Чтобы познакомиться с физиком, надо было ехать на каникулы в Карелию, на скалы. Там были обнаружены стойбища неженатых мужчин, по большей части с естественных факультетов. Мужчины часами висели на каменной стене, выбирая, куда бы поставить ногу. Рядом со скалолазами висели молодые женщины: хотели создать семью, для этого и приехали. На скалу я так и не смогла залезть. Все время промокали кеды, а ночью от холода болели зубы. Соседка по палатке, выбираясь наружу, наступала мне на лицо. Другие пели у костра и потом вспоминали это время как счастье, а я бродила в одиночестве и думала: тут неуютно, да и наскальным ученым я не нужна.
Когда тебе двадцать семь лет, то ты просыпаешься в недоумении, а засыпаешь в тоске: почему меня замуж не берут?
Был один доктор биологических наук, временно работавший на приеме стеклотары. Но тут пахло диссиденством и прослушиванием телефона. Начинать жизнь с приговора "невыездная семья" не хотелось.
Другой вариант был молодым прокуренным гуманитарием с небольшим набором софизмов на каждый день: "пустота генерирует структуру" или "я устал от мифологического континуума". Иногда этот культуролог спускался на землю и развлекал меня рассказами на тему: как убежать с Родины и чтоб не поймали.
- Мы после войны жили в Прибалтике, я еще в школу не ходил. Когда Эстония стала советской, дядя Хуго и тетя Тамара начали запасать гусиный жир. В один прекрасный день они обмазались жиром, чтобы не замерзнуть, надули автомобильные камеры и переплыли в Финляндию. Всего сто километров, ерунда. Там и жили с пятьдесят первого года, их внуки и сейчас там живут... А одна чешская семья, родители и трое детей, сшили из плащей "болонья" воздушный шар, накачали газом, взяли велосипеды, еду - и перелетели в Австрию. Шар опустился где надо. Чехи - прыг на велосипеды, и в полицию, сдаваться. Домашние пирожки остыть не успели.
Эти сюжеты волновали моего эстета, и я подозревала, что от меня он тоже найдет способ сбежать. Что бы я ни думала про будущего мужа, мне никогда не приходило в голову, что у него может оказаться мама и с ней придется если не жить, то хотя-бы разговаривать.
Жених нашелся - так всегда и бывает - там, где его меньше всего ждешь, по месту жительства. Первый раз я увидела его в нашем проходном дворе. Он шел, погруженный в себя, загребая ногами листья, руки в карманах, под мышкой портфель. Мне он показался человеком одиноким и несчастливым. Но не безнадежным.
Тут можно было работать. Я отнесла его к группе высокоорганизованных позвоночных. Признаки: имеется череп, круглоротые. Глядя по утрам в окно, я установила: через наш двор он проходил к трамвайной остановке и уезжал на тридцать первом номере. Тогда и я стала выходить в половине девятого, и мы ехали в одном трамвае. Он доезжал до стрелки Васильевского острова, а потом исчезал во дворе Академии наук.
Через полгода мы поженились. Его мама, Вера Романовна, была в молодости вылитая Любовь Орлова. Когда я смотрела на ее фотографии сорокалетней давности, меня удивляло, что и в восемнадцать лет у нее была та же прическа, что и теперь: волосы на прямой пробор, и на висках - фестончики. Чтобы сохранить эти доисторические белокурые волны, она все время поправляла их, формировала. Вера Романовна часто доставала зеркальце и задумчиво гляделась в него: проверяла, не утратила ли чары. Она действительно была очень красивой, а для своих ровесников - идеалом. Про себя я называла ее "мисс тридцатые годы".
В тридцать седьмом году она убежала из Перми, чтобы тень от арестованных родителей не пала на ее молодую жизнь. Поплакав, Вера вычеркнула прокаженных стариков из своей биографии, захлопнула дверь, ведущую в преисподнюю. В том же году она поступила в институт в Ленинграде.
- На меня приходили смотреть с других факультетов,- говорила она, листая альбом с фотографиями. В этом альбоме лежала неприклеенная карточка, она всегда выпадала, когда кто-нибудь брал альбом в руки. Снимок был сделан в фотоателье, уже при советской власти. Молодой священник сидел у столика возле картонной колонны, а рядом, склонив головку на плечо, стоял херувим: моя свекровь.
Я выпросила этот снимок у Веры Романовны и через много лет показала его сыну-школьнику.
- Как ты думаешь, кто это такой?
- Поп Гапон. Нет? Тогда Распутин.
Первый раз я встретилась с будущей свекровью на нашей даче. Приехала на выходные и рано легла спать. Меня разбудила сестра.
