— На каждом углу столпотворение — не пройдешь! Все целуются, обнимаются, танцуют, музыка шпарит! Военным — не пройти! Одного летчика приезжего на руках до гостиницы донесли!..
— Да ты подумай, подумай! Это… вот именно счастье!
Один из раненых, непонимающе моргая и вроде бы не в состоянии еще взять в толк, рассказывал, вертя письмо в подрагивающих пальцах:
— Сергей… дружок, ехал на фронт, прислал письмо из Знаменки… И вот тебе — без него кончили.
А с улицы приближались звуки духового оркестра: к центру города текли толпы народу, повсюду двигались шапки, косынки, фуражки, платки, мелькали возбужденные женские липа. Окна и двери были распахнуты, везде стояли на балконах; мальчишки черно облепливали заборы, висли на фонарях, кричали и свистели, выпуская из-за пазух голубей, размахивали шапками. Пустые машины и автобусы вытянулись под тополями у тротуаров; трамваи без единого пассажира остановились на перекрестках: городское движение прекратилось, и над всем сразу загудевшим городом — над крышами, над шумящими толпами улицами летали, кувыркались белые голуби с красными лентами на хвостах.
— Победа! Победа!..
Посреди перекрестка качали пожилого артиллерийского полковника, он исчезал в толпе и вновь взлетал над толпой в своем развевающемся плаще, помятая фуражка слетела у него с головы.
— Герою Советского Союза — ура-а! Дяденька-а, фуражка у меня-а! — визжал какой-то мальчишка в восторге, торопливо надевая полковничью фуражку на круглую свою голову, отчего оттопыривались уши.
Тут же пожилая маленькая женщина со сбившейся косынкой, взахлеб плача, обнимала здоровенного танкиста в шлеме. Она прижималась головой к его груди, как в судороге, охватив маленькими руками широкую его спину, а танкист потерянно и беспомощно оглядывался, гладил ее по плечу, говоря охрипло:
— Ничего, ничего… А может, возвернется…
— В сорок первом он… — навзрыд плакала женщина. — Откуда ж ему вернуться…
— Кончила-ась! Все! Победа-а!..
Плотные толпы народа валили меж домов к центру города, обтекая стоявшие цепочкой пустые троллейбусы; на крыше одного из них появился человек и что-то беззвучно закричал, поднимая в воздух кепку; по толпе в ответ прокатилось «ура!».
Весь город, взбудораженный как в лихорадке, смеялся, пел, плакал, целовался на улицах; иногда, после того как становилось немного тише, до Алексея отчетливо долетали отдельные фразы, женский смех, шуршание множества подошв на тротуарах, и чей-то дрожащий бас по-пьяному выкрикивал под самым забором:
— Ва-ася! Ва-ася! Это что же, а, Ва-ся, друг! Не обращай внимания на мелочи! Был ты от начала до конца сибиряком — и остался, Ва-ася! Сибирские полки тоже судьбу России решали! И все! Дай я тебя поцелую!
Выхо-оди-ила на берег Катю-юша,
На высокий берег, на круто-ой!
«Победа… Это победа, — повторял про себя Алексей, едва передохнув от волнения. — А прошло четыре года…»
На крыльце, на ступеньках, на перилах — половина госпиталя; здесь же сестры и врачи в белых халатах; лежачих поддерживали выздоравливающие и нянечки. Все смотрели на улицы. Валя стояла бледная, прямая, засунув руки в карманы. Вокруг шли разговоры:
— По всей стране такое, а? А что в Москве сейчас творится!
— Война кончилась, это понять!..
— И слез, брат, сегодня, и радости!
Внезапно соседний голубятник вскарабкался на госпитальный забор и отчаянно закричал оттуда ломким голосом:
— Товарищи раненые, выходите на улицу! Товарищи раненые…
— Эй, парняга! — крикнул Сизов. — Нос конопатый! Слезай к нам!
В это время с треском распахнулась калитка, и во двор вбежали два курсанта в новеньких, сияющих орденами гимнастерках — и Алексей даже засмеялся от счастья. Это были Дроздов и Гребнин; спотыкаясь от поспешности, они побежали по двору, и он одним прыжком перемахнул через ступени крыльца — навстречу им.
— Толька! Сашка!..
Они не могли отдышаться, стояли и смотрели друг на друга, смеясь. Наконец Дроздов, задержав дыхание, выговорил:
— Было построение училища… Зачитывали текст капитуляции… Германия безоговорочно капитулировала!..
Сегодня смолкли пушки. Время поставило веху. Над землей распространялась тишина.
