Удача по скрипке - Алексеев Валерий Алексеевич 4 стр.


Сжалась я вся в комочек, сердце, как у птицы, стучит: не поддамся я старухе, нет, не поддамся. Ишь чего выдумала! Как любила я его, так и буду любить, и жалеть его буду по-прежнему. Кто ж его еще пожалеет, если не я?

Тут и дед наш проснулся. Заворочался, притих, слушает. А сыночек играет: "Что же это, что же это, как же это со мной, как же это?"

- Ах, Зинуша, - говорит отец, - хорошо мне, Зинуша. Дожил все-таки, и мы как люди... На скрипке играем. Это ж жизнь! Я теперь поправляться начну. И в груди облегчение.

Обернулась я - торчит среди белых подушек комариное его лицо: глазки острые, ротик сморщенный. Стало мне обидно, нехорошо.

- Поправляться начнешь? - говорю я со злобой. - Ты уж пятый месяц так поправляешься. Сколько крови моей выпил - и все больной. Не идет тебе впрок моя кровушка.

Ничего не ответил отец. Отвернулся к стене, плечи к ушам подтянул и лежит неподвижно.

- Что ж ты, сыночка, перестал? - говорю я своему Толику. - Играй, ненаглядный, играй, никто тебе не мешает.

Смотрит Толик на меня и мотает головой.

- Не хочу, - говорит. И скрипку на подоконник откладывает. Отвернулся, набычился. - Зачем ты мне деда обидела?

Как услышала я эти слова - прямо вся побелела. Вскочила, ладонью по столу - хлоп!

- Ах ты дрянь! - говорю. - Как ты смеешь вопросы мне задавать? Ну-ка живо прощенья проси у матери.

- Нет, сначала ты попроси, - отвечает мне Толик и смотрит на меня исподлобья.

- У кого? У тебя?

- Нет, у деда. Мне его жалко.

- Ах, тебе его жалко? - Помутилось у меня в голове, подскочила я к сыну, за плечи его - и давай трясти. - А меня тебе не жалко? Меня, свою мать, ты хоть раз пожалел? Вы хоть раз меня с дедом спросили, что я в жизни хорошего видела?

Испугался мой Толик, головенкой мотает, а в глазах ни слезинки, одно только недоумение. Никогда я его раньше пальцем не трогала.

Тут отец с кровати слез. Подбежал ко мне босиком, в нижнем белье, прыгает вокруг, за руки меня хватает.

- Зинка, доченька, не надо его! - кричит. - Не бей, отпусти ребенка!

- А, и ты его жалеешь! - шумлю. - Кто же меня-то пожалеет, что всю жизнь я, как проклятая, с вами мучаюсь?

Силы у отца - на мышиный писк. Повела я плечом - так он на пол и повалился - сидит на полу, руки тянет ко мне и просит:

- Ради бога, прости нас! Ради бога, прости!

Отпустила я Толика, села за стол, обхватила голову руками и глаза закрыла. Господи, думаю, на работу бы поскорей. Выйти бы поскорее на улицу.

Открываю глаза, - стоят они оба передо мной: отец, как лебедь, весь в белом, и сыночек мой в майке и в трусиках.

- Ну, - отец ему говорит, - проси теперь прощенья у матери. Видишь, как мы с тобой ее замучили!

- Мамочка, родная, - шепчет мне Толик, - я тебя больше мучить не буду. Только ты не тряси меня так, пожалуйста!

- Хорошо, сыночек, - отвечаю ему и руку протягиваю - по головке его погладить. Как шарахнется он от меня, даже стул опрокинул: боится. - Поди, говорю, - умойся холодной водой да за скрипку берись. Тренируйся хорошенько, а в пять часов чтобы был у меня на работе. Повезу тебя людям показывать.

Ничего он не ответил, головенку опустил, стоит, с ноги на ногу переминается. Чувствую, опять закипает во мне, клокотать начинает. Но - не поддалась: превозмогла себя, собралась поскорее - и бегом на работу.

17

Утро выдалось морозное, яркое. Лед под ногами хрустит, кусты стоят на снегу красные, солнышко в них играет. Завернула я в булочную, купила кулек пастилы, иду - и сама себе удивляюсь: тихая, спокойная, ничего мне не надо, в голове светло, на сердце ни одной морщинки. Я ли десять минут назад тошным криком кричала, сына за плечи трясла, с отцом воевала, плакала? Может, сон мне приснился дурной и ничего этого не было? Ладно, думаю, за ум возьмусь, буду с ними ласковая и ровная. Чего между своими не бывает? Без заботы моей, как слепые котята, они пропадут, а заботиться я не отказываюсь.

