– Не знаю.
– Вы, наверное, сидели у него в палатке и устали. Хотите, я вас сменю?
– Там отец Эредиа.
– Бедный дон Сантьяго!..
Фани сбросила пеньюар и стала надевать платье.
Кармен вскочила с постели.
– Куда вы, сеньора? – спросила она испуганно, глядя на красные пятна гнева на лице и шее своей госпожи.
– К отцу Оливаресу.
– Одна?… Мне пойти с вами?
– Не надо!.. Ложись и спи! – грубо приказала Фани.
Она накинула плащ и с фонариком в руке вышла из палатки. Ее злоба и ненависть поутихли. Она стала думать о Мюрье. Проходя мимо его палатки, заглянула внутрь. Эредиа сидел возле его постели. Мюрье продолжал тихонько бредить, но выглядел лучше. Лицо смягчилось, дыхание стало не таким затрудненным. Надо что-то сделать для Мюрье. Первой ее мыслью было на другой же день перевезти его в Пенья-Ронду, в какую-нибудь чистую и прохладную комнату, и остаться с ним, пока он не выздоровеет. Это надо сделать непременно, потому что жара и духота в палатке его убьют. Теперь она хотела найти Оливареса или Доминго и попросить кого-нибудь из них рано утром сходить в городок и подыскать комнату.
Фани пошла между рядами палаток. На нее пахнуло трупным запахом с другого конца лагеря. Ущербная луна поднялась высоко над горизонтом. Лагерь спал или, точнее, агонизировал, потому что многие больные, стонавшие, бредившие или умолявшие дать им воды, не доживут До утра. Страшно было подумать, что ночью дежурили всего один или, самое большее, два человека на весь лагерь и что даже это дежурство теперь стало излишним из-за отсутствия лекарств. В самом деле, у дежурных не было средств борьбы против заразы, проникшей в организм, но они могли хотя бы поддерживать сердце, подкреплять силы больного, если бы хватало лекарств. А теперь они были всего лишь беспомощными свидетелями смерти. Они уповали, как дон Эладио, на природу или, как сами больные, на бога. Кто поправлялся, тот поправлялся, кто умирал, тот умирал. Назначение дежурных состояло в том, чтобы сделать один-единственный укол кардиазола какому-нибудь страдальцу, если они замечали, что он начинает агонизировать, укротить беснующегося, поднести стакан лимонада жаждущему, когда его крик становился особенно душераздирающим. И этот ад, это скопление палаток, набитых грязными, вонючими, полумертвыми, вшивыми телами, еще продолжал носить блестящее имя «Полевая больница отцов-иезуитов», а глупцы – в том числе и Эредиа – продолжали думать, что в ордене Лойолы, в духовенстве, в католической церкви живет сердце Христа! Жалкие безумцы, подлые фарисеи и предатели Христа! В алтарях ваших соборов, в капеллах ваших монастырей, во дворцах кардиналов, в Эскуриале, Мадриде, Толедо, Севилье… везде, по всей Испании у вас собраны тонны золота, серебра и слоновой кости, множество бесценных бриллиантов, изумрудов, рубинов, топазов, которых достаточно, чтобы уничтожить эпидемии и страдания, вместо того чтобы класть умирающих оборванцев на кучи соломы. Фанг быстро шла через лагерь к одной из двух больших палаток, чтобы поговорить с Оливаресом. Вдруг он появился перед ней, словно вырос из-под земли.
– Вы с кем-то разговаривали, миссис Хорн? – спросил он.
Господи, неужели она уже до такой степени невменяема, что говорит сама с собой, как безумная?… И Кармен это заметила.
– Нет, ни с кем.
– Значит, мне почудилось, – сказал монах.
От рассеянности он светил своим фонариком ей в лицо. Фани обратила внимание монаха на его неловкость, направив сильный сноп лучей своего фонарика прямо ему в очки. Он замигал беспомощно и наконец отвел свет.
– Наверное, вас обманул слух!
– Да, вероятно! – подтвердил он со своей обычной наивностью. – Все мы очень устали. Мы с братом Гонсало дежурим третью ночь подряд.
– Есть ли смысл в этом дежурстве?
– Никакого, – сказал он, – кроме нравственного.
– Оставьте нравственность!.. Самое скверное – делать бессмысленные вещи и чувствовать себя нравственным.
– Мне кажется, вы правы, сеньора, – сказал он по-испански и глубоко вздохнул. – Вы кого-нибудь ищете?
– Да, вас!.. Мюрье заболел сыпным тифом.
– Каррамба!
