Тонкий запах лесных лугов исходил от сена и, чудилось, от костра, который совсем догорал, и багровое пятно не пылало уже, а суживалось в черной воде, густо усыпанной звездами; и костер, и звезды, и берег — все, казалось, плыло вместе с запахом сена в вечерней тишине. Куда это все плывет?.. Где остановка?.. Может быть, там, на том берегу, где из черной чащи кустов вылезал красный месяц и плавал на воде, как блюдце?
В полусумраке белело Валино лицо, ее шея; привалившись спиной к копне сена, она сидела так близко, что он опять чувствовал запах ее волос, еще не просохших после дневного дождя; и вдруг она повернула к нему голову — ее волосы ветерком коснулись его щеки — и сжала его пальцы с какой-то ласковой настороженностью.
— Я ничего не боюсь! С тобой — ничего. Я никогда не знала, что так может быть.
Валя дрожала ознобной дрожью, прерывисто, осторожно вбирала в себя воздух сквозь сжатые зубы, и ему все казалось, что от всего исходит запах сена — от Валиных губ, от платья, от ее рук.
Он обнял ее.
Валя доверчиво, как во сне, положила ему обе руки на плечи и, прижимаясь, вздрагивая, сказала слабым шепотом:
— Как у тебя сердце стучит, Алеша… И у меня тоже. Вот костер уже погас…
Ее дрожь в руках, в голосе передавалась ему, и он, не слыша свой голос, выговорил только:
— Валя…
Он должен был сейчас встать, чтобы подбросить сучьев в костер. Он уперся руками в землю и поднялся, вошел по сыроватому песку берега, залитому каким-то очень красным светом луны.
10
Он вместе со всеми сидел в классе, выполнял приказания, кратко отвечал на вопросы, дежурил по батарее, но все это словно проходило мимо его сознания, скользило стороной, как в горячем тумане, без твердого ощущения внешних толчков.
Раз во время занятий в поле, когда в минуты перекура лежали на теплой траве, Алексей повернулся на бок, сорвал ромашку, улыбнулся чему-то, и Борис, заметив это, спросил:
— Что с тобой?
— Абсолютно ничего, Боря.
— Нет, я чувствую, с тобой что-то происходит: ты или стал сентиментален, или до одурения рассеян. Впрочем, каждый по-своему с ума сходит.
— Ты так считаешь?
— Да, кстати, знаешь новость? Мне в штабе сказали: готовится новый послевоенный устав. Офицер перед женитьбой должен представить свою невесту полковой даме, жене командира полка. В обязательном порядке. Кроме того, офицер должен знать иностранные языки, хороший тон… И поговаривают о новой форме для разных родов войск. Неплохо?
Алексей смутно слышал Бориса; покусывая стебелек ромашки, он глядел в небо и думал о своем. Его гимнастерка еще слабо хранила лесные запахи той просеки и свежего сена, когда они сидели возле костра. Та гроза и тот вечер жили в нем — и будто вокруг, как в дреме, стучали тяжелые капли в последождевой тишине, и в этой тишине он вспоминал Валин смех, ее глаза, ее неумелые губы. Он был потрясен этим новым чувством, которое жизнь превращало в непрекращающийся праздник.
А в эти дни, училище готовилось к выезду на летние квартиры, и все огневые взводы чистили материальную часть: орудия, боеприпасы, дальномеры; батарейные старшины получали на складах брезентовые палатки, лопаты, котелки, фляги — готовились к тактическим учениям, к боевым стрельбам на полигоне. Говорили, что дивизионы выедут в лагеря надолго, до поздней осени.
Предстоящая разлука с Валей заставила Алексея тщательно изучить телефонную книжку в соседней от училища автоматной будке. Он позвонил вечером и, ожидая, когда снимут трубку, водил пальцем по темному, запыленному стеклу; там, отражаясь, загорался и гас огонек папиросы.
— Попросите Валю, — сказал Алексей и подумал: «Что она делает сейчас? Где она?»
— Я слушаю, — проговорил знакомый голос в трубке. — Кто это? Алексей? Здравствуй! Извини, я сразу не узнала. Откуда у тебя номер телефона?
— Пришлось прочитать талмуд в автомате.
— Бедный… Можно было сделать легче — узнать у дежурного телефон капитана Мельниченко.