Часть вторая
«В МИРНЫЕ ДНИ»
1
Алексея выписали из госпиталя. Врачи запретили ему всякое физическое напряжение и посоветовали бросить курить; гарнизонную комиссию назначили через месяц. Но Алексею до того надоело валяться на койке и ничего не делать, он до того истосковался по своему взводу, по батарее, что справку в училищную санчасть он смял и выбросил в урну, как только миновал ворота госпиталя.
И когда в жаркий июньский день он еще в шинели и зимней шапке, жмурясь от солнца, шел по училищному двору, сплошь усыпанному тополевыми сережками, а потом шел по знакомому батарейному коридору, то чувствовал, как все радостно замирает в нем.
В кубрике взвода было пустынно, прохладно, окна затеняли старые тополя; золотистые косяки солнца, пробиваясь сквозь листву, лежали на вымытом полу. За открытыми настежь окнами по-летнему неумолчно кричали воробьи.
«Где же дневальный?» — подумал Алексей и тут же увидел Зимина, который с сопением вылез из-за шкафа, держа швабру, как оружие. Вдруг конопатый носик его стремительно поерзал, глаза бессмысленно вытаращились на Алексея, и дневальный, содрогаясь, тоненько чихнул, выкрикивая:
— Ай, пылища!.. — И разразился целой канонадой чихания, фуражка налезла ему на глаза.
— Будь здоров! — засмеялся Алексей. — Ну, привет, Витя!
Зимин был таким же, как прежде, только нос у него донельзя загорел и отчаянно облупился, даже брови и его длинные ресницы стали соломенного цвета. Зимин выговорил наконец:
— Я сейчас эту дурацкую швабру… товарищ старший сержант! — Он спрятал ее за тумбочку и так покраснел, что веснушки пропали на лице его.
— Ну какой я старший сержант сейчас? — сказал Алексей, улыбаясь. — Я ведь из госпиталя.
— Да, да, прямо наказание, столько оказалось замаскированной пыли за шкафом… — заторопился Зимин. — Неужели вам, товарищ старший сержант… операцию делали? — спросил он с робким, нескрываемым сочувствием. — Это правда?
— Это уже прошлое, Витя. Где взвод? Давай сядем на мою койку. Ты разрешаешь, как дневальный?
— Садись, Алеша, пожалуйста, садись. Знаешь, я так понимаю тебя, честное слово! Ты еще не представляешь! А сейчас все готовятся к тактике и артиллерии, ужасно долбят, спасу нет. Вообще, в разгаре экзамены.
— А как Борис Дроздов?
— О, Борис! Не знаешь? — воскликнул Зимин. — Он теперь старшина дивизиона! Ужасно строгий! А Дроздов — он лучше всех по тактике и вообще… А ты, Алеша, как же будешь сдавать?
— Поживем — увидим. Где занимается взвод?
— В классе артиллерии. А ты уже идешь?
Его одолевало нетерпение увидеть взвод. Но перед тем как идти в учебный корпус, он решил заглянуть в каптерку — переодеться — и толкнул дверь в полутемном коридоре; сразу теплый солнечный свет хлынул ему в глаза.
— А-а! Здравия желаю! Здравия желаю! — встретил его появление помстаршина Куманьков. — Прошу, прошу…
В прохладной своей каптерке, свежо пахнущей вымытыми полами, в тесном окружении чемоданов, развешанных курсантских шинелей, аккуратных куч ботинок, сапог и портянок неограниченным властелином восседал за столиком помстаршина Куманьков и, нацепив на кончик толстоватого носа очки, остренько взглядывал поверх них маленькими хитрыми глазами.
— Стало быть, жив-здоров? Руки, ноги на местах, как и полагается? А похудел! — Куманьков сдернул очки, почесал ими нос. — Молодец! — заявил он одобрительно. — Уважаю.
— Что «молодец»? — не понял Алексей.
— Молодец, стало быть, молодец! Я уж знаю, коли говорю.
— Я переодеться пришел, товарищ помстаршина.
— Ничего, ничего. То-то. Я, брат, в курсе. — Куманьков вздохнул понимающе. — Тоже, помню, в германскую в разведку полз. Река, темень. А тут пулемет чешет по берегу. Пули свистят. На берегу пулемет, значит. А я за «языком», стало быть… Приказ. Подползаю ближе, бомбу зажал. Ракета — пш-ш! Пес ее съешь! И щелк! В бедро. Кровища сразу и прочее… Ползу. Застонал. Вдруг слышу: «Шпрехен, шпрехен…» И один выпрыгнул из окопа — и на меня прямо, стало быть. Нагнулся. Морда — что твои ворота. Харя, стало быть. Не понимает, откудова я здесь. Не кинешь же в него бомбу — себя порушишь. Что делать? Снял с себя каску и острием, стало быть, его по морде, по морде его! Оглушил, как зайца. Схватил бомбу — и в окоп ее. Да, приказ для солдата — не кашу уписывать! Тоже знаю… Как же… Не впервой!