Близорукие глаза Оливареса испуганно замигали. Значит, болезнь не щадит и самих врачей, которые, казалось бы, знают, как беречься! До сих пор оп не волновался, потому что, ничуть не полагаясь на провидение, рассчитывал на ежедневное вываривание своей одежды. Он пообещал пойти утром в городок и поискать комнату.
– Успокойтесь!.. И ложитесь поскорей.
– Я не могу спать, – сказала Фани.
– От трупного запаха?
– Нет. От нервов.
– А я смертельно хочу спать.
– Тогда я вас сменю.
– О, как вы добры, сеньора!.. Но отец Эредиа приказал, чтобы дежурили только мужчины.
– Не важно, что приказал Эредиа. Оливарес посмотрел на нее удивленно.
– Я должен выполнять его приказания, – сказал он. – Таблетка люминала, наверное, поможет вам заснуть.
– Нет. Мне ничто не поможет. Куда вы идете?
– В свою палатку, взять нюхательного табаку. Если хотите, пойдите в столовую. Я велел брату Гонсало разжечь примус и приготовить чай.
Она подумала: «Я побуду там, пока Эредиа не выйдет от Мюрье». Потом у нее мелькнула мысль о Доминго. Если состояние Мюрье станет ухудшаться, можно будет обратиться к нему. Мюрье не раз говорил ей, что как врач Доминго сильнее Эредиа.
– Хорошо. Я буду ждать вас в столовой, – пообещала Фани Оливаресу. – Но где Доминго?
– Молится в часовне.
– Он что, спятил? – взорвалась Фани. – Вот уже два Дня, как он не вылезает оттуда.
– Неужели вы ничего не знаете? – таинственно спросил Оливарес.
– Черт возьми! Нет!
Оливарес доверительно наклонился к ее уху н зашептал:
– Брата Доминго наказал Эредиа постом и молитвой за то, что он читал запрещенные книги.
– Какие книги? – изумленно спросила Фани.
– Революционные книги, сеньора!.. Коммунистические издания.
«Скоро меня здесь ничто не удивит», – подумала Фани.
– А вы разве не читаете Гегеля? – спросила она с живостью. – На его книгах цензор не сделал для вас пометки «Nihil obstat».[51]
Профессор схоластики посмотрел на нее оскорбленно.
– Бог с вами, сеньора… Я могу читать все, что хочу. Я изучаю Гегеля, чтобы предохранять студентов от увлечения диалектикой.
– Но иногда вы читаете его так… для собственного удовольствия… не правда ли?
– Никогда!.. Неужели я мог бы поддаться этой ереси?…
И профессор схоластики затрусил в темноте к своей палатке, чтобы взять нюхательный табак.
Фани направилась к часовне. Часовня находилась рядом с палаткой, куда складывали мертвецов до отпевания, поэтому трупный запах был здесь невыносимым. Дверь в часовню была закрыта. Фани приоткрыла ее и направила свет фонарика внутрь. Она увидела коленопреклоненную фигуру брата Доминго, который демонстративно громко читал латинские молитвы. Монах не обернулся.
– Брат!.. – сказала она.
Доминго тотчас с облегчением поднялся.
– Ах… Это вы, сеньора?… А я подумал, что кто-нибудь из наших нетопырей.
Фани рассмеялась. Нетопыри!.. Он называл святых отцов, свое духовное начальство нетопырями!
– А что случилось? – быстро спросила она.
– Ничего, сеньора! Мир движется вперед.
– Почему вас наказали?
– Чтобы все кончилось скорее.
– Что это значит?
– Я объясню вам завтра… – Он тревожно прислушался. – А сейчас оставьте меня! Может прийти Эредиа и утроить наказание.
– Хотите сигарет?
– Господи!.. Все отдал бы за щепотку табаку!
Фани протянула ему пачку сигарет и спички.
– Спасибо, сеньора!..
Вдруг послышались издалека чьи-то шаги. Доминго снова повалился на колени и молитвенно склонил голову.
– Гасите фонарик! Уходите! – торопливо прошептал он.
