— Ну вот… Я знал, что без этого не обойдется. Опасные случаи — не специфика нашей больницы.
— А для безопасных больница вообще не нужна.
В глубине души он был доволен: вокруг спасения Зеленцова и Машиной самоотверженности стали складываться легенды, которые главный врач должен был развенчать.
На очередной «пятиминутке» он завел получасовой теоретический разговор об опасностях послеоперационного периода, которых иные «легкомысленно недооценивают». Напомнил и о том, что «незакрепленный успех подобен поражению».
Маша сказала Зеленцову:
— Вы давно не были на «пятиминутках»… Поди, соскучились! — И воспроизвела речь Липнина.
Зеленцов сделал попытку подняться с постели.
— Я пойду к нему, — произнес он так, что я понял: он может пойти.
— Зачем? — удивилась Маша.
— Объясню ему…
— Объяснить можно тому, кто хочет понять.
— Я все равно скажу ему. Пусть не сейчас… Действительно, надо набраться сил. Но тут, в палате… — Он оглядел стены, окно, тумбочку. — Здесь я и сейчас могу…
Маше показалось, что его доверительность распространяется лишь на меня.
— Мне надо…
— Нет, нет!… - перебил Зеленцов. — В моих жилах течет ваша кровь — и у меня от вас нет секретов.
— Обожаю секреты! — призналась она.
— Понимаете ли… Я всегда избегал выяснять отношения, объясняться, исповедоваться. Это требует нервного напряжения.
— Вам нельзя напрягаться! — напомнила Маша.
— И все же я хочу исповедаться… Болезненный шок в тот день отключил на время мое сознание. А когда оно вновь включилось, то было уже иным. Рискую показаться банальным… Но не все, что часто повторяют, банально. Так вот, страдание, я уверен, очищает…
— Чистого человека, — вставил я, — а скверного — ожесточает.
— Но по крайней мере, оно заставляет задуматься… Одно дело представлять себе, что такое врачебная самоотверженность, а другое — испытать на себе. Своя операция уж наверняка ближе к телу! И вот я понял, что быть врачами — значит, действовать так, как вы. А свое хладнокровное врачевание я отныне отметаю. И осуждаю… Давным-давно я услышал: «Ездят на тех, кто позволяет себя оседлать». Каждый делает эпиграфом к жизни ту мудрость, которая его устраивает. Я не позволял «ездить» на себе ни больным, ни здоровым… Ни заботам, ни треволнениям. И так постепенно вообще стал ездить и ходить в одиночку. Но если только я поднимусь…
— Пока что у вас поднялась температура. — Маша положила руку ему на лоб. — Я не ошиблась.
— Еще несколько слов… Ты, Володя, знаешь, что когда-то я отказался совершить двухлетнее путешествие: оно казалось мне долгим и сложным. Даже опасным… И хотя обошлись без меня, я фактически предал своего благодетеля. Ты знаешь, кого я имею в виду… А предатели благодетелей караются девятым кругом «дантова ада». Это тоже общеизвестно…
— Почему? Я, например, не знала этого, — созналась Маша.
— Тем более… Об этом надо кричать всем и каждому! Пока не запомнят. Когда я встану, пойду к нему на могилу. Буду искать прощения… — Зеленцов раскашлялся тяжко, навзрыд. Но, превозмогая этот приступ, сказал: — Я понял, что если ощущаешь врача своим благодетелем, значит, это врач. А все прочее — чепуха!
«Инерция репутаций… — думал я. — Она безапелляционна, самонадеянна и часто вводит нас в заблуждение. „Чего от него ждать?“ — говорим мы. Но пока человек жив, надо ждать!»
Покидая палату, Зеленцов написал в «Книге отзывов»:
Если мне когда-нибудь представится возможность отблагодарить своих благодетелей, я буду счастлив!
— «Книга жалоб и восхищений»… продолжается, — мрачно констатировал Паша.