Помстаршина снова длинно вздохнул, глубокомысленно собрал морщины на лбу, но Алексей не выдержал — заулыбался.
— В чем дело? Почему улыбание без причины? — спросил Куманьков.
— Да вы же говорили, Тихон Сидорович, что в санитарах служили.
— Это когда я говорил? — насторожился Куманьков. — Такого разговору не было. Разговору такого никогда не было. Выдумываешь, товарищ курсант, хоть ты и герой дня.
— Говорили как-то.
— Мало ли что говорил! Это дело, брат, тонкое! Стало быть, переодеться? Так понимаю или нет?
Помстаршина надел очки, приценивающе озирая Алексея поверх стекол, с суровыми интонациями в голосе спросил:
— Новое обмундирование, стало быть, не получал? Э! Стоп! Что это? Кровь, что ли? — Он недоверчиво привстал. — Ну-ка, ну, подойди. А? Что молчишь?
— Нужно сменить.
— Какой разговор! Размер сорок восемь? Я всегда навстречу иду, — размягченно заверил Куманьков и что-то отметил в своей тетради скрипучим пером. — М-да! Уважаю, потому — геройство. Это авторитетно заявляю. Уважаю. Обязательно. Поди-ка распишись, — приказал он и насупился.
Тщательно проследив, как Алексей расписался, он вслух прочитал фамилию, аккуратно промокнул подпись и, покряхтывая, по-видимому от собственной щедрости, направился к шкафу с обмундированием.
После короткого выбора, в течение которого Куманьков, переживая свою щедрость, безмолвствовал, Алексей переоделся. Он был тронут этой нежданной щедростью зажимистого Куманькова. Обычно тот с беспощадностью хозяйственника отчитывал, пополам с назидательными воспоминаниями о «германской», за каждую порванную портянку. Эти назидательные рассказы Куманькова умиляли всю батарею, ибо были похожи один на другой по героическому своему звучанию. В пылу воспитательного восторга он применял частенько не совсем деликатные слова и всегда заключал свои рассказы стереотипным педагогическим восклицанием: «Вот так-то! В германскую. А ты обмотку, стало быть, носить, как следовает по уставу, не можешь!» Однажды Полукаров, наслушавшись Куманькова, добродушно заметил: «Чтобы быть бывалым человеком, не всегда, оказывается, надо понюхать пороху».
— Спасибо, Тихон Сидорович, — поблагодарил Алексей, одергивая гимнастерку. — Как раз…
— Носи на здоровье. Погоди, погоди… Как же это так, а? — сказал Куманьков. — Это что же, старая рана открылась? Эхе-хе… Это чем же, миной или снарядом?
— Пулеметной пулей от «тигра», Тихон Сидорович.
— Понимаю, понимаю. Из танка, стало быть. Ну иди, иди. Не хворай. Да захаживай, ежели что…
Уже отойдя на несколько шагов от каптерки, Алексей услышал за спиной знакомый командный голос: «Дневальный, ко мне!» — и, изумленный, оглянувшись, сразу же увидел Брянцева. Он шел по коридору, позвякивая шпорами, в щегольской суконной гимнастерке — такие в училище носили только офицеры; узкие хромовые сапоги зеркально блестели; новенькая артиллерийская фуражка с козырьком слегка надвинута на черные брови. Озабоченный докладом подошедшего дневального из соседнего взвода, он не заметил Алексея, и тогда тот позвал:
— Борис!
— Алешка? Ты? Да неужели?.. — воскликнул Борис и, не договорив с дневальным, со всех ног бросился к нему, стиснул его в крепком объятии. — Вернулся?..
— Вернулся!
— Совсем?
— Совсем.
— Слушай, думаю, меня извинишь, что в госпиталь не зашел. Замотался. Поверь — работы по горло!
— Ладно, ерунда.
— Ты куда сейчас?
— В учебный корпус. А ты?
— Я со взводом: опаздывает на артиллерию. Распорядиться надо! Дела старшинские, понимаешь ли…
Лицо его было довольным, веселым, ослепительной белизны подворотничок заметно оттенял загорелую шею, и в глаза бросились новые погоны его: две белые полоски буквой Т.
— Поздравляю с назначением!
— Ерунда! — Борис засмеялся. — Давай лучше покурим ради такой встречи. У меня, кстати… — И он извлек пачку дорогих папирос, небрежным щелчком раскрыл ее.
— Это да! — произнес Алексей.
