Плат Святой Вероники - фон Лефорт Гертруд 28 стр.


Среди бабушкиной коллекции воспоминаний в виде множества мраморных обломков был один большой, с роскошным орнаментом, который ей много лет назад подарил друг-археолог. Это была крохотная часть фриза, украшавшего когда-то храм Кастора, прекрасные колонны которого она так любила. Она и к этому куску мрамора относилась с особой нежностью, хотя и не одобряла того, что его разлучили с каменными собратьями, и настойчиво просила, чтобы мы после ее смерти вернули камень на то священное место, откуда он был родом, чтобы ему не пришлось еще раз пострадать за то, что он некоторое время был ее отрадой.

И вот я отправилась с этим куском мрамора на Форум. Мысль о том, что это еще одна скромная дань любви покойной, возможность как бы протянуть ей руку, ненадолго смягчила мою боль.

Когда же я пришла на Форум, она вновь обрушилась на меня всей своей мощью. Я думала, что не переживу открывшегося мне зрелища. Благородные обломки у подножия больших красноватых руин Палатина, обычно такие величественные, словно одетые в роскошную королевскую мантию, показались мне в тот день непривычно грубыми, безликими доломитовыми обрубками, похожими на разбросанные по степи пожелтевшие мертвые кости. Прежнего волшебства как не бывало, все словно лишилось памяти, забыло о своем существовании и смысле. К тому же дул неистовый сирокко, словно сама пустыня примчалась сюда по небу, чтобы засыпать, похоронить все заживо. Весь Рим, казалось, был охвачен разгулом взбунтовавшейся пыли. На Палатине гнулись до земли кипарисы, небо распростерлось над желтой бурей свинцово-песочным покрывалом, обломки стен и колонн были словно кем-то злобно разбросаны, людей как будто сдуло ветром; я не удивилась бы, если бы маленькая изящная башня Капитолия вдруг накренилась или «три принцессы» сбросили передо мной свои белые мраморные короны, когда я скорбно возлагала свое сокровище у их подножия…

Собираясь на Форум, я думала провести там все утро, чтобы без помех совершить свои поминальные жертвы, но буря все настойчивее засыпала глаза песком, а душу наполняла ужасом. И чтобы не возвращаться домой, к тетушке Эдель, я в конце концов укрылась в церкви Санта Мария Антиква. Разрушенная базилика показалась мне такой же пустой и горько-печальной, как и мое сердце. Здесь тоже, как и на всем Форуме, почти никого не было, лишь в глубине, возле древних фресок, о чем-то оживленно беседовали несколько ученых-искусствоведов, очевидно углубившихся в какой-то научный спор. Не обращая на них внимания, я уселась неподалеку от входа на мраморный порог, почти на том самом месте, с которого я тогда видела бабушку сидящей на ступенях храма Антонина. Я вспомнила, как у меня появилось чувство, будто Энцио когда-нибудь навлечет на нее огромное несчастье. И вот все исполнилось и сбылось. Но несчастье это обрушилось на нее не только из-за Энцио – я тоже была причастна к этому. И вновь передо мной встал вопрос, огромный и загадочный: чей голос прозвучал во мне, когда я читала последнее письмо отца? Я все еще не находила утешения! Быть может, я и в самом деле, как говорила тетушка Эдельгарт, всего лишь добыча моих собственных душевных бурь? Быть может, я как песок, который носился по городу столбами пыли, гонимый ветром? Быть может, во мне уже при жизни исполняется то, чем другие становятся в смерти? В себе самой я была ничем, я чувствовала это. Быть я могла, только когда любила, – тогда я была, обретала себя, узнавала себя. Но каким неопределенным было это обретение, это узнавание! (Прощание с Энцио тоже сейчас предстало перед моей душой.) Как неопределенна любая человеческая любовь! Как странно покидает она это сердце и как странно это сердце покидает ее!..

Песок между тем долетал уже и туда, где я сидела, впрочем, может быть, мне это просто казалось, потому что я внутренне все больше и больше погружалась в этот песок. Я отошла дальше, в глубь базилики. Но песок словно преследовал меня повсюду, он слепил глаза, проникал в мысли, в душу; казалось, будто боль, стягивающая меня, словно черный обруч, – мой единственный оплот и я должна изо всех сил держаться за него, чтобы не улететь прочь и не растаять в воздухе.