Тут навстречу мне Сеня-дурак. Кучерявая папаха на нем, пальто бежевое дамское. Забегает вперед, наклоняется, в лицо мне заглядывает.

- Кто такая? - бормочет. - Чего по нашей улице ходишь? Вот собачку сейчас позову!

Остановилась я, металлический рубль из кармана достала.

- Что ты, Сенюшка? - говорю ему ласково. - Своих узнавать перестал?

Подаю ему рублик, а он не берет, смотрит недоверчиво, пятится.

- Ишь прикинулась! - говорит. - Убери свои деньги, воровка!

Обернулась я направо, налево - люди мимо проходят, соседи, знакомые. Может кто услышать да понять не так - стыда не оберешься.

- Что ты мелешь, дурак? - спрашиваю сердито. - У кого я украла? Опомнись.

А дурак все свое:

- Воровка! Воровка! Старика обокрала, ребенка обокрала, теперь Сеню захотела купить? Не купишь, воровка, не купишь!

Рассердилась я на него, замахнулась рукой. Поглядел он на меня дико и побежал, в пальто своем путаясь. Да все издали кричит:

- Воровка! Воровка!

Ну что с дурака возьмешь?

18

Пришла я на пункт, калорифер включила, радиолу с пластинкой наладила. Валенки рабочие надела, халат, сижу за прилавком, пастилу кушаю и ни о чем таком особом не думаю. Тут и Ольга приходит.

- Ах, какой у нас уют! - говорит.

Пальтишко скинула - и давай перед зеркалом прихорашиваться. То на палец локон навьет, то на щечку его спустит, то боком к зеркалу повернется и в профиль себя оглядывает.

Надо ж, думаю, чудеса какие: и вертлявая девка, и собой ничего, тело ладное, ноги длинные, а однако же кровь у нее рыбья. Стало мне смешно от этой мысли. Гляжу я, как она по напрасному попкой вертит, и прямо трясусь вся от смеха.

Вдруг почувствовала Ольга нехороший мой взгляд, обернулась, бровки нахмурила.

- Что-то вы, - говорит, - Зина, сегодня недобрая.

- А устала я, - отвечаю, - от своей доброты. Все, кому не лень, ею пользуются.

- Жаль, - она мне говорит, - я вас именно за доброту и любила.

- А теперь, - отвечаю, - за что-нибудь другое полюби. Хватит с меня, надоело.

Удивилась Ольга и, по-моему, обиделась. А мне как того и надо было. Прямо маслом по сердцу мне ее удивление.

- Что вы, собственно, имеете в виду? - говорит.

- А то, - отвечаю, - чтоб дружок твой больше сюда не ходил. Мне на вашу возню смотреть опротивело. Возитесь, возитесь, и все вхолостую. Ничего у вас с ним не получится.

Залилась она краской и что сказать не нашла. Так весь день мы с ней молча и работали. Кавалер ее все за витриной маячил, но войти не решился: видно, издали почуял неладное.

19

Ближе к вечеру стала я тосковать. Все в окошко гляжу: не идет ли мой Толя со скрипочкой? Он, бывало, из школы прямо на пункт приходил. Сядет в задней комнате на пол и с пылесосом играется. Так и мне спокойно было, и ему хорошо: мама под боком, и игрушки серьезные. Но сегодня что-то нету и нету его. Прямо вся извелась: не попал ли под машину, не случилось ли чего? Кому я тогда нужна буду, порченая? Не идет из ума, как обидела я его, маленького своего, единственного. Господи, думаю, только бы целый пришел: зацелую, заласкаю, замолю свою вину. Нет, не обокрала я его: вся любовь моя осталась нетронутой.

В пять часов гляжу в окно - плетется мой Толик по тропиночке. Головку повесил, футляр по снегу волочит. Как увидела его - прямо в голос крикнула:

- Толенька! - кричу. - Солнышко мое!

И к дверям, и на улицу. Бегу простоволосая к нему, он остановился растерянный, потом футляр под мышку подхватил - и тоже ко мне навстречу.

Упала я перед ним на колени, обнимаю его, реву, прощения прошу, личико его маленькое глажу. Утомился он наконец, стал от рук моих отворачиваться.

- Ну, чего ты, мама! - стал говорить. - Встань со снега, пойдем, простудишься.