Фани погасила фонарик и отбежала от часовни. Только оказавшись на расстоянии, достаточном, чтобы ее не заподозрили в том, что она навещала Доминго, Фани опять зажгла фонарик и направилась к палатке, служившей монахам столовой. Трупный запах душил ее. Ветер тянул как раз с той стороны, где были сложены мертвецы. Из палаток долетали жалобные, приглушенные голоса. Одни требовали лимонада с проклятьями и руганью, другие, поскромнее, просили только воды и сопровождали свою просьбу трогательным рог favor.[52] Тех, кто ночью мог буйствовать, предусмотрительно связали веревками. От палаток несло еще более противным, чем трупный, запахом пота, мочи и испражнений. Из-за того, что не хватало людей, которые регулярно чистили бы умывальники, горшки и плевательницы, больные тонули в отчаянной грязи. Попав сюда либо по принуждению, либо с надеждой вылечиться, они уже не могли вырваться из этого ада, потому что по приказу дона Бартоломео за уход из лагеря полагалась смертная казнь. Разумеется, эта угроза относилась только к крестьянам и люмпенам. К услугам военных чинов, как и всех сторонников нового движения, имелись другие больницы. Низший персонал – повара, уборщицы, прачки, а также чернорабочие, например те, кто зарывал трупы, – был таким малочисленным, что монахам приходилось им помогать. После того как дон Бартоломео по совету военных врачей реквизировал две дезинфекционные машины, а оставшаяся сломалась и котлы, в которых стали вываривать одеяла и одежду, оказались не в состоянии их заменить, палатки превратились в инкубаторы для вшей. Войти в них, особенно ночью, было настоящим подвигом, так как при слабом освещении приходилось шагать по тряпью и зараженные вши тотчас же наползали на вошедшего. На это решались только монахи.
Пробираясь среди палаток, Фани вдруг осознала, что лагерь вымирает, что скоро от него не останется ничего, кроме трупов, и месть, которую она вынашивает, станет ненужной. Но теперь как будто сам дьявол решил ей помочь.
В столовой брат Гонсало уже готовил чай, и гуденье примуса помешало ему услышать шаги Фани. Он стоял спиной ко входу, лицом на восток и весьма остроумно использовал время: пока вода в чайнике не закипит, он бормотал молитвы и таким образом выполнял свое ежедневное обязательство перед богом. Обернувшись и увидев Фани, он вздрогнул, а потом придал своему лицу еще более набожное и смиренное выражение. Он поклонился весьма почтительно, сказав: «Добрый вечер, милостивая сеньора», и спросил, не позволит ли она налить ей чаю. Фани ответила, чтобы он подождал с чаем до прихода отца Оливареса. Гонсало еще раз поклонился и с благочестивым видом убрал молитвенник в кожаный футляр. Весь его ханжеский, смиренный облик, его притворная учтивость говорили о трагедии молодого увядшего существа, жалкого человечка, скованного цепями, который сверх всего в этот вечер был чем-то расстроен. Это было заметно по его неверным движениям. Он чуть не уронил чайник.
– Вы слышали новость, сеньора? – спросил он, стараясь сохранить спокойствие, приличествующее монаху, который вверил свою судьбу богу. – Красные начали наступление между Тордесильяс и Медина-дель-Кампо.
– Когда? – спросила Фани почти равнодушно.
– Сегодня утром.
– А где находятся Тордесильяс и Медина-дель-Кампо?
– В пятидесяти километрах отсюда.
– Что же нам делать? Бежать? – спросила она, охваченная злобным желанием напугать его еще больше.
– Не знаю… Как решит отец Эредиа.
– Я предполагаю, что он решит остаться. Мы не можем бросить больных. Но если красные придут, они перебьют нас как собак.
– И я уверен в этом, – вырвалось у брата Гонсало, который уже не мог справиться со своим страхом. – Вчера вечером мы узнали, что в Лериде убито тридцать доминиканцев, а в Хаене и Пальма-дель-Рио августинцев и кармелиток сжигали заживо.
– Может быть, это только слухи, брат?
– Нет, сеньора… Рим сообщил об этом по радио.
– Ужасно!.. Значит, они будут совершать такие злодеяния и здесь!
Брат Гонсало страдальчески вздохнул. Потом задумался и, после краткой паузы, быстро проговорил:
– У вас есть бензин для санитарной машины, сеньора?
– Есть, брат. Если понадобится бежать, вы спокойно можете рассчитывать на место в кузове, независимо от решения отца Эредиа.
«Было бы чудесно, если бы Эредиа увидел, как ты удираешь», – подумала она злобно.
– Благодарю вас, сеньора! – сказал он с глубокой признательностью, сразу ободрившись, – Вам не придется бояться неприятностей с народной милицией из-за меня если мы попадем на территорию красных… Я буду в гражданском платье.
– В таком случае вам надо бросить также распятие и молитвенник.
– Я не могу их бросить, потому что это против правил ордена, но я уберу их в шкатулку.
– А если обнаружат шкатулку?
– Я скажу, что она не моя. Но риск ничтожный, сеньора!.. – сказал он умоляюще.
– Разумеется, Не беспокойтесь, брат.
– И еще одно, сеньора… – сказал он озабоченно. – Я боюсь, как бы дон Бартоломео не реквизировал ваш бензин.
– О, вряд ли он посмеет наложить лапу на британскую собственность.
– Все же не мешало бы припрятать где-нибудь одну канистру.