Так постепенно, в поисках убежища от песчаных вихрей, я добралась до ниши с древним византийским крестом. И здесь на меня тоже нахлынули воспоминания. Я вспомнила, как в этой нише однажды спряталось мое детское горе, вспомнила свой страх перед этим крестом и вызванное им чувство, будто я плачу вовсе не о своем горе или о том, кто грозит бедой бабушке, а о чем-то, что заполнило собой весь мир. Как сильны боль и смерть! Даже Божественная любовь покорилась им – у меня вдруг появилось ощущение, что судьба моя вот-вот сделает выбор в пользу любви к этим двум дорогим для меня людям. И вновь, как и несколько месяцев назад, мне на мгновение захотелось бежать отсюда. Но здесь, в глубине помещения, я наконец была недосягаема для песка и так и осталась стоять на месте.

Тем временем ученые-искусствоведы, все еще увлеченные спором, приблизились ко мне. Я вдруг оказалась прямо среди них и помимо своей воли узнала суть их разногласий: они говорили о консервации древних фресок. Один утверждал, что это изображение креста стало гораздо бледнее с тех пор, как он видел его в последний раз, и что крест в конце концов совершенно исчезнет. Затем я услышала слова «неуничтожимый крест»… Они прозвучали очень тихо, прямо сквозь речь говорившего. Тот невозмутимо продолжал свои рассуждения, так, словно ничего не слышал; он говорил, что нужно как можно скорее укрыть крест под стеклом. Вдруг опять раздался тот же тихий голос:

– Нет, нужно любить его и молиться ему…

Я не обратила на все это особого внимания, продолжая смотреть на изображение в глубине растрескавшейся стены, словно утопленное в нее, такое бледное и погасшее, как будто спящее. И вдруг оно ожило. То, что тогда произошло со мной, я не могу описать иначе, чем это сделали до меня тысячи людей: любовь Божья внезапно прорвалась наружу, и какая-то незримая сила толкнула меня к Кресту Спасителя. Это древнее, застывшее, полуугасшее распятие в одном из самых разрушенных храмов Рима, таком пустом и чуждом для молитв, словно это был всего лишь языческий храм искусствоведов (и таком же пустом и бедном, какой мне казалась моя собственная душа!), – оно вдруг открыло мне объятия и бросило меня на колени. В тот же миг с души моей словно сорвали завесу, и я узнала там тот же самый образ, перед которым я стояла на коленях, – печать любви, обретенной, отринутой, забытой и все же сохраненной, потому что эта любовь сама сохранила себя для меня. Именно от нее исходил зов, обращенный к моей душе, именно она, которая однажды властно привлекла меня к себе в образе дароносицы, как воплощенное блаженство, – она привлекла меня к себе сегодня, как будто ради меня обратилась болью. Ибо это я оставила и потеряла ее – сама же она всегда была рядом…

Когда я покидала церковь Санта Мария Антиква, мир был преображенным, как в то незабываемое утро после ночи в соборе Святого Петра. Теперь уже не мое собственное одинокое и неопределенное "я", а именно та Вечная Любовь переполняла душу и давала ей безграничную определенность. Я шла через бушующий, кипящий пылью Форум, но это был уже другой Рим: я шла через тот Рим Благодати, который таинственным образом, как богосиянная душа во Вселенной, встроен в Рим светский и великолепие которого, воссиявшее некогда из мрака катакомб, незримо для тех, кто сам не пробился через мрак.

Вечером того же дня я впервые за много времени вновь встретилась со своим звонкоголосым другом – маленьким фонтаном во внутреннем дворике. Он, который по-прежнему, не заботясь о своей собственной тяжести, в нежной струе воссылал к небу глухую тоску черной земли, – он показалася мне теперь, как в дни моего детства, другом и братом, только более твердым и преданным, чем я. Я еще находилась во власти сильного потрясения – открывшегося вдруг сознания, что ради тетушки Эдельгарт я однажды отреклась от бесконечной любви Божьей. Но именно от этого сознания и вспыхнула теперь моя глубочайшая страсть: я ощутила крест Любви Христовой как нечто адресованное лично мне. Это была волнующая и священная минута, когда душа впервые постигает, что Божественная любовь желает быть принятой не только с блаженством и даже не только с любовью, но и со страданием, ибо она сама стала страданием, и что, так же как для нее все зависит от страдания, для души все зависит от этой последней безусловности. В конце концов я встала и, воздев руки к небу, подобно плещущей внизу струе, стала страстно молить Бога о новом испытании, чтобы доказать свою любовь и самоотверженность. В эту молитву я смиренно вложила всю свою волю, все свое сердце и всю силу, которую имела. И с этой минуты все в моей жизни стало просто и ясно. Все само собой выстраивалось в том направлении, в котором мне надлежало идти.