- Что ты все "пойдем" да "пойдем"? - говорю я ему с обидой. - Мать вон на коленях перед тобой стоит, а ты слова ласкового ей не скажешь. Прямо как неживой!

Но не слушает меня Толя, лицо свое прячет и бормочет одно, словно заведенный:

- Мама, встань. Мама, встань!

Горько стало мне, пасмурно. Делать нечего, однако, поднялась я, с коленок снег отряхнула.

- Ладно, - говорю и за руку его беру. - Пойдем, раз так. Черствый ты, безжалостный мальчишка.

20

Ехать нам через весь город пришлось, в самую толчею, да еще с двумя пересадками. Я молчу, обиженная, и Толик молчит. Раза три он собирался со мной заговорить, только я отворачивалась, как не слышала.

Пока до места доехали - стало уж темно, и фонари зажглись. Подошли мы к зданию - все окна горят, музыка слышится разнообразная. Кто на пианино бренчит, кто в трубу трубит, кто свой голос вхолостую пробует. Тут разнервничалась я: ну как не пропустят? А то осмеют. Чего, мол, притащилась, без вас тут народу хватает. Толик тоже струхнул, в руку мою вцепился, тащится за мной, озирается, еле-еле ногами перебирает.

В вестибюле темновато уже: видно, все уроки закончились. Тетка пожилая на стуле сидит, спицами вяжет. Как спросила я профессора Гайфутдинова - зашумела она на меня, но письмо увидела - и приумолкла. Положила свое вязанье на стул и пошла куда-то, ногами шаркая.

Приняла я от Толика пальто и шапку, форму школьную на нем одернула. Курточка на Толике мешком сидит, брюки мятые, все в пятнах, воротник у рубашки чернилами перемазанный. Как увидела я это - прямо чуть не заплакала.

- Что ж ты, - говорю, - охламоном таким пришел? В новенькое лень было переодеться?

- Я на скрипке играл, - отвечает мне Толик шепотом. - Паганини разучивал, этюд номер десять.

Ну мне что? Паганини так Паганини.

- Что ж ты прямо с десятого начал? - говорю недовольно. - Первый-то, наверно, полегче.

- А по радио только десятый передавали. Что запомнил, то и выучил.

Тут вернулась эта тетка.

- Повезло вам, - бурчит. - Сергей Саид-Гареевич как раз уходить собирался. Ждет он мальчика в тринадцатой комнате. А вы, мамаша, здесь побудьте, нечего по коридорам зря разгуливать.

Сунула я Толику футляр со скрипкой, макушку ему перекрестила, в спину подтолкнула: иди. А он оглядывается:

- Мамонька, страшно.

Рассердилась я, ногой на него топнула.

- Ступай, говорят! Нечего мать изводить.

И пошел мой сынок по лестнице.

21

Два часа я, как львица в клетке, металась. Господи, думаю, что ж так долго? Совсем они мне ребенка замучают. То застыну, притихну: не слышно ли скрипки? Нет, не слышно, мужчина какой-то во весь голос ревет. "На земле, кричит, - весь род людской..." Замолчит, к себе прислушается, не повредилось ли что внутри, и опять начинает: "На земле весь род людской..." Так и не дождалась я узнать, что с родом людским происходит. То наверх порываюсь бежать, а вахтерша меня урезонивает. Чуть не подралась я с ней: посторонние люди, спасибо, вмешались. А то бы меня под руки на улицу и вывели.

Наконец, гляжу, спускается Толенька мой. Бледный весь, истомленный, глазенки запавшие. Я к нему навстречу бегом.

- Ну, - говорю, - приняли тебя? Приняли?

А он смотрит на меня удивленно и спрашивает:

- Куда?

- Как куда? - Я прямо опешила. - В концертную бригаду, в ансамбль какой-нибудь. Зачем же мы сюда приехали?

- Что ты, мама, - отвечает мне Толик и улыбается снисходительно. - В ансамбль мне нельзя, я еще нотной грамоты не понимаю. В музыкальной школе мне надо учиться.

- Долго? - спрашиваю.

- До десятого класса.

Ноги у меня так и подкосились.

- А потом?

- А потом в музыкальный институт поступлю, - отвечает мне Толик с гордостью. - Или прямо в консерваторию.

- Сколько ж лет там учиться?

- Не знаю. Наверное, пять.

Постояла я, помолчала. И все нетерпение мое как рукой сняло. Чувствую только, что устала до помрачения.

- Ну а потом?

- Не знаю, - отвечает мне Толик.

Схватила я его за плечи, он съежился весь, но трясти его, как утром, я не стала.