- Вставай, там приехала мать этого... Как его... Ну, твоего, в общем.
Я накинула рваный халат и босая вышла на крыльцо. Передо мной стояла моложавая блондинка в шляпке с вуалью и розовом костюме в талию.
- Я мама Феди. Он мне срочно нужен.
- А Федора тут нет. Он сюда и не собирался...
- Но вы же ездите с ним сюда, он мне сам говорил.
И чего ты нервничаешь, думала я. Федора твоего я уже совратила. И вообще - не представилась, не поздоровалась...
- А как вы нас нашли?
- Мы с Ефимом Михайловичем приехали на машине. И застряли в болоте, одна беда за другой. У вас есть тут мужчины, чтобы помочь с машиной?
Никаких мужчин поблизости не было. И мы с сестрой, взяв лопаты и резиновые сапоги, молча пошли к болоту. Серый "Москвич" лежал на боку в канаве. Никакого болота тут не было. Ефим Михайлович, Федин отчим, благообразный господин в берете, скорбно поздоровался с нами.
- Фима, ты был прав. Феди здесь нет. Лекарство принял? Галстук расстегни.
- Верочка, вот сейчас помолчи. Ты настояла, я поехал. Теперь машину без троса не вытащить, а у меня завтра утром ученый совет.
Оба бестолковые, но славные,- думала я, топая через лес в поселок, где стояла воинская часть. Когда я вернулась на грузовике с табличкой "Люди", было уже темно. Два добродушных офицера быстро вытащили "москвич", но Ефим не хотел расставаться с ролью страдальца: день потерян, брюки испачканы. Он вынул бумажник, чтобы расплатиться, и фары осветили горькую складку у рта опять бессмысленные траты.
Вера Романовна обняла меня на прощанье, решив, наверное, что я, увы, неотвратима. Я ей не понравилась, это было ясно. Ей бы в невестки застенчивую скромницу, аккуратную и послушную. Но интуиция говорила мне: общие интересы найдутся, дайте срок.
Когда я вышла замуж за Федю, Вера Романовна выбрала безошибочную стратегию: рассказывать знакомым и сослуживцам, как счастлив ее сын, женившись на мне. Так, наивно, она усыпляла мою бдительность. Я оценила ее великодушие и поклялась: отплачу тебе добром.
У Феди на маму была давняя тяжелая обида. В Ленинград его привезли только восьмиклассником, а до этого держали у дальних родственников в тихом городке за Волгой: куры в высокой траве, талоны на муку, библиотека давно сгорела, и не узнать, есть ли где-нибудь на свете другая жизнь. Отца он не помнил и говорить на эту тему не желал.
Мы поселились, слава богу, отдельно, в бывшей квартире Ефима Михайловича, у черта на рогах. Ни метро, ни магазинов. Оба - младшие научные сотрудники, и совместительство запрещено. Так, решила я. Буду работать, сколько хватит сил. А сил было много. Федя, оглядевшись вокруг, прилег на тахту. Пока я писала диссертацию, давала частные уроки, искала дружбы с мясником и директором книжной базы, он лежал на тахте, глядя в окно на пустырь. Когда родился Федя-маленький, муж пересел с тахты в кресло и уткнулся в книгу. Читал все, что попадалось под руку, даже газету, принесенную ветром на наш балкон.
- Послушай: "Женщина, сидя в ванне, провалилась через два этажа вниз, в квартиру холостяка..." А вот еще: "Поступил в продажу крем для лица "Стендаль"". Наверное, для женщин бальзаковского возраста. Смешно?
По воскресеньям Вера Романовна приглашала нас к себе, кормила обедом. Я и сейчас к ней хожу, хотя обедов больше нет. Мебель, телевизор - все здесь тридцатилетней давности, все изначально неудобное, а тогда, в начале шестидесятых, и полированный секретер, и кривоколенный журнальный столик казались восхитительными, доставались по блату. И книги у них были те же, что у всей служилой интеллигенции: Драйзер, "Книга о вкусной и здоровой пище", "Физики шутят". Тогда ученые впервые выехали за границу, некоторые даже с женами. Друзья приходили послушать про заграничные впечатления, благоговейно рассматривали раритеты: картонный кружок под пивную кружку, спичечный коробок с видом Плевны. Завидовали.
Ефима за границу не пустили - по медицинским показаниям. У него нашли плоскостопие, тогда с этим было строго. Вера Романовна купила мужу шагомер, и в плохую погоду вместо прогулки в парке Ефим шагал вокруг обеденного стола, пока жена терла ему сырую морковку.
