Господа, прошу к барьеру! (сборник) - Пикуль Валентин 4 стр.


Новые воеводы, не чета прежним, сразу объявили свой норов боярский: Кокорев, шествуя с женою в собор Троицкий, велел стрельцам нести пред собою меч, знамена и пищали боевые, a Андрей Палицын захотел в речке купаться и во время купания указал музыкантам играть на трубах да бить в литавры.

Кокорев не забыл указать Палицыну:

– Ты почто, будто еретик худой, чресла свои богомерзкие под музыку обмываешь? Не по-христиански то, не смиренно! Ты бы лучше в баньку сходил да попарился.

– А ты, – отвечал ему Палицын, – зачем кафтан свой, будто баба гулящая, ожерельем украсил, а прислугу свою прозываешь, словно царь, стольниками, дворецкими да постельничими?.. Лучше бы ты вшей из шубы своей вытрясал почаще!

Был 1629 годик, когда почалась меж воеводами свара великая – хоть святых выноси! Мангазея ведала один «государев котел» для добычи хмельного, из него и хлебали вино с пивом воеводы с посадскими, зазывая стрельцов да баб, кои повеселее. Но тут явился Кокорев, забрал «котел» для своих питейных нужд, а Палицын, тоже не дурак выпить, отъехал в посад, где и завел свой «котел», из которого и пил с людьми посадскими. Кокорев остался в кремле под защитою стрельцов и артиллерии, важничал, яко знатный боярин, а сынок его сопливый Ванюшка на крыльце хвастал прилюдно:

– Мои тятеньки, хоша и обышные дворяне, но государю московскому лучше братцев родных будут…

А уж как величалась мать-воеводица Марья Семеновна!

Бани в жизни русского народа всегда имели значение важное, почти государственное, но жена Кокорева сделала из «мыльни» своей главную канцелярию города. Вот заляжет с утра баба голая на верхнем полоке, грызет орешки да пряники, ублажают ее там вениками благоуханными, поддают на каменку медовым взваром или квасом малиновым, а по улице мангазейской, аж до самой баньки, точно кила худая, так и тянется очередь баб хожалых – с просьбами.

Часов по пять дрогли женщины на морозе, пока не предстанут пред светлые очи боярыни. Вот лежит она, ворочая на полоке пуды свои мяса да жира, изомлевшая от жара банного, а без подарков – вот язва-то! – прошения не принимает, обратно гонит из «мыльни», говоря слова вредные и зазорные:

– Ты мне сначала уваженьице окажи, как и водится в странах просвещенных, а потом уж о деле сказывай… Нешто я тебе дура какая, чтобы даром твои плачи выслушивать!

Сунутся обиженные к мужу ее, а воевода Кокорев гонит назад хожалых – к женище своей, и потому говорили жители Мангазеи, что Марья Семеновна верный «наговор» знает:

– Она мужа-то свово кореньями змеиными опоила, а теперь, сказывают, кажинный день щи ему варит на листьях банных от тех веников, коими сама в мыльне парилась…

Иное дело – Палицын! Этот лихой новгородец, из кремля на посад съехавший, окружил себя простолюдием, а по знанию языка польского приманил к себе ляхов ссыльных. Здесь, на посаде Мангазеи, гульба шла веселая, злоречили в застольях противу Кокорева и жены воеводской, тянулись к Палицыну все обиженные, поморы да промышленники, скорняки да сапожники, литейщики да ездовых собак погонщики. Был средь них (кто бы вы думали?) и Ерофей Павлович Хабаров – тот самый землепроходец из Великого Устюга, в честь которого история потом нарекла славный город Хабаровск, а железнодорожную станцию назвала уважительно по его имени-отчеству – Ерофей Павлович. Сказывал тут Хабаров второму воеводе речи свои озорные:

– Ты, Андрей наш свет-Федорыч, тока свистни, так мы от кремля Мангазейского одни головешки оставим, а бабу кокоревскую начнем по сугробам валять да сосновым веником парить на морозце… Гляди, сколь голытьбы праведной на тебя налипло!