— Валя, мы уезжаем. Надолго, — сказал он как можно спокойнее.
— Я знаю, — ответила она. — Я думала об этом…
— Я тебя не увижу очень долго.
— И я тебя. Это ужасно, Алексей. Надо дожить до октября, — она помолчала. — Это так долго, Алеша!..
— До свидания, Валя! Я позвоню еще. — Он повесил трубку, чувствуя, как упал ее голос, ответивший ему:
— Я буду ждать твоего звонка. До свидания, Алеша.
Утром, сразу же после завтрака, его вызвали к командиру батареи. Он взбежал по лестнице на четвертый этаж, спрашивая себя: «По какому делу? Зачем?»
Капитан Мельниченко, в белом кителе, стоял у окна, тыльной стороной ладони поглаживал выбритый подбородок; было хорошо видно его озаренное ранним солнцем спокойное, темное от загара лицо. Алексей знал, что Валя сестра комбата, и вошел в канцелярию с отчетливо мелькнувшей мыслью о том, что вызывают его не случайно, — и, доложив о себе, ждал первых слов капитана, внутренне напряженный.
— Сегодня батарея выезжает в лагеря, — сказал Мельниченко. — Вместе с дивизионом. Из нашей батареи в лагерь отправляются три орудия, четвертое остается здесь.
— То, что в ремонте?
— То, что в ремонте. — Капитан помедлил. — Вот что, Дмитриев, мне не хотелось бы перед стрельбами оставлять здесь на два дня Чернецова: в лагере будет много работы. Я решил оставить вас. Через два дня орудие выйдет из ремонта. Получите орудие для стрельб и приведете машину в лагерь. Вот возьмите карту, просмотрите маршрут. Вопросы есть?
— Слушаюсь, получить орудие и привести его по маршруту, — ответил Алексей, не задавая ни одного вопроса, хотя все, что он услышал, было похоже на неправду.
— Вот и отлично! Жду вас в лагере через два дня. Вы свободны.
— Через два дня я буду в лагере!
Он почувствовал такой прилив сил, такую неожиданную радость оттого, что мог быть свободен целых два дня, поэтому в тот миг полностью осознал только одно: два дня он будет еще в городе, два дня, а значит, два раза он может встретиться с Валей, — и этому трудно было поверить.
…Алексей не знал, однако, что вчера Валя зашла в комнату брата, тихонько села на подоконник, долго глядела, как в синей дымке вечерней улицы один за одним зажигались шары-фонари, потом сказала не без упрека:
— Уезжаете на все лето?
Мельниченко в ту минуту брился; по привычке, оставшейся с фронта, он делал это по вечерам.
— Уезжаем, сестренка, — ответил он и тотчас спросил: — С каких это пор мы перешли на «вы» — «уезжаете»?
— Именно! — Она обеими руками охватила колено.
— Не понимаю. — Василий Николаевич отложил помазок, взял бритву, пощупал кожу на щеке. — Сплошные ребусы. А конкретнее?
— Глупо это все-таки как-то!
Василий Николаевич даже не выказал озадаченности — нередко ее суждения, ее поступки поражали его своей непоследовательностью и вместе прямотой, неизвестно было, что можно было ждать от нее через минуту, Он не забывал, что она с ранних лет росла одна, и он сам, часто бывавший в долгих разлуках со своей сестрой, не без чувства некой вины перед ней прощал ей многое, чего не прощал другим.
— Знаешь что, выкладывай-ка все начистоту, — сказал Василий Николаевич, взглядывая на нее в зеркало. — Все по порядку…
— По порядку?
— Да, докладывай. Без шарад и ребусов.
— Ты, конечно, знаешь Алексея Дмитриева?
— Трудно мне не знать Дмитриева. Но откуда ты его знаешь — это уже мне непонятно. Ах да, по госпиталю!
— Я его знаю. Не только по госпиталю, если хочешь… И мне нужно его видеть два-три дня! Заранее не спрашивай зачем — не жди доклада. А может быть, это и не секрет — просто сейчас не скажу. Очень важное дело!
