Поскольку они ничего этого не делали, я подозревал, что дело у них движется к свадьбе.
Ну, а мои мужские увлечения даже в молодости отступали перед увлечениями медицинскими: я отменял часы и даты свиданий, что-то переназначал, извинялся и, тоскуя, снова переназначал.
— Чтобы заслужить вашу мужскую любовь, надо заболеть, — сказала Маша. — И как можно серьезнее! Из больных и здоровых вы всегда выберете больных. И лишь им отдадитесь, так сказать, целиком.
— Но они для меня не имеют пола.
— Мы с Пашей поэтому и решили, что вы останетесь вечным холостяком.
«Мы с Пашей» — так начинала Маша, которая в целях экономии времени часто высказывалась за двоих. Проявления чувств они считали непозволительной слабостью. «К чему напрягаться? — провозглашала Маша от их общего имени. — Не следует напрягаться!» Главные жизненные установки и выводы она, как и докторские советы, повторяла дважды, втолковывая их собеседникам и утверждая в своем собственном сознании.
Маша и Паша не любили ничего «сверхположенного», но положиться на них было можно.
… Первый конфликт между мной и главврачом произошел, когда Маша и Паша решили окончательно соединить свои жизни.
— С одним из них нам придется расстаться.
— Тогда уж сразу с тремя!
Командир гусарского полка был восхищен моим рыцарством, но огорчен неразумностью. Сперва он захлопал: ладонь и пальцы одной руки полностью совпали с ладонью и пальцами другой:
— Ого, мушкетерство! В наш век это такая же исчезающая драгоценность, как серебро. Но интересы коллектива Владимир Егорович? При всех обследованиях это супружество будет вноситься в графу недостатков.
— В больнице существуют только интересы больных, ответил я. — И обследовать здесь должны не состояние семейной жизни врачей, а состояние тех, кого они лечат. Это с точки зрения истины. А теперь с точки зрения демагогии, столь любимой всякими комиссиями и обследованиями… Соединять мужа с женой — это хорошо, прогрессивно, а разъединять — плохо, реакционно. Вы согласны, Семен Павлович?
— А если начнутся декретные отпуска? Накануне на мой вопрос о детях Маша ответила:
— Чего не будет, того не будет!
— Почему? — подал голос будущий муж.
— Не напрягайся, Паша! Без моего участия это произойти не может, а с моим — не произойдет.
Но я таких гарантий давать не стал.
— Вы же, Семен Павлович, не мыслите жизни без…
Я указал на стекло, под которым хохотал, капризничал и восторгался окружающим миром его сын. Фотографии прослеживали путь Липнина-младшего от родильного дома до порога технологического института.
— Ну что ж, второй раз отступаю. Или, точнее сказать, уступаю. Второй раз!
Он вел счет своим уступкам и отступлениям. Оплата по счету ему нужна была лишь одна: мое послушание.
В каждом отделении у Семена Павловича было свое доверенное лицо или, употребляя его, липнинскую, терминологию, был свой телохранитель. У нас таким лицом являлась старшая медсестра, которую, как монахиню, звали сестрой Алевтиной.
Сначала сестра Алевтина подавляла хрустящей, накрахмаленной чистоплотностью, а потом краткостью и категоричностью аргументов, основным из которых и все завершающим был один: «Это распоряжение главврача».
Указания его касались прежде всего проблем госпитализации и кому какое внимание следует оказать. Тут у Семена Павловича была детально разработанная система, своего рода шкала ценностей. Он предпочитал госпитализировать людей с подозрением на какие-либо заболевания. Я называл их «подозрительными больными», ибо неизвестно было, больны они или нет.
— Показанием для госпитализации является только недуг, а противопоказанием — отсутствие оного, — сказал я как-то сестре Алевтине.
Губы исчезли с ее лица — так она их умела поджимать в знак протеста.
И надобность в дефицитных лекарствах, — продолжал — или ненадобность в них тоже будут определяться не требованиями свыше, а требованиями болезней.
Я вторгался в монастырь сестры Алевтины со своим уставом — и она этого потерпеть не могла.
Семен Павлович часто провозглашал, что у нашей больницы научно-профилактический профиль.