- Что ж тебе профессор сказал? - спрашиваю я его шепотом.

Молчит сыночек мой, глазками испуганно хлопает.

- Ты ответишь мне или нет, мучитель ты мой?

Смотрит Толик на меня и говорит запинаясь:

- Он сказал... с моими данными... меня любая музыкальная школа примет.

- Любая?!

Я ушам своим не поверила.

- Так и сказал: "любая"?

- Так и сказал.

- Ну это мы еще поглядим! - отвечаю я и решительным шагом - к лестнице. Я ему покажу "любая"! Я еще разберусь, что это за профессор такой Гайфутдинов!

Вцепился Толик мне в рукав, тянет меня прочь, не пускает.

- Мама, мама, - шепчет, - мама, не надо, пойдем! Мамочка, стыдно!

- Стыдно? - я ему говорю и локоть свой вырываю. - Нет, сынок, мне не стыдно! Ты не знаешь, какой ценой я твои данные оплатила, но он-то знает! Он знает! Я еще в глаза ему посмотрю!

- Мамочка, не надо! - плачет Толик. - Не надо его обижать! Он добрый, он хороший, он старенький!

Не знаю, чем кончилось бы у нас это дело, только вахтерша не выдержала. Подходит она к нам, отводит меня в сторону и говорит на ухо:

- И что же это вы, мамаша, ребенка терзаете? Совсем озверели. У мальчика счастье такое, сам профессор Гайфутдинов его приласкал, а вы, родная мать, истерики ему устраиваете. Все гордость, все гордость несытая. Уж если профессор сказал ему: "Данные есть" - дорога вашему мальчику обеспечена.

Подумала я, успокоилась немного.

- Письмо бы какое-нибудь написал... - говорю неуверенно.

- Не любит он протекций, - говорит мне вахтерша. - Но вниманием своим не обойдет, будьте уверены. Взял он сыночка вашего на заметку.

И Толик тут рядом стоит.

- Взял, мамочка, взял! - говорит мне отчаянно. - Он так мне и сказал: "Беру тебя на заметку".

- Что ж ты мне сразу не сказал? - спрашиваю я его - и в слезы. - Что ж ты меня все мучаешь?

Оделись мы, вышли на улицу.

- Ну, ты хоть доволен, сынок? - спрашиваю я Толика.

- Доволен, доволен, мама! - клянется мне Толик. - Ну прямо до ужаса! Он так меня хвалил... и тебя хвалил. Скажи, говорит, спасибо своей матери.

- За что ж мне спасибо? - говорю я ему и скорбно про себя усмехаюсь.

Задумался Толик.

- Не знаю... - говорит и смотрит на меня вопросительно.

Ничего я ему не сказала. Махнула рукой и повела его к остановке.

22

И пошла у нас карусель. В пять утра поднимаюсь, обед варю, Толика в школу собираю, отвожу его, а дорога неблизкая, в самом центре музыкальная школа находится. Еле-еле на работу успеваю, а с работы опять за ним надо ехать. Ни позавтракать, ни причесаться. По две недели в ванной не моюсь. Пудриться забыла, губы красить разучилась. Только и заботы, что эта проклятая музыка. Людей чураться начала, очки противосолнечные носить приучилась, чтоб клиентам в глаза не глядеть: все мне кажется, что они меня разглядывают.

Тольку своего потихонечку извожу. Знаю, что извожу, а совладать с собой не в силах. Стали мы с ним чужие, ни ласки, ни дружбы. У него свои заботы, мне недоступные, у меня - свои, ему скучные. Раньше все говорили, бывало: то я ему что расскажу, то он мне. А теперь все молчком. И обидно мне от этого, и досадно, и боюсь пуще смерти: разлюблю я его, ох, совсем разлюблю.

Поднимается спозаранку, за скрипку берется: "Ах, ты боль зубная, издохнешь со своей музыкой. Не высыпаешься, не наедаешься, тенью ходячей стал..."

Поднимается поздно: "А, мучитель, я для тебя души не жалею, всю душу в тебя вложила, а ты не ценишь, только карты мне путаешь!"

Играет с утра одно и то же (та-та-та, та-та, та-та-та, та-та), а меня как по нервам: "Что за глупый такой, ни на что не способный?"

Нет, бывали и просветления. Вдруг сошлось у него, заиграл без помех: улыбается, скрипочку взглядом ласкает. "Мама, - говорит мне, - послушай-ка вот это местечко! Одолел я его, в теплый тон перекрасил".

Назад Дальше