Он, опять не показывая недоумения, намылил щеки, проговорил спокойно:
— Ну хорошо, не буду спрашивать. Но оставить его в училище я не могу. У него стрельбы… А это не игрушки, сестренка. Несмотря на секреты чрезвычайной важности…
Тогда Валя, возмущенная, спрыгнула с подоконника, прервала его:
— Неужели у вас в армии все подчинено одному — как у вас называется, боевой подготовке? И больше ничего не существует? Вы не знаете своих курсантов, вы видите только шинели! Только свои пушки. Ты сам сухарь! У тебя погибла жена! А ты ни одного слова о ней!
«Я понимаю. Твоя колючесть есть лишь форма самозащиты», — подумал Василий Николаевич и сказал по-прежнему сдержанно:
— Если у тебя действительно какое-то серьезное дело с Алексеем Дмитриевым, то, может быть, ты объяснишь мне, в чем оно?
— Сейчас — нет. — Она подбежала к нему, уже зная, что добилась своего, поцеловала его в намыленную щеку. — Ты все-таки понял! Спасибо тебе!..
Он долго думал позднее об этом разговоре и, догадываясь, в чем дело, решил оставить Дмитриева с орудием на два дня в училище, сознавая, как порой много значат в жизни человека два дня, два часа, даже час. Но, приняв это решение, он испытывал такое чувство, будто пошел на сделку со своей совестью, и тут же ловил себя на мысли, что по своему положению офицера привык (да, привык) смотреть на курсантов как на людей, которые обязаны выполнять чужую волю, чтобы обрести свою собственную, — и тут не до нежностей. Что ж, армия не случайный полустанок, на котором ты сошел, потому что ошибся поездом.
Да, он никогда дома не говорил о своей жене. Сестра была права, но не понимала одного: воспоминания не облегчают. Однако ему почему-то казалось иногда, что она где-то рядом, что он встретит ее на улице, что однажды, придя домой из училища, увидит ее сидящей в своей комнате. А когда в этом году он встретился с женщиной, взгляд которой говорил ему слишком много, он непроизвольно для самого себя стал находить в ней качества, не похожие на качества Лидочки, и интерес к этой женщине у него пропал. Он не был однолюбом — просто ничего не мог забыть, хотя все между ними было кратким, быстротечным, как миг.
Он видел Лидочку урывками между боями. В дни наступления, когда невозможно найти времени съездить в медсанбат, она сама, часто под огнем, приходила к нему на НП — приходила, чтобы только увидеть его.
Ничего, все забудется. Время излечивает. Оно умеет излечивать.
Весь день Алексей пробыл в артмастерских, а когда вернулся к обеду, батареи уже были пусты — дивизион выехал, и среди сиротливых коек бродила одинокая фигура дежурного, говорившего с унылой обескураженностью:
— Что ж это такое! Пустота! А тут почту приволокли, целую кучу писем. Ну что я с ними буду делать? Бежать рысцой за машинами и орать: «Стой, братцы!»?
— Юморист ты, — весело сказал Алексей. — Давай письма, через два дня буду в лагерях — раздам ребятам. Кому тут из наших?
— Да вот, — пробормотал дежурный и принес целый ворох писем.
Алексей лег на голый матрац соседней кровати, положил сумку с конспектами под голову, стал разбирать письма не без интереса.
— Гляди, я пошел дневальных шевелить, — проговорил дежурный. — Обленились, орлы, в связи с новой обстановкой.
Он читал адреса писем со всех концов России — из разных городов, колхозов, из воинских частей: счастливая была эта почта — никогда столько писем не приходило в батарею. Здесь были письма Гребнину из Киева, Нечаеву из Курска, Карапетянцу из Армении, Зимину из Свердловска, был денежный перевод Борису из Ленинграда. («Неужели из Ленинграда? Значит, родные его вернулись из эвакуации?!»)
И вдруг спазмой перехватило ему горло, маленький желтый конвертик-треугольник словно обжег его пальцы. «Полевая почта 27513, Алексею Дмитриеву». Наискосок: «Адресат выбыл». И совсем внизу: «Березанск. Артиллерийское училище». И обратный адрес: «Омск. Дмитриева Ирина».
«Дорогой, любимый брат!
Вот пишу тебе, наверно, пятое письмо — и никакого ответа. Все письма приходят со штемпелем «Полевая почта изменилась» или «Адресат выбыл». Но я уверена, что ты не убит, нет. Последнее письмо получила из Карпат. И вот пишу, пишу…
Я по-прежнему живу у тети Нюси, учусь в девятом классе, живем мы неплохо.
