Икс - Быков Дмитрий Львович 2 стр.


Сумерки гнали Шелестова из дому: он быстро, почти бегом, срывался в степь, смотрел, как ночь наползает оттуда, как первые звезды проступают в разрывах облаков, как темная конница налетает на станицу, неся то ли страх, то ли счастье, а верней всего то и другое. Ведь и мохнатое чудище, влетая в огонь, попадает на свой тот свет и через миг ужаса просыпается счастливым, на райском каком-нибудь лугу. И потом еще два часа, лучшие за весь день, по результату уж точно, писал он в их с женой комнате, а она не смела торопить, любовалась, как, упершись в левую ладонь крутым смуглым лбом, правой он стремительно, почти не останавливаясь, перебеляет, черкает и правит. Из трехнедельного отпуска в Балашовке привез он сто шестьдесят рукописных листов, больших, желтых, — много приключений было суждено этим листам, — и машинистки, которым отдал он на перепечатку вторую часть, при его появлении уже не прыскали, а смотрели чуть не с испугом. Младшая, Валя, в коридоре поймала его однажды и обратилась на вы, по отчеству, что в «Молоте» принято не было: Кирилл Александрович, нельзя ли все же так сделать, чтобы Панкрат с Анфисой… а? Дурочка, хотел высокомерно улыбнуться Шелестов, разве же мы можем по читательскому заказу… но вместо этого вполне писательского ответа вдруг улыбнулся детски-счастливо и сказал: Валя, если хочешь, то, конечно. Я и сам, по совести, так хочу.

А в августе приехал порыбачить Филимонов и, отчего-то стесняясь, сказал:

— Так вот вы какой… Действительно, совсем юноша. Прямо как этот у вас, «Недостреленок». Что же, как вторая часть? Просто, знаете, самому интересно. Продолжайте, будете наш, — и усмехнулся кривовато, — «красный» Толстой.

Но после второй части уже не усмехался, долго жал руку, ударил вдруг по плечу и сказал:

— Вот оно! Вот ради чего мы… а, Матвеич?

И Славский улыбнулся с отеческой гордостью, а Филимонов вдруг сказал:

— Нельзя ли только, понимаете, чтобы Панкрат все-таки эту Анфису послал подальше?.. Нехорошо выходит.

И Шелестов, сжав губы, твердо пообещал, что Панкрат не будет больше шастать к чужой жене, а выйдет на твердую дорогу.

А в ноябре вышел тот самый номер «Красной нови», и понеслось.

26 июня 1928, Париж

В Париж Бутыкин прибыл прохладным ярким утром, и на душе его было радужно: мало того, что Максимыч похвалил, так еще и донскую гадину — иначе он Шелестова про себя не звал — наконец учебутычат, даром что у него рука в самом ЦК.

«Учебутычить» — было словцо сапожника, у которого он учился. Руки у Бутыкина были крюки, известное дело — писатель, для грязной работы не годился, а сапожник и вообще его недолюбливал, хотя мужик был незлой, с похмелья всегда виноватый. Спьяну же кидался в Бутыкина болванками и орал неизменное: «Я тебя учебутычу!» От фамилии, что ли, производил? Но Бутыкин запомнил, дважды уже употребил в «Черноземе», у него был там развеселый дедок, раньше многих молодых поверивший в новую власть, — только такими словами и тетюжничал.

Похвалам Максимыча он, согласно совету рабочего классика Пырялова, доверял не шибко: «Он на слезу слаб, от всего рыдает, всех нахваливает». А поручение от НКВД — это хорошо, серьезно: тут чуял он влияние посильней Максимычева.