— Такой профиль и такой фас входят в противоречие с целями хирургии оказывать скорую помощь — это ее вечное предназначение, — сказал я главврачу.
Но «скорая помощь» объезжала нашу больницу стороной: известно было, что тяжелых случаев Липнин не любит. Вслед за ним остерегалась их и сестра Алевтина. Я знал, что в пору юности не оставившей на ее бесстрастном лице о себе ни малейших напоминаний, старшая медсестра работала в госпитале. «Что же заставляет ее изменить той поре? — спрашивал я себя. И отвечал: — Это могла сделать только любовь».
Сестра Алевтина, несмотря на свой пенсионный возраст, была влюблена в главврача. Как, впрочем, и многие другие медсестры и практикантки… Поскольку дома у Семена Павловича все было «в полном порядке», это не бросало тени на его репутацию: ему поклонялись, им восторгались, а он продолжал любить только жену и сына: да, он такой!
Со всем, что не касалось лечения, у нас в больнице обстояло особенно хорошо… Часто устраивались вечера самодеятельности и культурного отдыха. Главный врач неизменно на них присутствовал. Подчеркивая свою принадлежность к зрелому поколению, он исполнял на рояле предвоенные танго и вальсы, а потом, не отрываясь от поколений, идущих вослед, оказывался в эпицентре танцевальных свистоплясок. Он слыл демократом: умел душевно выслушивать и еще более душевно объяснять, почему просьба не может быть выполнена.
Сестра Алевтина была не просто поклонницей, а именно телохранительницей главврача: она не позволяла нацелиться в его сторону ни иронии, ни даже шутке.
После того как Семен Павлович попытался сосредоточить все внимание местной хирургии на начальнике необходимого ему стройуправления, я сказал сестре Алевтине:
— Он был бы счастлив, если бы все важные для него люди нуждались в операционном вмешательстве. А еще лучше — если б можно было заманить их к нам в больницу здоровыми!
Тут уж я вторгался со своим уставом во владения самого Липнина. Губы старшей медсестры спрятались на продолжительный срок: она осуждала меня.
Несчастье произошло прямо за нашим больничным забором: Шоссе считалось загородным — и водители, вырвавшись из плена городских правил, развивали непозволительную скорость. На такой скорости таксист и врезался в столб со стрелкой и словом «Больница». Он отделался нелегким испугом, а женщина, сидевшая рядом с ним, была без сознания. Неожиданный и беспощадный удар пришелся по ней… Об этом сообщили из приемного отделения.
— Надо… «скорую помощь», — сказала сестра Алевтина.
— Помощь окажем мы! — ответил я. — Прикажите санитарам мчаться с каталкой за ворота.
— Надо согласовать с Семеном Павловичем.
— И вы работали в госпитале? Вы?!
— Не вы же там работали, Владимир Егорович, — бесстрастно ответила она. И все же набрала телефон главврача. Но его не оказалось на месте.
— Машу и Пашу ко мне! — приказал я. Она подчинилась.
Ординаторы вошли в кабинет с распухшими, перегруженными сумками. Маша, спортивная одежда которой обычно не отличалась от Пашиной и не имела никаких особых женских примет, на этот раз была с белой кисеей на голове. Казалось, она по-девичьи, из любопытства и озорства примерила чей-то чужой головной убор.
— Вы не запамятовали, что сегодня у нас свадьба? — спросила она. — Утром расписались… В собственной глупости. Теперь дорога одна — в ресторан. Мы за вами заехали.
Сестра Алевтина не сообщила им, значит, о катастрофе за больничным забором.
— Извините… Но предстоит срочная операция. Срочнейшая! Вы оба необходимы, — сказал я. — Женщина погибает.
— Где погибает? — спросила Маша.
— За нашим забором. Автомобильная авария!
— Мама… понимаете ли… — начал Паша.
— Мой муж хочет сказать, что его мама сойдет с ума: в ресторане собрались гости.
— Вот именно, — подтвердил муж.
— Не напрягайся! — успокоила Маша. И опустила сумки на пол. — Что поделаешь? Свадьба с препятствиями! Говорила тебе: не женись.