Кокорев грешил доносами царю на второго воеводу, но и Палицин не уставал тревожить царя-батюшку доносами на первого воеводу, а письма те от Палицына до Москвы проходили через руки самого Хабарова, человека проворного и смышленого. Год прошел, второй миновал, внове заполыхали божьи зарницы сияний полярных над крышами Мангазеи «златокипящей» – тут и война началась!.. Войне как раз время пристало. Кокорев совсем уж зарвался на мангазейском воеводстве. Заезжих из тундры самоедов грабил, спаивая, пушнину у них отбирал, говоря, что царь в ней нуждается, а всех соболей и песцов в свои закрома складывал; любил Кокорев пировать, зазывая к себе мангазейцев, но идущие на пир обязаны были подарки делать хозяину, «но подарки должны были быть хорошими, а не то бросались в лицо гостю, которого челядь при этом выпроваживала кулаками». Недовольство боярином росло в городе, и настал день, когда второй воевода, Палицин, опохмелясь доброю чарою, объявил народу, что отныне он в съезжую избу не ходок, обещал печать свою к казенным бумагам более не прикладывать:

– Покуда эта гнида в кремле сидит да шуршит бумагами, будто крыса худая, я не слуга царю, а с народом мангазейским буду завсегда рад дружиться и целоваться… Пущай на мой двор идут те, что на Кокорева и бабу его обижены, – я, вот те крест святой, всех уважу, от меня в слезах никто не утащится…

Позволю себе небольшое лирическое отступление. Тараканов тогда развелось в Мангазее – видимо-невидимо! Для меня, автора, таракан – это новость, ибо известно, что в Сибири они появились лишь в 1757 году, а в Россию он был завезен из Персии только при Петре I, откуда же, спрашивается, взялись тогда тараканы в нашей «златокипящей»? Думаю, что это был особый вид таракана – лапландской породы, обожавший вяленую рыбу, который и приплыл в Мангезею вместе с поморами… Вот раздавил Кокорев таракана пальцем па стенке и сказал слова вещие:

– Из посада грозятся мне головней с искрами, а я из кремля неприступного разорю их пушками, велю стрельцам своим свинцом посадских потчевать, о чем и объявить в соборе Троицком всенародно, чтобы потом не кричали, что – мол, не знают вины своей…

Палицын, о том прослышав, собрал народ в церкви Успения Богородицы и тоже возвестил об «измене» Кокорева, чтобы народ речей кремлевских не слушал, а внимал только речам посадским. Кокорев, узнав о таком призыве, велел стрельцам занять башни кремлевские и стрелять в посадских, когда они из церкви станут по домам разбегаться. Но скоро в дело вступились горластые пушки – война началась. Посадский люд во главе с Палицыным и его племянниками, крича «С нами крестная сила!», кинулись на штурм цитадели, но одолеть ее стен не смогли… Кремль был осажден, началась блокада мангазейского гарнизона, что остался верен первому воеводе. Но жители Мангазеи обозов в кремль не пропускали, стрельцы стали вымирать от цинги, но от пушек они не отходили, расстреливая посадских людишек, яко врагов своих, по воле Кокорева ядрами был разрушен посад, разбили и гостиный двор, половина города оказалась в развалинах. Силы, однако, были неравными – у сторонников Палицина кончились припасы пороха, и он отступил к Енисейскому волоку, а потом отъехал в Москву, увозя с собою и те самые ядра, которыми Кокорев его обстреливал, и ту кучу ядер он представил царю в оправдание свое… Москва не судила его, а вскоре и Кокорева отозвали из Мангазеи, назначив воеводой в Чугуев – подалее от мест прибыльных.

Мангазея, будто заброшенная, притихла в сугробах, печально позванивая над тундрой колоколами храмов, но с того времени как-то померкла красота ее теремов, во мраке полярной ночи все реже хлопали двери кабаков, не слышались песни поморской вольницы. Да, читатель, приснопамятная вражда воевод подорвала былое экономическое могущество «златокипящей» столицы Русского Заполярья. Соболей стало меньше в окрестных лесных чащобах, купцы стали избегать наездов с товарами, гостиный двор опустел, в нем едва сводили концы с концами несколько опустевших лавок. Кое-кто из жителей подался в Туруханск, люди торговые влачили жалкую жизнь в избах посада, говоря удрученно:

– Чтоб их всех разорвало! Верно ляхи сказывают: коли паны дерутся, так у холопов чубы трещат… Эвон, и лекарь сбежал! У детишек, коли зубы заболят, так мы чем поможем? Дадим каждому полено осиновое – оно, ежели его у щеки пригреть, так боль-то зубную оттягивает. Кажись, и нам время, чтобы собак в нарты впрягать – ехать кудыть глаза глядят. Россия-то, чай, землицею не обижена – завсегда угол сыщем, нежели тута волков морозить.