– Хорошая мысль. Я завтра скажу Робинзону…
– Можно закопать ее в овражке, где мы хороним мертвецов, – предложил Гонсало; он обдумал даже эту подробность.
Внезапно его встревоженное лицо приняло свое обычное выражение смиренного ничтожества – снаружи послышались шаркающие шаги отца Оливареса.
II
Отец Оливарес не утерпел, чтобы не сделать понюшку табаку еще в своей палатке, и теперь приближался, облегчая свои нервы многократным блаженным чиханьем. Он вошел в палатку с влажными глазами, порозовевший от приятных спазм в носу, еще рас чихнул и положил на стол толстую продолговатую тетрадь. Фани вспомнила, что это расходо-приходная книга больницы. Она не раз открывала эту книгу, чтобы вписать туда переводы от Брентона и Моррея.
– Брат Гонсало, вы налили чаю нашей благодетельнице? – спросил отец Оливарес.
На иезуитском языке это означало: «Налейте чаю и немедленно уходите». Фани уже была отчасти знакома со сложными отношениями в иерархии ордена. Низший мог оставаться в присутствии высшего, только если его пригласят. В противном случае он должен удалиться. Брат Гонсало поспешил подчиниться этикету ордена и, налив чай, со смиренным поклоном вышел из палатки. Все это выглядело очень естественным, но появление расходно-приходной книги тотчас подсказало Фани, что профессор схоластики решил воспользоваться моментом для делового разговора. Отец Оливарес был лишен дипломатического дара и тотчас себя выдал. «Сейчас будет просить», – подумала Фани. Как чудесно все складывается, теперь она окончательно унизит и уничтожит Эредиа! Подошло первое число, а она словно забыла, как переводят деньги на текущий счет иезуитов. Отцы выждали несколько дней, и вот теперь Оливарес хотел напомнить ей о ее христианском долге милосердия.
– Почему вы называете меня благодетельницей? – сухо спросила Фани.
– Сеньора, а как же нам вас называть? – умильно заговорил профессор, но новый приступ чиханья помешал ему продолжить. Он вытащил из кармана громадный платок вроде того, какой носил Эредиа, и, прежде чем уткнуться в него лицом, успел выговорить: – Простите!.. Приношу извинения…
Фани извинила его с дружеской улыбкой. Его природное добродушие и вечная рассеянность всегда располагали ее к нему. Ей пришло в голову, что Гонсало или Эредиа ни за что не стали бы нюхать табак перед тем, как явиться к даме, да еще к даме, у которой они собираются просить денег. Но отец Оливарес, идя в столовую, забыл об этом само собой разумеющемся правиле. Как только табакерка очутилась у него в руках, он мгновенно поддался соблазну и сделал понюшку.
– Ужасно!.. – сказал он. – Чересчур крепкий табак.
Он приготовился снова начать цветистое предисловие к своей речи, но Фани его предупредила:
– Говорите прямо, отец!
– Благодарю вас, сеньора!.. – сказал он с признательностью. Что-то ему подсказало, что иезуитское красноречие, которым он овладел в молодости после долгих тренировок, сейчас только усложнит его задачу. – Так будет лучше. Я хотел вам сказать, что больница находится в катастрофическом финансовом положении.
– Какая больница?
– Наша!.. – удивленно сказал иезуит.
– Неужели вы называете покойницкую, в которой мы живем, больницей? – холодно спросила Фани.
Оливарес посмотрел на нее испуганно.
– Я спрашиваю вас именно об этом, – продолжала она. – Что такое наш лагерь – больница или похоронное бюро, содержащееся на средства благотворительности?
– Не знаю, сеньора!.. – ответил иезуит угнетенно. – Разум заставляет меня видеть вещи почти в таком же свете, в каком их видите вы, но…
– Это большая добродетель – прислушиваться, кроме голоса бога, и к голосу своего разума. Может быть, я оскорбляю вашу веру?
– Нет, сеньора!.. Наш преславный ангельский доктор святой Фома Аквинский пришел к вере, руководствуясь разумом.
– К сожалению, мне кажется, что отец Эредиа находится под влиянием других святых… Простите! Я не хотела его оскорбить… Я только хотела сказать, что отец Эредиа открыл эту больницу, движимый глубочайшей христианской ревностью, но не прислушиваясь к голосу разума, который посоветовал бы ему вообще ее не открывать, а бороться против сыпного тифа, бедности и страданий как-то иначе.
– Как же? – спросил монах.
– О, есть много способов, но это дело самих испанцев, я не хочу вмешиваться… Я говорю только о способе отца Эредиа. Вы думаете, что вакцина, сдобренная молитвами и усердием всех отцов-иезуитов, дала удовлетворительные результаты?