Милый мой брат! Во всех письмах я не писала тебе о нашем несчастье… (Зачеркнуто.) Я надеялась и ничего не знала… А может, это ошибка? Ты помнишь Клавдию Ивановну Мещерякову, детского врача, мамину подругу? В ноябре сорок четвертого года мы получили от нее письмо из Ленинграда. Клавдия Ивановна пишет, что мама наша, милая, хорошая наша мама, пропала без вести. Где, как, отчего — она не пишет. Ты ведь знаешь, что она пошла врачом в полевой госпиталь и все время работала там, всю блокаду. Клавдия Ивановна была у нас: квартира заперта, и никого нет, а ключи у домоуправа. Я подумала сначала, что это ошибка, написала Клавдии Ивановне, но она ответила — это правда. Ей сообщили в военкомате.
Я не представляю, Алеша. Я рвусь в Ленинград, чтобы хотя бы самой узнать… (Зачеркнуто.) Потом и мне сообщили из военкомата.
Милый Алеша! Я не хотела тебе писать о маме, но лучше все знать без обмана, чем лгать. Я все, все помню: наше детство, нашу маму, надевающую серьги, — помнишь, когда она ожидала отца, — наши комнаты, наше парадное с кнопочкой звонка. Я не могу себе простить, что я однажды маму обидела, когда ты уже был на фронте. Я сказала: «Не надо меня воспитывать, я сама себя воспитываю». А мама чуть не заплакала. Какая я дура была! Я только сейчас поняла, какая была наша мама, она ни на что не жаловалась, сама соседей успокаивала. Вова и Павлуша ушли на фронт после тебя, а Елена Михайловна очень беспокоилась. А когда от тебя не было совсем писем, мама выходила только к почтовому ящику и говорила: «Завтра будет обязательно». Алеша, не могу писать, а тетя Нюся говорит, что не вернешь, успокаивает, а сама на кухне плачет.
Я должна была тебе сообщить, Алеша.
Крепко целую тебя. Твоя любящая сестра Ирина.
Мой адрес: Омск. Улица Ленина, 25, Анне Петровне Григорьевой, для меня.
12 мая 1945 г.».
11
Он помнил: в тот день моросил дождь; возбужденные толпы ходили по улицам; на Литовской, на Невском — не пройти; около газетных киосков — длинные очереди.
В два часа дня он вместе со многими одноклассниками-комсомольцами был уже в военкомате. Здесь толпилось много народу, в коридорах было шумно, накурено.
Да, он кончил десятый класс. Да, ему будет восемнадцать. Повестка? Хорошо, он будет ждать повестку.
Он простился с друзьями на Невском.
Был вечер уже. Он шел домой. Нет, он бежал домой по затемненным улицам, по пустынным каменным набережным и видел, как зенитчики устанавливали орудия на площадях, на крышах домов, как дымящиеся лучи прожекторов шагали по небу, с размаху падали на Неву. Иногда сверкал, задетый светом, шпиль Петропавловской крепости, вспыхивала вода холодно и свинцово. Раздавались шаги патрулей на мостовой, у ворот стояли дежурные с карманными фонариками — за один день изменилось все.
Он взбежал по лестнице. Никого не было дома — мать, должно быть, задержалась в поликлинике, Иринка отдыхала в лагере под Царским Селом.
Когда он вошел в темную квартиру, пустую, с незадернутыми занавесками на окнах, и зажег свет, когда прошелся по комнатам несколько раз, книжный шкаф в кабинете отца скрипнул, как прежде, когда он открывал дверцу. Но все — книги в шкафу, учебники, конспекты на письменном столе, — все сразу показалось прошлым…
Тогда, не в силах больше оставаться в комнатах, он вышел во двор и, ожидая мать, сидел на скамейке возле парадного, думал: что сейчас скажет ей? А небо все полосовали лучи прожекторов, и негромко переговаривались дежурные возле чугунных ворот. Война!.. Везде на улицах стало глухо, черно, неприютно: город на военном положении. Где-то в стороне Невы стучала пробная пулеметная очередь, трассирующие пули плыли в небе наискось, пересекая световой столб прожектора.
Потом послышались от ворот знакомые шаги, и он вскочил, окликнул:
— Мама!
— Почему ты здесь? — спросила она.
И он подошел к ней, попросил: