Но мисс отскочила от меня как ужаленная.
- Я никогда в жизни не подам руки чистильщику сапог! - фыркнула она.
- Не бойся, туша моя, его руки не испачкают тебя. Ведь его только что "обелили" в суде, разве ты не слышала?
- Ах, дядюшка, - сказала она, - зачем вы принуждаете меня оставаться в обществе таких низких людей?
- Низких? Потому что чистит башмаки? Бьюсь, капитан предпочитает сапоги, а не башмаки, ха-ха-ха!
- Хорош капитан, нечего сказать! - Мисс Кратти вздернула голову и пошла прочь. - Капитан, которого можно безнаказанно хватать за нос!
Скажите, ну при чем тут я? Разве я хотел, чтобы этот мерзавец Уотерс так обошелся со мной? Я ли не доказал ему, как отвратительны мне всякие ссоры, отказавшись принять его вызов? Но такова жизнь. И подмастерья Штиффелькинда продолжали дразнить и мучить меня, доводя чуть не до сумасшествия.
Однажды вечером Штиффелькинд пришел домой веселый и ехидный как никогда.
- Капитан, - объявил он, - у меня есть для вас хорошая новость: хорошее место. Вашей светлости не можно будет иметь свой выезд, но ви будете устроены и будете служить его величеству.
- Служить его величеству? - переспросил я. - Дражайший мистер Штиффелькинд, неужели вы нашли мне место чиновника на государственной службе?
- Что там чиновник, ви будете не только служить, ви будете носить мундир, капитан Штапс, та, та: красный мундир.
- Красный мундир! Уж не думаете ли вы, что я унижусь до рядового солдата? Я - дворянин, мистер Штиффелькинд, и я ни за что в жизни...
- Та, та, ви ни за что в жизни... я знаю: ви слишком трус, чтобы быть зольдат. Нет, ви будете носить красный мундир, и перед вами будут раскрывать все двери, понимаете? Ха-ха-ха!
- Все двери, мистер Штиффелькинд?
- Та, надо только стучать, ха-ха-ха! Я бил у вашего старого приятеля Бантинга, его дядя работает в почтовом ведомстве, и он устроил вам место, мошенник ви эдакий, - восемнадцать шиллингов в неделю и красный мундир. Только письма читать никак не можно, запомните это.
И вот я, Роберт Стабз, эсквайр, унизился до того, что стал служить обыкновенным почтальоном!
* * *
Мерзкие шутки Штиффелькинда сделались мне до того отвратительны, - он в последнее время окончательно распоясался, - что, как только я получил место, я съехал от него и больше к нему не заглядывал, потому что хотя он и оказал мне услугу, спасши от голодной смерти, но вел себя при этом крайне низменно и нагло и уж окончательно выявил всю мелкую злобность своей натуры, заставив меня принять должность почтальона. Однако что мне было делать? Я покорился судьбе, и целых три года Роберт Стабз, капитан Северных Бангэйцев, служил на почте...
Странно, что никто не узнавал меня. Первый год я жил в неослабном страхе, но постепенно свыкся со своим положением, как это свойственно великим людям, и стал носить свой красный мундир так просто и естественно, как будто родился на свет единственно для того, чтобы доставлять людям письма.
Около трех лет я работал в районе Уайтчепел, потом меня перевели на Джермин-стрит и Дьюк-стрит; там много домов, где сдают внаймы комнаты. В один дом на Дьюк-стрит я принес, наверное, не меньше сотни писем, а там жили люди, которые сразу узнали бы меня, стоило им взглянуть на меня хоть раз.
Видите ли, когда я покинул Слоффемсквигл и предался удовольствиям светской жизни, матушка прислала мне штук десять писем, но я ей не отвечал, прекрасно зная, что она просит денег, - тем более что я вообще терпеть не могу писать письма. Убедившись, что из меня ничего не вытянешь, она оставила меня в покое, однако, попав во Флитскую тюрьму, я, как уже упоминалось, писал дорогой своей матушке много раз и был немало уязвлен ее черствостью, ибо, ведь именно попав в беду, мы более всего нуждаемся в участии ближних.
Стабз - не такая уж редкая фамилия, так что, прочитав "Миссис Стабз" на ярко начищенной медной дощечке у двери одного из домов на Дьюк-стрит, куда я часто носил письма, я и не подумал разузнать, кто такая эта миссис Стабз и не доводится ли она мне родственницей.
Однажды у молоденькой служанки, которая вышла взять почту, не оказалось мелочи, и она позвала хозяйку. Из гостиной вышла старушка в чепце с лентами, надела очки, прочла адрес на конверте, поискала в кармане монетку и извинилась перед почтальоном за то, что задерживает его.
- Ничего, сударыня, - сказал я, - не извольте беспокоиться.
Старушка вздрогнула, сорвала с носа очки и зашаталась, забормотала что-то, потом громко вскрикнула и бросилась мне на шею, рыдая:
- Мой мальчик, дорогой мой мальчик!
- Как, матушка, - говорю я, - так это вы?