Паша тоже опустил сумку.
— Внизу наши свидетели, — продолжала она. — Пусть позвонят в ресторан и засвидетельствуют…
— Сейчас не до шуток, — оборвал я ее с резкостью, на которую гость, приглашенный на свадьбу, вероятно, не имел права.
Минут через двадцать женщину вкатили в коридор. Накрашенные губы и осыпавшаяся с ресниц краска подчеркивали безжизненность лица, его ровную, абсолютную бледность.
Таксист хватал меня за руку и ошалело требовал оправдания:
— Я двое суток не спал: подменял товарища. Я двое суток не спал…
Откуда-то появился Липнин:
— Вы убеждены, что делаете верный шаг?
— Единственно возможный!
— Но у нас нет опыта таких операций. Лучше бы ее куда-нибудь… где есть травматология.
— Лучше бы они вообще не врезались в столб!…
— А если вам не удастся спасти?
— Я знаю: о хирурге не скажут «не спас», а скажут «угробил». Что ж из того?
Я подал знак — и женщину повезли в операционную.
— Но у нас нет условий… — настаивал Липнин.
— Почему? Реанимация есть, отдельная палата тоже!
— Она занята.
— Освободим! Для послеоперационного периода.
— Если он будет.
— Готовьте больную! — крикнул я Маше и Паше, которые вышли из ординаторской в полной боевой форме. — Быстро готовьте!
Молодожены послушно скрылись в операционной.
— Выселить из отдельной палаты человека, которому она была обещана, это бесцеремонность, — наседал Семен Павлович.
— О чем вы думаете? — вскрикнул я, видя, что освободить палату для него страшнее, чем отпустить на тот свет молодую женщину.
— Я думаю о том, что до вас в нашей больнице почти не было смертности. А тут… Есть хоть малейшая надежда? Я же видел ее лицо.
— Мамочка! — раздался крик, после которого наступила полная тишина.
Все забыли, что в такси, на заднем сиденье, был еще мальчик. Он не пострадал от удара. И сейчас стоял рядом с нами.
«Если бы мы в зрелом возрасте так боялись терять матерей, как боимся этого в детстве!» — неожиданно подумал я, убедившись, что Коля простоял за дверью операционной три с половиной часа.
Позже я понял, что к нему этот мысленный укор отношений иметь не мог.
Я не любил, когда мои коллеги сообщали о больном «Пришлось собрать его по кусочкам». Человек из кусочков не состоит… Но у Нины Артемьевны и в самом деле неповрежденным было только лицо: даже жестокая катастрофа не рискнула посягнуть на него — таким оно было красивым.
Я привел Колю в послеоперационную палату, чтобы мать увидела его и убедилась… Но одновременно и он убедился, что Нина Артемьевна в отчаянном положении: она ни звука не произнесла, не улыбнулась. И тогда Коля угрюмо сказал:
— Я не уйду без нее.
— Что ты так напрягаешься? — спросила его Маша. — Не напрягайся, пожалуйста!
Это, как ни странно, мальчика обнадежило: не станут же шутить и иронизировать… если предстоит нечто трагическое.
Я привязывался к тем, кто нуждался во мне. Привыкал… И чем беззащитней был человек, чем исступленней он на меня надеялся, тем больше я к нему привыкал. Чаще это были мужчины, потому что женщины перед лицом недугов держатся мужественней. Жалеют они не себя, а тех, кто их навещает и дожидается дома. И хирургу, который вынужден приносить боль, женщины очень сочувствуют: «Столько хлопот я вам доставляю! Столько забот!…» Они редко вникают в детали своих недугов: им болеть некогда.
Мужчины же поднимаются навстречу огню и бурям, но когда у них берут кровь из пальца, замирают в ожидании. Они болеют обстоятельно и подробно. Сравнивают свое состояние с другими, как им кажется, аналогичными случаями. И обижаются, если серьезность их заболевания кто-то недооценивает.
Это не раздражало меня… Операция — всегда неизвестность, а перед неизвестностью люди вправе робеть. Воспринимать грядущее, как абсолютную тайну, свойственно детям — и мои больные часто обретали детские качества. Я сочувствовал им… И чем совместные переживания были острее, тем больше они нас сближали.