Забота о муже у моей свекрови выражалась в ежечасной самоотверженной суете. Она не давала ему есть мучное и выключала телевизор. На его месте я бы осатанела и хлопнула ее по голове журналом "Наука и жизнь". А Ефиму это жужжание нравилось.
- Фимочка, у тебя покраснел левый глаз. Ляг на диван и подремли.
- Ефим, пять минут второго, а свекла не съедена. Тебе велено обедать строго по часам.
- Ты ночью чихнул. Не возражай, я слышала. Пожалуйста, позвони и отмени зачет.
Он спал у себя в кабинете, а она в маленькой комнате, пропахшей сладкими духами. Там, на пыльных полочках, лежала чем-то дорогая ей ерунда: пластмассовая рыбка, сувенирные лапти размером в пятак, коробочка из ракушек "До встречи в Сочи". Мой жизненный опыт был невелик, но его хватило, чтобы понять: Вера Романовна не любила Ефима Михайловича и свою нелюбовь заглушала изнурительной опекой. Для его же блага.
Однажды я зашла к Вере Романовне, чтобы забрать белье в прачечную, и она завела знакомую песню: "Федя в вас влюблен, как мальчишка". Слушать это было тошно, потому что о моем разрыве с ее сыном знали все, только она не догадывалась.
- Вера Романовна, расскажите о своих мужьях. Что, как. И главное, почему.
Она засмеялась, а потом затуманилась.
- Федин отец был главным инженером, а я лаборанткой. Представьте себе: блокада, у меня в Ленинграде - никого, родители погибли. Я без него пропала бы. Он меня на самолете вывез, спас. А потом родился Феденька.
- А что же ваш главный инженер на вас не женился?
- Я его ни в чем не виню: у него была жена, дети.
- Вы его любили?
- Не знаю... Он ухаживал, дачу нам снимал.
- А второй муж?
- Алексей Алексеевич увидел меня уже после войны, на улице. Увидел - и все, пропал. Он меня встречал и провожал, бросал букеты в окно.
- Ну, а вы?
- Я, по правде говоря, водила его за нос. "Потом, не сейчас, у меня ребенок маленький". Он был на все согласен, на коленях стоял... Мы сошлись в конце концов. Он был замечательный человек, умный, щедрый, но я не могла с ним. Ну... Вы взрослая женщина, понимаете. Он уехал работать на Кавказ и там погиб. Подробностей не знаю.
Надевая пальто в ее прихожей, я всегда находила в кармане деньги. "Берите, берите. Только Ефиму не показывайте. Рассердится". Перед Новым годом она позвонила нам: "Ефим Михайлович в больнице. Врачи говорят, что надежды нет". Ей поставили кровать в его палате, и два месяца она не выходила из больницы. Когда все кончилось, я не узнала ее. Старуха с седыми патлами и впалыми щеками. Она улыбнулась мне сквозь слезы: "Что, больше не похожа на Любовь Орлову?"
Наш развод с Федей совпал с годовщиной смерти Ефима Михайловича. Вера Романовна уже примирилась с одиночеством и новость встретила спокойно.
- Я так и знала, что этим все кончится. Вы - умная, яркая женщина, а Федя - обыкновенный. Но вы меня не бросите? Внуку не запретите со мной общаться?
- Вера Романовна! Я вас очень люблю, а Федя найдет себе другую жену, и у него будет счастливая семья.
- Счастливых семей нет,- сказала она с надеждой, и это простодушное желание, чтобы не было счастливых, тронуло меня.
Каждый день я еду на работу мимо дома, где когда-то по воскресеньям нас с Федей кормили обедом. Вера Романовна уже не выходит на улицу, но в хорошую погоду сидит на балконе с веером - мне видно из троллейбуса. Иногда я ей звоню и спрашиваю, не нужна ли помощь.
- Спасибо, милая, пока справляюсь. Читаю с трудом, увы. Не знаете, есть ли такие лупы, чтобы на всю страницу сразу? И еще, если не забудете, напомните, пожалуйста, нашему общему знакомому, что у него есть мать.
1999 год
Татьяна Никитична Толстая
Золотая середина
интервью журналу "Итоги"
- Как вы относитесь к сегодняшнему состоянию культуры в России? Чем она, к примеру, отличается от культурной ситуации десятилетней давности, когда Вы и некоторые другие писатели "новой волны" оказались на вершине читательского признания?