* * *
Взгляд у Семена Павловича вновь был не просто открытым, а прямо-таки распахнутым. И опять столь приветливым, что от него хотелось уклониться, как от засады… Что-то замышлялось. Это мне было ясно.
Главный врач пригласил меня сесть.
— Не было бы счастья, да несчастье помогло!
— О каком несчастье вы говорите? — спросил я.
— Об истории с Виктором Валерьяновичем. Операция, потом воспаление легких…
О воспалении легких, которое произошло, как считалось, по вине хирургического отделения, он вспоминал при каждом удобном случае.
— А какое же счастье?
— Ремонт из-за этого перекинулся на верхние этажи — и в результате мы с вами можем помочь очаровательному молодому человеку. Сделать ему операцию по поводу аппендицита.
«Видимо, это счастье для самого главврача, — сообразил я. — Но почему?»
— Лейкоцитоз у него повышен незначительно. Но изнуряющие приступы… Предстоит отправляться в экспедицию. Путешествовать под дамокловым мечом! Мы с вами должны отвести этот меч. Такая у меня просьба.
— А кто этот молодой человек? — полюбопытствовал я.
— Начинающий инженер. Сын скромной корректорши. Начинающие и скромные у Семена Павловича сострадания
не вызывали. «Вероятно, родственник», — решил я.
— Обеспечим образцовый наркоз! Чтобы не было ни малейших намеков на боль… — Липнин потирал руки. — Все должно быть в идеальнейшем виде!
— В удовольствие для больного нам операцию превратить не удастся. Тем более что я предпочитаю местное обезболивание.
— Местное — для решения местных задач, а для задач общего значения нужно общее! Я, разумеется, шучу.
Липнин обнажил свои рекламно-безупречные зубы. Он был со мной отчаянно откровенен, подчеркивая этим, что готов восстановить отношения.
«Какие все же глобальные проблемы он собирается решать с помощью начинающего инженера? — недоумевал я. — Семейные, что ли? Да, наверное, это родственник по какой-нибудь из главных линий».
На другой день приехала Мария Георгиевна: она хотела предварить мою встречу с Тимошей. Рассказывала, какой он замечательный сын. Выяснила все, что можно было выяснить по поводу аппендицита. Потом достала из конверта Тимошины фотографии
— Он не фотогеничен. И в жизни гораздо лучше. Вы убедитесь. Вот здесь ему ровно год… А тут, видите, уже школьник.
Матери всегда живописали в моем кабинете качества своих детей, полагая, видимо, что хороших людей я оперирую тщательней, чем плохих.
Дату операции я от Марии Георгиевны скрыл: когда за дверью стоит мать, оперировать трудно.
Есть такое, чего представить себе нельзя… Я не знаю, кто сообщил Марии Георгиевне… кто смог произнести эти слова…
На похоронах ее не было.
Через несколько дней состоялся мой последний разговор с Липниным.
В конце я спросил:
— Делячество на крови?…
— Ого, новая формула! — Он хлопнул в ладоши. — Если она верна, то я должен буду покинуть больницу, а если нет, то… извините, что повторяюсь, покинете вы.
Он тут же принялся опровергать мою формулу.
Письмо Тимошиного отца было переслано в высшую медицинскую инстанцию. Это был танковый прорыв, в который должны были устремиться донесения самого Семена Павловича. Он вспомнил все: семейственность в отделении (мимоходом признал свою вину: либеральничал, шел навстречу!), незаконное пребывание здорового ребенка во взрослой больнице, разбазаривание болеутоляющих средств, жалобы на бездушие…
Он припомнил и другие провинности, без которых бы я, как это ни странно, не смог помогать людям… И Тимошину смерть.
Липнин пошел в наступление. А я не собирался обороняться. Хотя он поднял руку на то, что я считал своей единственной семьей, своим домом
— А дом полагается защищать, — сказала мне Маша. И добавила: — К нам едет Бабкина из управления.