— Положение обязывает. Хозяйственники снабжают, — шутливо пояснил Борис, закуривая возле открытого окна. — Знаешь, зайдем на минуту на плац — и вместе в учебный корпус. Идет? Да дневальным тут надо взбучку дать — грязь. Не смотрят! У нас ведь как раз экзамены. В жаркое время ты вернулся. А вообще — много изменений. Во-первых, после тебя помкомвзводом назначили Дроздова и сняли через месяц.
— Почему сняли?
— А! За панибратство! — Борис усмехнулся. — Тут майор Градусов и взял «за зебры». Зашел на самоподготовку, а там черт знает! Луц спит мирным образом, Полукаров, задыхаясь, Дюма читает, самого Дроздова нет — в курилке торчит, и помвзвода в курилке. Зимин да Грачевский с двумя курсантами толпу изображают. Градусов сразу: «Список взвода!» Вызвал к себе Дроздова, приказ по батарее — снять! Червецову влетело жесточайшим образом.
— А как Дроздов?
— Назначили Грачевского.
— Ну вообще-то Грачевский — ничего парень?
Борис поморщился.
— Заземлен, как телефонный аппарат. Дальше «равняйсь!» и «смирно!» ничего не видит. Правда, учится ничего, зубрит по ночам.
Алексей слушал, с наслаждением чувствуя ласковое прикосновение нагретого воздуха к лицу; в распахнутые окна тек летний ветерок — он обещал знойный, долгий день. На солнечный подоконник, выпорхнув из тополиной листвы, сел воробей; видимо, ошалев от какой-то своей птичьей радости, с показной смелостью попрыгал на подоконнике, начальнейше чирикнул в тишину пустого батарейного коридора и лишь тогда улетел, затрещал крыльями в листве. А с плаца отдаленно доносилась команда:
— Взво-од, напра-а-во! Вы что, на танцплощадке, музыкой заслушались?
— Разумеешь? — спросил Борис, швырнув папиросу в окно, и взглянул сбоку. — Голосок Градусова.
Они миновали тихие, прохладные коридоры учебного корпуса. Их ослепило солнце, овеяло жаром июньского дня. Зашагали по песчаной дорожке в глубь двора, к артпарку; от тополей летели сережки, мягко усыпали двор, плавали в бочке с водой — в курилке под деревьями. Здесь они остановились, увидев отсюда орудия с задранными в небо блещущими краской стволами и около них — выстроенный взвод и сержанта Грачевского с нервным, худым, некрасивым лицом, вытиравшего тряпкой накатники. Перед строем не спеша расхаживал Градусов, гибким прутиком щелкал себя по сапогам. Было тихо.
— Сам проверяет матчасть, — сказал Борис. — Все понял?
— Та-ак! — раскатился густой бас Градусова. — Встаньте на правый фланг, Грачевский! Так что ж… теперь все видели, как чистят материальную часть? М-м?! Что молчите? Кто чистил это орудие, шаг вперед!
Из строя неуклюже выдвинулся огромный Полукаров, следом — тонкий и длинноногий Луц. Он нетерпеливо перебирал пальцами, глядел на майора вопросительно.
— Так как же это, товарищи курсанты? Как это? Вы что же, устава не знаете? — с расстановками начал Градусов; голос его не обещал ничего хорошего. — Помкомвзвода приказал вам почистить орудие — а вы? Прошу ответить мне: кто… учил… вас… так… чистить… орудия? — проговорил он, рубя слова. — Вы что, на фронте тоже так? А? Вы ответьте мне!
И указал прутиком на Луца.
— Товарищ майор, извините, я не фронтовик, — ответил Луц, шевеля пальцами. — Я из спецшколы.
— Из спецшколы? А кто в спецшколе учил вас так относиться к материальной части? Кто вам всем, фронтовикам, стоящим здесь, — Градусов возвысил голос, — дал право так разгильдяйски относиться к чистке матчасти? Государство тратит на вас деньги, из вас хотят воспитать настоящих офицеров, а вы забываете первые свои обязанности! Это ваше орудие! Пре-е… Предупреждаю, помкомвзвода! Впредь поступать буду только так! Плохо почищены орудия — чистить их будете сами. Лично! Коли плохо требуете с людей.
Взвод молчал. Грачевский кусал жалко дергавшиеся губы, не мог выговорить ни слова.
— Здорово он вас тут!.. — насмешливо сказал Алексей.
— А ты не возмущайся раньше времени, — ответил Борис, весь подбираясь. — Пойду доложу.
И, поправив фуражку, строевым шагом подошел к Градусову; смуглое лицо Бориса вдруг преобразилось — выразило подчеркнутую строгость и одновременно готовность на все, — и летящим великолепным движением он поднес руку к козырьку.