Бегуны достигли конца площадки и понеслись назад между белыми параллельными линиями. Эредиа смотрел на них критически и ждал с хронометром в руке, чтобы засечь время победителя. Фани подумала, что, заметив их, монах будет неприятно поражен. И только теперь с халатом в руке откуда-то прибежал отец, посланный Мирандой.
– Отец Рикардо!.. – стыдливо произнес Миранда. – Наденьте халат!
Эредио обернулся. Первое, что выразило его лицо, было удивление, вслед за тем – сдержанный гнев. Он посмотрел на отца Миранду с упреком, точно хотел сказать: «Что это значит? Зачем вы привели этих людей, не предупредив меня?» Отец Миранда замигал виновато и беспомощно, полностью сознавая, на какой позор он выставил своего коллегу. Эредиа быстро надел халат и наглухо застегнул его до самой шеи.
– Добрый день, отец!.. – сказала Фани непринужденно, точно его нагота не произвела на нее никакого впечатления. И это было бы верно, не будь он так прекрасен.
– Добрый день, миссис Хорн! – ответил Эредиа без всякого смущения.
– Продолжайте, отец!.. – весело попросила его Фани. – Я очень люблю бег на двести метров. Есть хорошие результаты?
– Один из мальчиков почти достиг каталонского рекорда.
– Поразительно!.. Какие виды спорта вы практикуете?
– Теннис, плавание и легкую атлетику.
– У нас было совсем другое представление о ваших школах.
– Мы стараемся следовать принципам современного воспитания.
– Ваши ученики изучают схоластику?
– Изучают, миссис Хорн!
– Я думаю, что и о схоластике у нас совершенно ложное представление?
– Безусловно, ложное! Схоластика – философия христианства и основа нашего мировоззрения.
Он отвечал вежливо, улыбаясь, без всякой враждебности, но Фани казалось, что в его улыбке проскальзывает снисходительная ирония, точно он хотел сказать: «Зачем ты сюда пришла? Почему не едешь со своими друзьями жариться на солнце в Сан-Себастьяне? Что тебе в нашей схоластике?» Пока они вели этот разговор, Фани как завороженная рассматривала цветущую и мужественную красоту его лица, его открытый взгляд, сильную грудь, распиравшую халат. Ей казалось, что не может быть счастья полнее, чем наслаждение потонуть в объятиях этих сильных, нежно-смуглых рук. И вместе с тем аскетические складки в углах его губ внушали ей, что нет ничего более далекого и более недоступного, чем это тело, чем этот человек. Вежливо-ироническая улыбка по-прежнему держалась на его лице, и это приводило ее в отчаяние.
Во время их беседы отец Миранда завел с Лесли серьезный разговор о воспитании, а остальные отцы слушали их с почтительным вниманием. На несколько минут – а разве не ради этих минут она сюда пришла? – Фани и Эредиа оказались в стороне.
– Боюсь, что я вам надоедаю, – сказала она о горечью. – Вы можете подумать, что я расспрашиваю вас, как мои друзья в тот вечер на постоялом дворе.
– Я далек от такого предположения, – сказал Эредиа.
– И еще одно, отец!.. – промолвила Фани умоляюще, и волнение в ее голосе прогнало ироническую улыбку с лица монаха. – Скажите, вы были уверены, что на суде… я скажу правду?
– Вполне, миссис.
– Я могла и не сказать.
– Знаю. Но я был уверен, что вы скажете.
– Почему?
– Потому что вы не похожи на своих друзей.
– Эта уверенность не пропала у вас и сейчас?
– Разумеется, – сказал он.
И в этот миг Фани поняла, что к нему ведет только один путь – только правда, только полный отказ от всяких хитростей.
– Вы будете сегодня на обеде у мистера Блеймера? – быстро спросила Фани.
– Не могу, – ответил Эредиа. – После обеда я уезжаю по делам в Пенья-Ронду. Я как раз собирался извиниться перед мистером Блеймером.
– Мне очень жаль!.. – сказала Фани глухо.
Ей показалось, что отчаяние, прозвучавшее в ее голосе, не ускользнуло от монаха.
– И мне тоже! – сказал он. – Мы поговорили бы о схоластике. Отец Сандовал говорил мне, что вы начали задумываться о переходе в лоно католической церкви.
Взгляды их встретились, и Фани опять прочитала в его глазах добродушную и снисходительную иронию.
– Я не думаю, чтобы отец Сандовал был от этого в восторге, – твердо сказала Фани.
Ироническая улыбка в глазах монаха опять потухла. Фани почувствовала, что он оценил ее честное решение разговаривать напрямик.
– Вероятно, он увидел в вашем желании скорее эксцентрический жест, чем убежденность.
– Мое желание было просто поводом попасть в резиденцию.
Он замолчал, и взгляд его стал строгим.
– Вы искренний человек, миссис Хорн, – сказал он после паузы.
– Не со всеми.
– По крайней мере с теми, с кем нужно.
– Тогда, – проговорила она затаив дыхание, с волнением и надеждой, которые открыли ему все, – тогда вы позволите мне поработать летом в Пенья-Ронде больничной сестрой?
Брови отца Эредиа дрогнули. В лицо бросилась кровь. Но то было лишь мгновенное волнение, тотчас подавленное железной волей, жестоким аскетическим сжатием губ.
– Нет, миссис Хорн, – произнес он твердо.
– Почему?
– Потому что вы принадлежите миру, а я своему ордену.
Лесли выдержал обед терпеливо. Фани без Эредиа перенесла его как пытку. Вечером она попросила своего друга пойти с ней во «Флориду». Над открытым дансингом висело неизменное черно-лиловое мадридское небо. Звезды таинственно мерцали. От Сьерра-де-Гвадаррамы веял ветерок, чуть колыхая листья пальм. Джаз заунывно играл аргентинские танго. Фани упорно и мрачно опорожняла рюмки с виски. Лесли молча наблюдал за ней. Он никогда не видел ее в таком состоянии.
– Мой тебе совет немедленно бежать из Испании, – сказал он. – Почему бы тебе не поехать в Биарриц?
Но Фани думала о Пенья-Ронде.
IV
В следующие дни Фани отдалась мукам безнадежной любви. Она провела почти целую неделю в непрерывном пьянстве, выкурила много сигарет с опиумом, два раза накричала на Робинзона, извела Лесли и наконец отправилась путешествовать. Но это бесцельное путешествие по Испании, предпринятое ею, чтобы забыть Эредиа, еще сильней разожгло ее любовь. Что только не заставляло ее снова и снова думать о нем! На раскаленных улицах Кордовы и Гранады она встречала монахов с андалусскими лицами, похожими на его лицо. От Понтеведры до Валенсии, от Сан-Себастьяна до Кадиса она видела одни монастыри, соборы да раскрашенные статуи Христа, богородицы и бесчисленных святых – скорбных идолов с кровавыми ранами на теле, слезами из прозрачной смолы в глазах, в одеждах, убранных золотом, бриллиантами и рубинами. В течение веков поколения художников воплощали в архитектуре, живописи и скульптуре символы извращенного католицизмом христианства, которое должно было отвратить взгляд человека от зла, несправедливостей и насилия на земле. Но» в этих символах, в этой фанатической устремленности к неизвестному и к иллюзии сверхчувственного не сквозят ли энтузиазм и неувядаемая энергия народа, когда-то искавшего правду в боге и в бессмертии души, а теперь – в логике кровавых революций? Ослепленные единицы, что в толпе фарисеев все еще искренне поклоняются этим символам, и ниспровергатели, что хотят их истребить, – может быть, они, в сущности, одинаковы? Может быть, и те и другие равно движимы стремлением к правде, которое иностранцы либо принимают с насмешкой, либо» превращают в дешевую романтику, потому что не могут понять? Но Фани уже начинала смутно понимать это стремление. В Испании церковь еще продолжала пугать народ загробным отмщением бога и ходатайствовать перед всевышним о прощении людских грехов – разумеется, не безвозмездно. Здесь еще были тысячи лицемеров в рясе, которые давно продали Христа.
Но разве отец Эредиа такой? Разве Фани не угадывала в нем стремления к чистой, нравственной стороне христианства, рaзвe она не чувствовала истинную природу и пламенную красоту его испанской души? Что из того, что он, наверное, слепо верит в догматы религии, в бессмертие души, что, может, он, как иезуиты в Ареналесе, падает на колени перед каждой деревянной статуей богородицы?
Сама Фани никогда не могла поверить в существование бога, в некое неземное существо, стоящее за силами природы, за наслаждениями и жизненными благами. Она вообще никогда не ощущала потребности в подобной вере. По своей натуре, по воспитанию и житейскому опыту она была атеисткой, как ее прадеды, которые, завладевая миром, ничуть не стеснялись бога. Вера и монашество Эредиа казались ей такой нелепостью! Они были чистым безумием. Но сквозь это безумие не проглядывало ли нравственное совершенство его личности, превосходящей всех окружающих – Фани знала только свой, осужденный на гибель мир, – как Дон-Кихот в безумии своем превосходил нормальных людей, среди которых он жил? Мрачный и фанатичный огонь в его глазах, когда он отказался взять се в Пенья-Ронду, не был ли отблеском этого совершенства? О, конечно, ее грубая откровенность, ее нахальное преследование должны казаться ему невыносимыми! Конечно, он ни за что на свете не пожелает увидеться с ней еще раз. Вероятно, одна мысль о признании, которое она ему сделала, признании развратной светской женщины, привыкшей выбирать любовников как перчатки, наполняла его отвращением. Но чем больше убеждала она себя в том, что он думает именно так, тем сильней она его любила, тем упорней и мучительней становилось ее желание обладать им, желание, которое ослепляло ее и почти доводило до истерии.
В таком состоянии она скиталась из города в город, проезжала апельсиновые и оливковые рощи Андалусии, осматривала музеи, дворцы и соборы. Под тропическим блеском солнца конфликты между людьми выглядели еще непримиримее, богатство – еще безнравственнее, бедность – еще печальнее. В Малаге она видела, как несколько юношей-роялистов стреляли из элегантной машины и убили местного лидера коммунистической партии. Власти арестовали их, но на другой день толпа ворвалась в тюрьму и убила юношей дубинками. В Кадисе публика освистала молодого, неопытного тореро за то, что он вел себя слишком осторожно. «Подлец!.. Скотина!.. Трус!.. За что мы деньги платили?» – возмущенно орала толпа. Оскорбленный тореро бросился вперед, и бычьи рога вонзились ему в живот. Он сделал это за двести песет, которые ему обещал импресарио. Как можно рисковать жизнью за двести песет? Потрясенная Фани видела кровавые следы на песке. Но представление продолжалось. Вышел другой тореро, разодетый в золото и шелк, который убил быка с первого удара, и публика неистово завопила: «Ай да храбрец!.. Браво, мальчик!.. Браво, сын Севильи!..» Ибо счастливчик был родом из Севильи, а Севилья – колыбель тореадоров. Так Фани путешествовала по этой стране огненных страстей, яркого солнца и лазурного неба, стараясь еще полнее почувствовать сладостные и мучительные спазмы своей страсти, лучше понять суровую логику жизни, которой она еще не знала.
Однажды вечером в Альхесирасе у нее подскочила температура до сорока. Пришел врач – сухонький молодой человек с моноклем и в перчатках, пытавшийся объясняться по-французски, чем вконец измучил Фани.
– Москитная лихорадка, – сказал он, внимательно осмотрев ее глаза и не проявляя интереса к другим симптомам.
– Это опасно?
– Через три дня пройдет.
На четвертый день температура действительно упала, и Фани поправилась. Она предложила врачу положенный гонорар, но тот отказался его принять.
– Я дал обет богородице лечить в течение года бесплатно, – объяснил он просто.
В тот же день Фани отправилась на один из курортов в горах Сьерра-Невады.
Это местечко, носившее название Мантена, находилось в двадцати километрах от Гранады, но Фани не нашла в нем ничего привлекательного. Она решила доехать до отеля, расположенного еще выше в горах. По сведениям туристического бюро, в нем было сто номеров, полный комфорт, а также проводники и мулы, если сеньора пожелала бы подняться на Муласен или Пикачо-де-Велета – самые высокие вершины Пениберской цепи.
Автомобиль пополз по асфальтовому шоссе к отелю. Завороженная пейзажем, Фани велела Робинзону ехать медленнее. Окрестности становились все бесплодней, все пустынней и величественней. Под вечно синим небом, под ослепительным блеском солнца перед ее взором открывалась панорама, точно сохранившаяся с первых дней бытия. Как будто чья-то гигантская рука высекла яростными ударами эти мертвые долины с пересохшими реками и голые массивы, на которых не было никакой растительности, кроме редких серо-зеленых кактусов причудливой формы да маленьких островков жидкого кустарника и уже спаленной солнцем травы. Живые серовато-синие отблески играли на слюдяных сланцах, и они напоминали сверкающие бриллианты, рассыпанные среди других, зеленоватых или бурых камней. Ни пение птиц, ни свежая зелень или рокот ручья – ничто не оживляло эти огромные пустынные горы, это вечное молчание. Только приглушенный шум автомобилей, спускавшихся из отеля к Маитене и Гранаде, нарушал мертвую тишину. Сухой и раскаленный воздух дрожал от тяжелого зноя, от какой-то огненной и пронзительной муки, которая заставила Фани снова думать об Эредиа.
Почему он не позволил ей помогать ему в Пенья-Ронде? Неужели она настолько испорчена, недостойна? Разве у нее не хватило бы сил держать себя в руках, ничем – ни поступком, ни намеком на свои чувства – не оскорбляя его монашества? Наверное, он видел эти места, ведь его семья жила в Гранаде. Как он похож на этот пейзаж, такой суровый, такой ослепительно красивый и бесплодный! До чего странно это сходство между характером человека и природы в Испании! О, как все вокруг нее связывалось с его образом, который стоял перед ней днем и ночью, который притягивал ее как жестокий и сладкий магнит!..
Неожиданное зрелище оторвало Фани от ее мыслей. Автомобиль обогнал женщину, которая шла пешком, ведя на поводья осла, запряженного в маленькую тележку. Животное едва плелось и с трудом тащило свой груз вверх по крутому шоссе. Женщина шагала рядом с ослом, не меньше, чем он, утомленная адской жарой, и время от времени погоняла его, дергая поводья. Фани приняла бы ее за испанскую крестьянку, не будь ее лицо и одежда столь странными для этих мест. Незнакомка была поразительно худа и суха, с седой головой. Она была одета в светлую блузку и старомодную узкую и длинную юбку с нелепыми фестонами по швам. На босых ногах деревянные сандалии, закрепленные ремнями на щиколотках. Голову покрывала широкополая соломенная шляпа, вполне естественная для такого климата, не будь она реликвией давно прошедшей моды на шляпы с искусственными цветами. Под шляпой Фани увидела лицо – сморщенное, почти шоколадное от загара. Прозрачные голубые глаза оживляли это странное лицо.
Робинзон повернул голову к Фани и посмотрел на нее вопросительно, точно хотел сказать: «Видели?… Бьюсь об заклад, что она англичанка!..» Фани знаком велела ему остановиться. Тележка и ослик со своей хозяйкой поравнялись с автомобилем.
– Are you English?[37] – спросила Фани.
– Yes!.. Yes!..[38] – Незнакомка подложила два камня под колеса своей тележки и радостно приблизилась к Фани: – Я мисс Смитерс!..
– Очень приятно!.. – сказала Фани. – Вы живете в отеле?
– Зиму я провожу в Маитене, а летом живу в пещере.
Она показала рукой ближние скалы на склоне, по которому вилось шоссе.
– Это, должно быть, очень полезно для здоровья! – сказала Фани, сочувственно всматриваясь в голубые глаза мисс Смитерс. В прозрачности этих глаз сквозила смесь тихого безумия и добродушия.
– Поверьте, это прекрасно!
– И давно вы живете здесь?
– Очень давно. Летом я спускаюсь в Маитену только за провизией.
И она нежно потрепала ослика по холке.
– Восхитительно! – сказала Фани.
– Хотите, я угощу вас молоком? – радушно предложила мисс Смитерс – В пещере я держу козу.
– Спасибо!.. Я пила апельсиновый сок в Маитене. Пожалуйста, не беспокойтесь!
Но мисс Смитерс налила в глиняную миску молоко из жестяного бидона, который везла в тележке, и поднесла миску сначала Фани, а потом Робинзону. Молоко оказалось холодным и освежающим, потому что у бидона были двойные стенки. Фани выпила его с удовольствием. Безумная с нежностью вглядывалась в ее лицо.