О Бабкиной было известно, что она не подчинялась голосам министра и начальника главка, а исключительно — голосу совести.
— И при этом трогательно относится к Липнину. По зову совести! — сообщила Маша. — Интересно, куда позовет ее совесть в ходе предстоящего следствия?
Говорили, что выводы Бабкиной, продиктованные ее высокоразвитым чувством справедливости, в министерстве сомнениям не подвергались.
— К собеседованию мы подготовимся! — многозначительно произнесла Маша. — Хотя она мне ясна!
— Вы не будете там присутствовать, — сказал я. — По многим причинам… Это, если хотите, мое требование.
— Пожалуйста… Мы не будем, — с той же интонацией согласилась она. — Но справедливый судья обязан выслушать разные стороны и все точки зрения.
— И что же вы в связи с этим задумали?
— Не напрягайтесь, Владимир Егорович.
Более всего Семен Павлович увлекался хозяйственной деятельностью. Ремонт предоставил для этого богатейшие возможности. Он ходил по больнице в полурабочем комбинезоне, умеренно забрызганном краской. Он залезал на стремянки, окунал палец в ведра с олифой и алебастром. Бабкиной предстояло увидеть, как он хозяйствует.
В связи с ремонтом главврач подписал приказ о внеочередном отпуске Маши и Паши. Он сообщил через сестру Алевтину, что на первом собеседовании хирургическое отделение будет представлено лишь ею и мной.
— Маше и Паше и так запрещено приходить. Мною запрещено! — прокомментировал я это распоряжение. — Так что он зря опасается.
— Семену Павловичу нечего опасаться, — процедила сестра Алевтина. И губы убрались с ее лица.
Неожиданно примчались из своего внеочередного отпуска мои ординаторы.
— Нет уж, простите, Владимир Егорович, — заявила мне Маша, — в одиночестве мы вас не оставим. Наши войска получили мощное подкрепление!
— Что… или кого ты имеешь в виду?
— Нину Артемьевну и Виктора Валерьяновича! — Маша взяла в руки «Книгу отзывов» и потрясла ею в воздухе. — Отныне этот том будет разделен на две части: Липнин заставит прозвучать «Книгу жалоб», а мы — «Книгу восхищений». Нина Артемьевна и Зеленцов придут и произнесут вслух все, что они здесь написали. Зеленцов даже сказал, что его запись будет лишь конспектом будущей речи. В его жилах играет моя кровь! Это надежней, чем совесть Бабкиной из управления.
Я сорвал с головы белую шапочку:
— Вы меня опозорите!
— Нет, Семен Павлович, а все-таки правда есть. «А все-таки она вертится!» Как сказал Галилео Галилей. — Маша обратилась ко мне: — И не пытайтесь разрушить наш замысел: Нина Артемьевна и Зеленцов все равно придут.
— У них самих есть потребность… и очень сильная… — начал Паша.
— Мой муж хочет сказать, что о спасителе должны говорить спасенные.
Я терпеть не мог, когда меня называли спасителем, исцелителем. И попросил:
— Может быть, вы отмените это. В запасе еще неделя! Зачем мне телохранители? Отмените, пожалуйста.
— Ни в коем случае! — вскричала Маша. — Мы вас на съедение Бабкиной, Липнину и сестре Алевтине не отдадим!
— Познакомьтесь, Евгения Никифоровна. Это — заведующий хирургическим отделением. — Липнин представил меня Бабкиной так, будто между нами ничего не произошло. — А это старшая сестра Алевтина Петровна.
Главный врач несколько раз порывался уступить Бабкиной свое кресло, но она осталась на том первом попавшемся стуле, на котором уже сидела. Оглядела меня, как человека, о котором наслышалась… В ее взгляде не было твердых намерений и предвзятости. Полное, чуть одутловатое лицо сердечницы было ненарочито благожелательным.