Уже на следующее утро пришло письмо от Жаннет, в котором она писала тетушке Эдельгарт, что печальные обстоятельства ее свидания с мужем делают ее скорое возвращение невозможным. Я не стану вдаваться в подробности этой неприятной истории – одной их тех скандальных историй, которыми так богата была жизнь Мсье Жаннет и которые ему, однако, ничуть не наскучили: он в очередной раз стал героем любовной интриги, закончившейся теперь уже не просто досадой и разочарованием, а револьверным выстрелом оскорбленного супруга. И вот раненый Мсье Жаннет лежал в больнице, а его маленькая верная жена старалась укрепить душевные силы несчастного и в то же время смешного героя-любовника. Она сообщала, что доктор пока еще не может сказать ничего определенного о сроках его выздоровления.

А между тем Жаннет тревожилась и за меня. Она, всегда знавшая все, что необходимо было знать в ту или иную минуту, прислала еще одно маленькое письмецо, в котором писала о том, как ее огорчает, что именно сейчас она не может быть со мной. Но ведь можно и издалека протянуть друг другу руку, говорила она, к тому есть разные средства, например письма и мысли, а можно мысленно являться друг другу – можно даже одновременно быть в двух местах, и я сама смогу убедиться, что у нее тоже есть такая возможность. (Это была первая маленькая шутка, которую Жаннет позволила себе после смерти бабушки.) А пока что, продолжала она, я могла бы оказать ей любезность, навестив отца Анжело (так звали доминиканца, с которым когда-то так много беседовала тетушка Эдель). Она просила передать ему от нее поклон, чтобы он не волновался из-за ее внезапного исчезновения. К тому же, по ее мнению, мне и самой в моем теперешнем положении было бы и приятно, и полезно побеседовать с этим священником. Он будет рад видеть меня. Еще она просила меня (о, эта смиренница Жаннет, которая всегда боялась возбудить даже тень подозрения, что она напрашивается на какую-либо миссию!) не думать, будто со священником можно говорить лишь о духовном: отец Анжело с радостью вспоминает о своей встрече с бабушкой, и я спокойно могу говорить с ним обо всем, что так болезненно переполняет мое сердце.

Поручение ее показалось мне именно тем, что мне было нужно в эти минуты, – оно пришлось мне настолько кстати, что я и в самом деле склонна была поверить в удивительную способность Жаннет «одновременно быть в двух местах». И я в тот же день отправилась к отцу Анжело. Он принял меня именно так, как предсказала Жаннет. Вначале мы говорили о смерти бабушки, и он пытался утешить меня совершенно простыми, теплыми словами участия. Потом я рассказала ему о потере отца, который, в сущности, только теперь, в этот миг, по-настоящему проник в мое сознание. Я ощутила это как внезапное прикосновение, вызвавшее необычайное волнение. Патер тем временем смотрел на меня так, как когда-то смотрел на тетушку Эдельгарт, и я подумала, что он теперь, наверное, и меня любит той особой любовью, которой в свое время любил ее.

С этого мгновения мы уже говорили друг с другом совсем иначе. Я сообщила ему, что отец перед смертью выразил свое согласие на то, чтобы я стала христианкой, и что, как мне кажется, это его согласие вымолила у Бога тетушка Эдель. Я видела, как потрясло его мое сообщение, – он сказал, что мне нужно много молиться за тетушку. И тогда я устремилась прямо к своей цели и попросила его научить меня всему, что необходимо знать и уметь христианину. Он спросил, чего я жду от Церкви. Сама того не подозревая, я ответила так, как это предусматривает обряд крещения: веры. Ответ мой так обрадовал его, что мы тотчас же условились обо всем, что касалось моих первых уроков христианства.