Направил его Климов, самолично отынструктировав:

— Думаю, товарищ Бутыкин, что можем вам доверить деликатное политическое поручение. Вашего друга, товарища Шелестова, пытается скомпрометировать белогвардейская печать. В статье яро антисоветской газетенки «Последние новости» некий бывший белоказак, сбежавший семь лет назад от заслуженной кары, пишет, гадина, простите, что будто бы лично наблюдал автора «Порогов» в рядах Кубанской казачьей батареи и будто бы автор этот смертельно был ранен на его глазах волной от взрыва еще в августе девятнадцатого года на Дону в станице. Рукопись же, как утверждает этот, с позволения сказать, Манахин, хранилась всегда у его друга в походном его рундуке и насчитывала тогда уже триста страниц, кабы не более. Манахин многое тогда читал и даже посвятил другу в день рождения стишок, довольно гнусный, который тут же и приводит: желаю, мол, в скором будущем тебе так же разбарабанить всю русскую литературу, как твой Панкрат — твою Анфису. Каково же его, значит, удивление, когда он видит эту самую рукопись под авторством чужого человека. Помнит он будто бы и содержание всего дальнейшего романа, как он там написан, и обязуется рассказать, чем кончилось у Панкрата с Анфисой, которые и объединились наконец, подробности в следующем номере. Тут все, как вы понимаете, довольно сомнительно: и то, что этот якобы офицер возит с собою в рундуке рукопись, и то, что он ее там пишет, пока мы их, так сказать, долбали за милую душу, и ясно, что все это затеяно для удара по молодой советской литературе.

Так вот, мы имеем к вам поручение, товарищ Бутыкин. (

— Значит, Манахин, — сказал бывший белогвардеец с внезапной деловитостью. — Константин, отчества не знаю, да он молодой, года тридцать четыре. Он шофером тут, до этого письма не печатался. Таксирует. В прошлом артиллерист, повадки до сих пор офицерские, так что вы аккуратно с ним.

Бутыкин самодовольно хмыкнул. Еще с шоферами деликатничать, из бывших, щас.

— И он парень честный, — сказал агент задумчиво. — Я о нем спрашивал у галлиполийцев. Шершавый, конечно, грубый, но офицер боевой. Врать не будет.

Бутыкин, видно, не смог скрыть радости, потому что агент спросил:

— А вы верите, что Шелестов… да? Вы же знаете его?

— Я, господин хороший, верить или не верить, эт-самое, не обучен. Я и в Бога не верю, я исключительно уважаю научное знание. Когда мы будем знать положительно, материально, тогда мы, так сказать, можем. Но я для того и прибыл, чтобы разъяснить этого Манахина на месте.

— Ну а Шелестов? Я первую часть прочел, немножко, конечно, этнографично, — виновато сказал агент, словно это он отвечал за промах Шелестова. — Но забирает, знаете, и хотя местами похоже на Мельникова — в лесах и на горах, — но безусловный писатель, и жаль было бы, если…

— Вот мы гадать и не будем, — припечатал Бутыкин. — Что до товарища Шелестова, то как вам сказать. Первый том — первый ком, главна-то штука, я вам скажу, написать второй. (Сам он написал уже три.) Он имеет на себе, конечно, пережитки казачества и тоже правый уклон… Но нельзя отнять, что живописность и прочее. А парень он свой, товарищеский парень, — спохватился он, — и мы имеем решимость, чтобы не смели тут… своими щупальцами… почему я и здесь.

— Да-да, — заторопился агент, — вот адрес.

Бутыкин в такси доехал до отеля (вот был бы номер — подсесть к Манахину! Он для проверки всю дорогу ругался ядренейшим матом — шофер и усом не вел), обустроился, закушал обед с невкусным луковым супом и медно-кислым красным вином, подивился бедности хваленой парижской публики, приобрел действительно жене чулки и себе галстук, а к семи вечера был у черта на рогах, в шестнадцатом районе, на улице с двойным названием, которое еле выговорил другому таксисту: Колонель-Бонне. Дома семнадцать не было — пятнадцатый и сразу девятнадцатый, как-то он отступал вглубь, и вид у него был потертый, чуть не средневековый. Внизу, на входе, сидела вахтерша, вылитая Клавдия с общежития Трехгорной мануфактуры, куда Бутыкин захаживал к одной интересной Мэри, и так же не хотела пускать, но он повторял: «Манахин, Манахин, русский», — и она махнула рукой, потому что у русских, видимо, были свои чудачества.

На лестнице в нос Бутыкину шибануло запахом старины — старого дерева, затхлости, общей несвежести,

Назад Дальше