В 1642 году лето выпало на диво жаркое, знойное, даже мхи на болотах дымились угарно. Новый мангазейский воевода Матюшка Бахтияров – по причине безграмотности – диктовал писарю, чтобы известил письменно царя московского:

– Извести государя нашего, мол, примечено ныне детишками и бабками, что тараканы мангазейские, в полки ратные собираясь, бегут прочь из города, и не видать ли, великий государь, в том тараканьем отступлении, – признака гнева Божия? И что нам, сирым, не бежать ли тоже из города – вослед тараканьему бегу?..

В самую-то жару «златокипящую» вдруг навестили самоеды окрестных племен, привезли они в город товары свои немудреные, с какими и всегда приезжали, – разложили на улицах свертки бересты и таловые стружки, которые в Мангазее употреблялись как посудные полотенца. На приезжих и внимания-то не обратили, а стрельцы с вышек не заметили, что громадный табор племен не вошел в город за торгующими, оставаясь на окраине города. Но вот из табора самоедского вдруг прилетела в Мангазею одинокая стрела, развеваясь сигнальною лентой, и разом были подожжены разложенные для торга береста и стружки. Горящие снаряды поджога самоеды мигом разбросали повсюду – и Мангазея запылала со всех сторон. В городе началась паника, а тех, кто пытался тушить пожар, дикари расстреливали из луков, и тут многие пали замертво, сраженные на порогах своих жилищ.

– Не сдавайтесь, православные! Стрельцы, оградите нас…

Невыносимый жap объял пылающую Мангазею, и тут вечная мерзлота, повинуясь своим древним законам, явила ч у д о…

Нестерпимый жар вдруг с треском раскрыл мостовую, словно шкатулку, а между бревен, охваченных пламенем, вечная мерзлота будто расколола надвое почву, из которой стал медленно подниматься гроб, и этот гроб сам по себе открылся, явив перед мангазейцами Василия, невинно убиенного!

Руки его, сведенные вечным холодом, вдруг под воздействием жара стали судорожно вздыматься, словно Василий благословлял в муках погибающий город.

Так вечная мерзлота, жившая своими капризами, в единоборстве с огнем, предпослала людям еще один из примеров своих доныне не разгаданных таинств…

До чего же тяжка сердцам пришлым, душам нездешним ночь полярная, беспросветная. Сполохи небесные, что узрел я в годах своей вольной юности, освещали глади заснеженные, а меж ними, на краю замерзшей реки, стыла моя любимая Мангазея – город моих пращуров, переживший небывалый расцвет, весь в звоне тяжкого золота, в ласковой нежности драгоценных мехов, – город, познавший горечь беды и страданий, дряхлеющий на пороге белого света прежде времени. Увы, прежде времени… Заложенный по указу Бориса Годунова, он завершал свой жизненный путь в царствование тишайшего царя Алексея Михайловича.

Странный город – и судьба его тоже странная!

За время существования Мангазеи я насчитал трех мангазейскпх воевод из рода дворян Пушкиных, предков великого поэта; там же, в этой «златокипящей», я встретил Боборыкина, Танеева, Елчанинова, Давыдова, Нелединского, князя Вяземского, Неелова и даже Плеханова, – людей, потомки которых, так или иначе, обогатили не только русскую казну, но и саму историю нашего государства…

После чудовищного пожара, истребившего почти весь город, Мангазея уже не могла оправиться, быстро скудея, она и обезлюдела. Редкие дома еще подымливали трубами, в кузницах редко стучали молоты, угасал огонь в горнах литейщиков, перестали раздуваться обширные «гармошки» воздуходувок.

Сейчас в нашей стране немало мечтателей, желающих восстановить Мангазею в ее былом и праздничном великолепии – как музей под открытым небом, чтобы мы смотрели, чтобы дивились, чтобы сравнивали, чтобы не забывали… Вряд ли, однако, эта мечта исполнима, если даже в центре нашей разоренной страны доселе погибают безо всякого призора ценнейшие памятники нашего славного и невозвратного прошлого!