- Безусловно, для меня то время, начало перестройки, было куда более приятным. И не только из-за читательского признания - хотя я бесконечно благодарна всем моим читателям, многие из которых меня и сейчас не забыли,но оттого, что это было время надежд, а жить в состоянии осуществляемой надежды - упоительно. Свободы становилось все больше и больше, голубые культурные мечты вскружили наши глупые интеллигентные головки... ну а потом - все. Как и полагается - суровый рассвет, головная боль и пустые бутылки. Наверное, это естественно, но новое качество жизни на поэзию меня не вдохновляет. Это, впрочем, совсем не значит, что мне хочется, чтобы все стало как позавчера: сонные, тихие коммунистические будни, окутанные тополиным пухом.
- Читая сейчас ваши рассказы, странным образом испытываешь чувство ностальгии именно о том, сонном и тихом времени. Вы поэтизируете его, а не обличаете.
- Ну да. Но это разные жанры: так называемая "жизнь" и так называемая "литература". Если бы я вдруг проснулась, а все как раньше: Зыкина поет о широких раздольях, очередь за плавлеными сырками, Набоков спрятан в шкафу во второй ряд,- нет, лучше сразу камень на шею и в Яузу. Нет, для меня единственный способ совладать с унынием любой действительности опоэтизировать ее. Я это люблю и, смею надеяться, умею делать. А поэтизировать бодрую, конструктивную пошлость мне не с руки. Мне ближе Гюбер Робер, французский художник,- певец искусственных руин, поросших мхом. Или ближе к русской жизни - то, что называется "поэзией умирающих усадеб". Чтоб было все слегка кривое и поросшее лопухом. Вы видели на рынках - у южан фрукты расположены красиво, продуманно, ковром: тут пирамидкой, там полосками, завитками,- залюбуешься, но покупать неинтересно, даже жалко нарушить орнамент. А у подмосковных бабок все как попало, навалом, в ведрах, кучами, в пылище. И так всюду, у всех! А я это обожаю, это уникальный антиэстетизм. Как же его не воспеть! Как не привнести лирику в мусор! Плюнуть и презреть - проще всего, это неинтересно. Я уж не говорю о разговорах с этими бабками. Купишь редьку - и если хоть чуть-чуть отклонишься от скупых формул: "почем?" и "давайте", спросишь, например, какая редька лучше, длинная или круглая?- все, ты уже вовлечен в разговор, бабка тебе расскажет и про внука, и про дочь, и за что и на сколько сел зять, и давно ли у нее болит вот тут, и чем лечит. Такого нигде в мире не может быть.
- Особенно в Америке.
- Да, там на рынке не разговоришься. Я пробовала. Между прочим, там при дороге, как у нас, бывают крошечные прилавки с овощами - кабачки, картошка, лук, яблоки, кошмарные букеты цветов. Автомобилисты останавливаются на обочине и покупают. Так вот, сколько раз я проверяла, меня это специально интересовало,- никаких разговоров на частные темы, только по делу. Да и вообще там, например, на людей глядеть не принято. Сейчас в Нью-Йорке приняли закон, по которому женщины имеют право ездить в метро голыми по пояс. А смотреть на них не рекомендуется, это уже будет квалифицировано как sexual harassment, сексуальное домогательство, а в это понятие включен и непрошеный взгляд. Каждый хочет жить в собственном коконе, и это право защищено многочисленными законами. Оно, может быть, и хорошо, но в результате ненормально большое число американцев чувствуют себя одинокими, ненужными, несчастными. А в американской культуре принято быть счастливым. Человек думает: счастье - это норма, а я несчастен, значит, со мной что-то не в порядке. И идет к врачу. Кто счастлив - так это врач, околофрейдистский шарлатан, каких сейчас очень много. Жертву он отпустит нескоро. Вот случай, описанный в прессе: очень толстая женщина все пыталась выйти замуж, а где познакомишься с женихом? Вот она ходила по ночным кабакам, пьянствовала, заводила интрижки, но все впустую. Пошла к психологу. (У нас бы она пошла к подруге, и подруга ей, наверное, сказала бы: а на что ты, милая моя, с такой фигурой рассчитываешь? Кончай пьянство, садись на диету, не шатайся по злачным местам: мужья там не водятся...) Психолог обрадовался: ваш случай очень серьезный, вы подсознательно ищете в мужчинах образ доминантного отца, у вас с младенчества психологическая травма, поэтому пока вы не вспомните, как и когда ваш покойный отец вас домогался, вы не похудеете... Четырнадцать лет шла промывка мозгов! Толстуха "вспомнила", как отец ее сажал к себе на колени в годовалом возрасте - вот и домогательство! Потом еще, потом еще. Теперь она все такая же толстая, такая же несчастная в любви, но врач, говорит, ей помог: открыл глаза на папеньку, и ее теперь меньше тянет в бары...