Мне казалось, что эти душевные связи продлятся до конца моих дней. Но они обрывались… Я давал номера своих телефонов, но звонили мне лишь до поры окончательного выздоровления. Быть может, воспоминания о тревогах и болях, неизбежно связанных со мной, людей тяготили?
— Ну, вы-то, хирург, наверно, не знаете куда от друзей деваться? — говорили мне.
А я не знал, куда деваться от одиночества.
Люди, ждавшие от меня исцеления, протягивали ко мне руки. Но, избавившись от болезни, они протягивали руки в иных направлениях.
— Мне кажется, они у нас были здоровыми, а потом заболели, — сказала по этому поводу Маша. — О, люди! Они редко изменяют себе. И гораздо чаще другим!
Я возразил:
— Здоровые о больнице не думают.
Я и правда не осуждал их: они были искренни в своем преклонении, в своих благодарностях и естественны в забывчивости своей. Во мне видели старшего брата или даже отца родного, а потом семья распадалась.
Иллюзия семьи возникала у меня только в больнице. И наверно, поэтому я вовсе переселился из своего домашнего кабинета в служебный, а хирургическое отделение стал ощущать своим единственным домом.
В этом доме появился ребенок… И иллюзия начала еще более походить на действительность.
В отделении было много больных, но спасение Нины Артемьевны стало моей сверхзадачей, целью моего существования. Маше и Паше тоже пришлось переступить границы положенного, хотя они делали вид, что ничего сверхъестественного не происходит.
Семен Павлович, однако, ощущал сверхъестественность ежечасно.
— Наша больница отличалась мудрым, спокойным ритмом. Теперь же, благодаря вам, ритм стал истерическим: спасем или не спасем?
— График не нарушается, — официально сообщил я.
— Но психологически все подчинено вашей Нине Артемьевне! Другие больные несут моральный ущерб. И то, что вы поселили ребенка у себя в кабинете, лишь нагнетает истерию. Знаете, как прозвали ваш кабинет? Интернатом! А если мы ее не спасем? Скажут, что взялись не за свое дело! Наша больница имела специфику: научно-профилактическую! Для ЧП существуют другие лечебные заведения.
— Хирургия — это всегда ЧП. Взрезать человека с научно-профилактической целью?
— Как прямолинейно вы все толкуете! Хотя я понимаю, что хирургия — самая прямолинейная профессия в медицине.
Я приказал сестре Алевтине освободить палату, находившуюся в распоряжении Липнина, где продолжал «подозревать» у себя неизлечимые болезни начальник стройуправления. К нему приходили знакомые и сослуживцы. Один раз меня даже пригласили «поддержать компанию». Но я вместо этого распорядился компанию удалить.
Начальник управления потребовал «Книгу отзывов», которую завели по указанию главврача, и написал: «Потрясен равнодушием заведующего отделением В. Е. Новгородова».
Паша нечасто подавал голос и не встревал с комментариями, но тут пробубнил:
— Книгу отзывов придется переименовать в книгу жалоб. Семен Павлович потребовал немедленных объяснений.
— Вы же не разрешаете выделять больных. А свою подшефную Нину Артемьевну выделяете!
— Болезнь ее выделяет.
— Вы заботитесь об одном человеке, но ставите под угрозу благополучие… нет, возрождение, а проще сказать, ремонт всей больницы, который целиком зависит… Вы знаете, от кого!
— А вы переведите его в другое отделение. Не все ли равно, какую болезнь у него будут подозревать? Лучше всего в неврологическое: не нервных нервов, как известно, не существует.
— Ого, афоризм! — Он сухо, неритмично зааплодировал.
— Почему афоризм? Его нервная система и правда нуждается в совершенствовании: жалобу сочинил.
— Знаю, читал.
Время от времени главврач собирал все «Книги отзывов» и изучал их.
«Увлекается книгами!» — заметила в связи с этим Маша.
— Ваш максимализм, Владимир Егорович, подобен анархии. Знаете, как нарекли у нас всякое своеволие, неподчинение правилам?