Петр I уже лежал в младенческой колыбели, улыбаясь беззубым ртом, когда из Москвы последовал грозный указ царя – Мангазею оставить на волю Божию, гарнизону и жителям город покинуть, и пусть «златокипящая» умрет сама по себе, оставшись в народной памяти подобно легендарному граду Китежу…

Был 1672 год, когда, не закрыв в домах двери, часто оглядываясь назад, жители Мангазеи вышли из города. И когда, плачущие, озирались они, то видели, что над крышами домов, над куполами храмов кружили небывалые скопища птиц, которые все разом поднялись над городом, крича о чем-то своем, погибельном, и, казалось, птицы просили людей вернуться, чтобы они не остались одни в этом мертвом городе с дверями, открытыми настежь.

Что-то мне это напомнило… что?

Памятъ подсказала недавнее – близкое, недоболевшее.

Когда наш незабвенный Лазарь Моисеевич взорвал московский храм Христа Спасителя, вот так же сутками кружили над руинами храма птицы, не покидавшие той безмерной высоты, на которой они привыкли видеть яркое золото наших православных крестов…

Грустно, читатель! Но в любом случае я хотел бы прожить такую же долгую и такую же бурную жизнь, какая выпала Мангазее… Златокипящей!

История одного скелета

Историки Германии давно озадачены каверзным для их самолюбия вопросом: чем объяснить, что в прошлом немцы, попирая заветы патриотизма, толпами покидали свой «фатерлянд», перебираясь в Россию?

Зато вот русские люди, жившие гораздо хуже немцев, оставались верны своей отчизне, и никто из них даже не помышлял бежать в Германию. Эрик Амбургер, историк из ФРГ, справедливо писал по этому поводу: «Ни один русский даже мысли не допускал о выезде и поселении за границей, так как отрыв от родины и своих единоверных сограждан представлялся ему попросту невероятным…»

Да, невероятным! Русские по заграницам не бегали. Худо ли, бедно ли, но свою проклятую житуху они пытались налаживать у себя дома, а прелести иностранного бытия их не прельщали. Правда, известны случаи, когда русские сознательно покидали Россию или становились «невозвращенцами», навсегда потерянными для отечества. Но это бывало в эпоху кровавого террора опричнины Ивана Грозного или в Смутное время, когда жизнь человека ценилась в копейку.

В далекие от нас времена, не выдержав насилия властей и жестокости поборов, крепостные спасались за Уралом, осваивали Сибирь и Алтай, но в подобных случаях их нельзя было считать эмигрантами или политическими отщепенцами: они не порывали связей с отчизной, а лишь расширяли ее пределы, как бы невольно становясь «колонизаторами» новых, еще неосвоенных земель…

После такого предисловия, для автора необходимого, я желаю рассказать о человеке, который умышленно предал родину и бежал в Европу, где оставил на память европейцам свой скелет. Но прежде нам следует переключиться в царствование Екатерины II, когда имя предателя неожиданно всплыло наружу истории, сделавшись загадкою для потомства. Итак, читатель, кареты поданы – нам придется навестить Зимний дворец!

Шведский король Густав III и Екатерина II состояли в двоюродном родстве (что не мешало им воевать друг с другом). Конечно, брат и сестра встречались: Густав приезжал в Петербург, Екатерина ездила во Фридрихсгам для свидания с ним. В первом случае князь Потемкин-Таврический подарил гостю окровавленную перчатку с руки Карла XII, хранившуюся в Кунсткамере, и вручил ему рецепт приготовления русского кваса, который произвел на короля сильное впечатление; во втором случае брат и сестра, беседуя о политике, договорились о необходимости обмена между Швецией и Россией старыми документами из их архивов.

Густав III знал о пристрастии кузины к собиранию старинных летописей, и в одном из писем король сообщил ей, что в архивах Упсальского университета издревле хранится подлинная рукопись некоего Г.К. Котошихина (Селецкого) о порядках на Руси во времена царя Алексея Михайловича. Императрица считала себя знатоком старины, но при этом имени она малость опешила.

– Котошихин? Кто таков? – всюду спрашивала она.

Никто из грамотеев при ее дворе Котошихина не знал. В ответном письме королю императрица сообщала, что подыщет чиновника, который в ближайшее время навестит Упсалу. «Я не замедлю, – добавляла она, – и уже приказала отправить туда (в Упсалу) человека, который будет избран с этою целью» – ради снятия копии с рукописи загадочного для царицы Котошихина.

Назад Дальше