог он бабу кончить — и все тут.
— Неужто?
— Правду говорю, никак не мог, а все оттого, что влюбился в нее по уши прямо там, на помосте.
— Да ну?
— Вот те на!
— Ей-ей, каждому видать было, любовь в нем зажглась. Стоял и смотрел на нее, а топор поднять так и не смог!
Она и взаправду редкой была красоты, помню, волосы длинные, черные, а глаза — спасу нет как хороши, кроткие, и насмерть перепуганные, и влажные, ровно у животной твари, я ее лицо как сейчас перед собой вижу, до того оно было особенное и прекрасное. Никто ее не знал, она пришлая была, недавно только у нас поселилась, он ее в первый раз увидал. Да, странного в том не было, что он в нее влюбился. Побледнел как полотно, руки дрожат. «Не могу», — говорит. Кто поближе стоял, все слышали.
— Да ну?.. Подумать!
— Да, удивительно было на них смотреть, право слово, удивительно. А люди увидали в глазах его любовь и умилились, стали промеж собою шептаться, переговариваться — заметно было, что жалели его.
— Понятное дело.
— Да. Постоял он чуток, а потом топор отложил и руку ей подал. Ну, у нее слезы из глаз, и вроде так сделалось, что и на нее любовь власть свою простерла, и что ж в том странного, раз он так поступил — в таком-то месте, да еще когда сам палачом ей был назначен.
— Да-а.
— Ну-ну, и чем же кончилось?
— Он, стало быть, оборотился к судье и перед всем народом объявил, дескать, хочет взять ее в жены — а ежели так, сами знаете, они помиловать могут, коли будет на то их воля. И народ зашумел, дескать, надобно ей жизнь даровать. Всех эта картина за душу взяла: и людей, и судью, — потому как открылась им чудодейственная сила любви прямо на лобном месте, и много было таких, что стояли и плакали. Ну на том и порешили. И священник их повенчал, и стали они мужем и женою.