Острили, что Бабкина не смогла выйти замуж, потому что наедине оставалась только со своей совестью. Почему иные с таким вожделением насмехаются над высокими чувствами? «Высокопарно!» — иронизируют они. Высоко парить? Разве это так плохо?…
— Вам, Евгения Никифоровна, первое слово! — сказал Липнин и снял свои массивные очки, чтобы было видно, как он внимает каждой фразе.
— Смерть на операционном столе от тимико-лимфатического состояния, которое никто предвидеть не может, придется охарактеризовать как несчастный… или, точней сказать, трагический случай, — начала Бабкина. — Но важно выяснить, нет ли предпосылок для других подобных же случаев. Понять, какая в хирургическом отделении атмосфера.
— Тогда, если позволите, мы для начала послушаем старшую сестру отделения, — предложил Липнин. — Бывшую фронтовичку!
— Я не была на фронте, — возразила сестра Алевтина. — Работала в госпитале… но здесь, в городе.
— Ну, это все равно! — по-отечески оценив ее неразумную скромность, воскликнул Семен Павлович.
— Нет, это не все равно, — опять возразила она.
— Нам важно услышать не о той поре, — с нажимом произнес Семен Павлович, — а о поре нынешней: о вашем отделении, о вашем заведующем.
Сестра Алевтина долго молчала.
— Ну, ну… — как добрая учительница, подтолкнула ее Евгения Никифоровна.
— В отделении случаются непорядки, — с педантичной жесткостью сообщила сестра Алевтина.
— А конкретно? — все тем же голосом доброй учительницы вызывала ее на откровенность Бабкина.
— Ну, то, что бывает во всех отделениях.
— А что бывает, на ваш взгляд, плохого… во всех отделениях?
— Это известно.
— Мне кажется, вы хотели что-то сказать о руководстве отделения, — не выдержал Семен Павлович. — В частности, о заведующем.
Сестра Алевтина молчала.
— Ну, ну… — подбодрила ее Бабкина.
— Такие хирурги были у нас в госпитале. Как он… Я с ними ссорилась, а теперь вспоминаю.
Было ясно, что на этом свидетельские показания сестры Алевтины закончены. Она выпрямилась, как бы поставив точку.
Я поймал ее глаза, чтобы показать, что тронут… что благодарен. Но сестра Алевтина не пожелала заметить этого. Губы исчезли с ее лица: она продолжала за многое осуждать меня.
Потом вспомнила что-то и, не глядя в мою сторону, сообщила неизвестно кому:
— Звонил Виктор Валерьянович. У него поднялась температура.
— После операции, — пояснил Семен Павлович.
— Поднялась до тридцати семи и пяти, — в ответ на это сочла нужным уточнить сестра Алевтина. — Просил извиниться.
— За что? — спросил Липнин. Она спрятала губы.
«Мне кажется, они у нас были здоровыми, а потом заболели», — вспомнил я Машину фразу. И мысленно добавил уже от себя: «Все очень просто: из нас двоих он выбрал Семена Павловича».
В дверь постучали.
— Кто там? — раздраженно изумился Липнин. Дверь открылась. На пороге стоял Коля.
— А сюда дети до шестнадцати лет не допускаются, — с желчной ласковостью проговорил Семен Павлович.
Коля все же вошел и прижался к стене. Он сразу понял, что Бабкина самая главная, и обратился к ней:
— Владимир Егорович спас мою маму. Она уехала в санаторий.
— И она… тоже? — бесстрастно удивилась сестра Алевтина.
— Я просил немного обождать. Но она у меня непослушная… — Коля вздохнул. — Я скажу за нее…
— Вместо нее? — уточнила сестра Алевтина. И спрятала губы: она же знала, что красавицам верить нельзя.
— Да… вместо… — подтвердил Коля.
— Странно все это! — Семен Павлович резко вскинул и опустил плечи.
— Ну почему же? — возразила Бабкина. — Пусть мальчик скажет…