Прежде чем уйти, я сочла своим долгом рассказать ему о том, как однажды отступилась от своей жажды Бога. Я не собиралась делать этого, но потом, во время беседы, мне все больше казалось, что этот священник как бы окружен ореолом какой-то особой истинности и ясности, так что и другие, оказавшись рядом с ним, не могут не становиться истиннее и яснее. Он ответил, что я, вероятно, просто немного испугалась, что я могу не тревожиться об этом. Ибо там, куда я пожелала идти, прощается любая слабость, и в Царстве Господа не так, как в миру, где преуспевают лишь сильные и отважные, – здесь есть множество маленьких и «испуганных» людей, силою Благодати проявивших бесстрашие, волю к борьбе и презрение к смерти, и я еще увижу, как величайший из героев Церкви в начале своего пути тоже поддался страху, а потом Спаситель именно его сделал камнем, на котором создал свою Церковь…

И вот я каждый день стала ходить к отцу Анжело, и он наставлял меня в вопросах веры. С его помощью я обрела образ Церкви, то есть вновь узнала лик Спасителя в картинах Его земной жизни. Я приняла великую, священную догму, и Бог дал мне понимание сообразно Своей Милости и моего самоотвержения. Не могу сказать, что я тотчас же все постигла, но отныне я всюду узнавала знак Божественного. Ибо высший разум говорит не на сухом языке голого рассудка, но на языке своей матери – Любви, которая есть начало всех вещей, а значит, и начало познания. Трудностей с верой я не испытывала, но время это было отмечено другой борьбой, которой Бог проверял и одновременно благословлял мое сердце.

Жаннет вскоре написала, что супруг ее, судя по всему, уже никогда не сможет пользоваться своей рукой, как прежде, и должен будет навсегда расстаться со смычком. Она дала нам понять, что отныне ей придется заботиться о его пропитании и что она намерена по выходе его из больницы снять маленькую квартирку и заняться там уходом за своим беспомощным мужем. Таким образом, и в самом деле возникло положение, которое со страхом предвидела бабушка: я осталась одна с тетушкой Эдельгарт, и, возможно, навсегда, так как о приезде моего опекуна еще ничего не было известно, а тетушка ничего не предпринимала, чтобы прояснить дело, опасаясь связанных с этим расходов. Раньше я пришла бы в отчаяние от одной лишь мысли, что я останусь одна с тетушкой, но теперь все было совершенно иначе. Бог наделил меня тогда огромной любовью ко всем, кто еще не знал о Его Благодати или отвергал ее. Это был первый дар, который я получила от материнской любви Церкви и который в то же время был мне нужнее всего. Мы с тетушкой тогда жили очень мирно, и это несмотря на то, что прекрасные бабушкины произведения искусства и в самом деле безжалостно распродавались. Неожиданную перемену, произошедшую со мной и с моей неистовой болью, тетушка, кажется, восприняла с необычайным облегчением и, конечно же, с некоторым удивлением и не знала, чем ее объяснить. Я еще ничего не говорила ей о своих визитах к отцу Анжело, боясь вызвать у нее этой новостью потрясение, однако я не собиралась долго скрывать свои намерения. Да и от нее не укрылось, что я каждый день в одно и то же время уходила из дома, и, когда она однажды спросила меня об этих отлучках, я открыла ей тайну, сославшись на завещание отца.

Она вначале немного удивилась, но потом спокойно, как обычно в последнее время, сказала, что, конечно же, я имею полное право брать уроки Закона Божия там, где сама пожелаю, но ей было бы приятнее, если бы я прежде обсудила свое решение с ней. Что сама она всегда была против запрета, обрекшего меня на полное неведение в религиозном отношении, и что, однако, именно в этой области имеются определенные излишества, от которых ей хотелось бы меня предостеречь и оградить. А впрочем, она была бы рада поделиться со мной своим опытом и знаниями и даже охотно ходила бы вместе со мной время от времени в церковь. Потом она попросила меня передать привет отцу Анжело. При этом я не заметила в ней никаких следов растроганности: все, что меня волновало в тот момент, когда я упомянула завещание отца, для нее теперь, очевидно, принадлежало к другому миру, вероятно, она уже вообще не вспоминала о том, как когда-то молилась за меня. Она словно носила под траурным платьем панцирь, защищавший ее от всех воспоминаний. И все же, несмотря на это, в ней не было ничего отталкивающего, и это нельзя было назвать каким-то болезненным забвением: она говорила и выглядела как человек, расставшийся с определенными идеалами своей молодости и взирающий на них спокойно и без сожаления.

Назад Дальше