Я сел на диванчик в передней и предоставил ей возможность целовать меня, сколько ей нравится. Услыхав крики и рыданья, на лестницу выбежала женщина - моя сестра Элиза, собрались жильцы. Горничная приносила то стакан воды, то еще что-то, а я был предметом всеобщего внимания. Но задерживаться у них мне было нельзя: нужно было разносить письма. Однако вечером, после работы я вернулся к матери и сестре, и тут-то, за бутылкой доброго старого вина и блюдом чудесной тушеной баранины с репой, я наконец расположился со всеми удобствами.
Декабрь. "Зима междоусобий наших"
Матушка, оказывается, держала пансион в доме на Дьюк-стрит вот уже больше двух лет. Я узнал кое-какие столы и стулья из дорогого моему сердцу Слоффемск-вигла, а также чашу, в которой велел сварить тот знаменитый пунш в день отъезда матушки и сестер, - правда, они его и не пригубили, так что допивать пришлось мне самому уже после их отъезда, но это к делу не относится.
Вы только подумайте, до чего повезло моей сестре Люси! Этот Уотерс влюбился в нее, и она вышла за него замуж, у нее теперь дом полная чаша недалеко от Слоффемсквигла и собственный выезд. Я предложил Уотерсу забыть прошлое, но он оказался ужасно злопамятным и до сих пор не желает со мной знаться. К тому же он имел наглость объявить, что прочитал все до одного письма, которые я послал матушке, и так как все они содержали просьбы о деньгах, то он их одно за другим сжег и не сказал матушке ни слова. Уотерс давал матушке пятьдесят фунтов в год, и не будь она такой разиней, то могла бы получать от него в три раза больше; но старуха была, видите ли, слишком щепетильна и не желала брать больше, чем ей нужно, даже от родной дочери. Она и от этих-то пятидесяти фунтов намеревалась отказаться; но когда я переехал к ним, мне, естественно, понадобились не только стол и квартира, но и карманные деньги, так что я забрал эти пятьдесят фунтов себе, - мало, конечно, но все-таки хоть какие-то деньги.
Старик Бейтс и капитан Уотерс дали матушке сто фунтов, когда она от меня уехала, - везет же человеку, черт подери, не то что мне! - и так как она сказала, что хочет сама зарабатывать себе на жизнь, то было решено снять дом и пускать жильцов, что она и сделала. Второй и третий этажи давали нам в среднем четыре гинеи в неделю, а первый этаж и мансарда еще сорок фунтов в год. Раньше матушка с Элизой жили в верхней комнатке, что окнами на улицу, но потом ее занял я, а они переселились в клетушку для прислуги. Лиззи была рукодельница и зарабатывала шитьем еще около гинеи в неделю, и после уплаты за дом у нас оставалось на хозяйство почти двести фунтов в год, так что дела наши, как видите, шли неплохо. Женщины к тому же ничего не едят: мои так могли по неделям жить без мяса, - бифштекс или отбивную подавали только мне.
Матушка и слышать не хотела, чтобы я продолжал работать почтальоном. Она заявила, что ее ненаглядный Роберт, сын ее любимого Томаса, ее храбрый солдат, и так далее, и так далее, не должен трудиться: он должен быть джентльменом, - я, разумеется, им и был, хотя на пятьдесят фунтов в год не очень-то развернешься, ведь нужно еще и одеваться, как подобает джентльмену. Рубашки и прочее белье мне, конечно, дарила матушка, на них мне не приходилось тратиться из своих пятидесяти фунтов. Сначала она было заупрямилась немножко, хотела, чтобы я платил за стирку, но потом, конечно, все уладилось, - ведь я же был ее обожаемый Боб, понимаете, ради меня она пожертвовала бы всем на свете. Представьте, она однажды изрезала роскошную черную атласную шаль, которую ей подарила моя сестрица миссис Уотерс, и сшила мне из нее жилет и два галстука. Старушенция была сама доброта!
Я прожил так лет пять, довольствуясь пятьюдесятью фунтами в год (может, я и сделал в то время некоторые сбережения, но не об этом сейчас разговор). Все эти годы я вел себя как самый любящий и преданный сын и уезжал из дому только раз в год летом, проводя месяц в Грейвзенде или в Маргете, - поездка туда всей семьей стоила бы слишком дорого, а мне одному, холостяку, была вполне по карману. Я считал себя холостяком, потому что сам не знал, женат я или нет: об этой хитрой змее миссис Стабз я так больше и не слышал.
Я никогда не заходил в трактир днем, потому что обедать не дома мне было не по карману, - попробуйте-ка пожить на нищенские пятьдесят фунтов в год! Однако посидеть там вечерок я любил и частенько являлся домой в весьма веселом настроении. Спал я до одиннадцати утра, потом завтракал, читал газету, потом шел прогуляться в Хайд-парк или в Сент-Джеймс-парк, в половине четвертого приходил домой к обеду, и тут-то я заряжался приятным настроением на весь остаток дня. Матушка была совершенно счастлива, и я жил у них с сестрой без всяких угрызений совести.
* * *
Если бы вы только знали, как матушка любила меня! Будучи человеком общительным и гостеприимным, я нередко приглашал к себе своих добрых друзей, и мы веселились с ними всю ночь напролет.
- Ничего, друзья, - говорил я, - не жалейте вина, матушка заплатит!
И она, разумеется, платила, а мы, разумеется, отдавали должное ее запасам. Добрая старушка прислуживала нам за столом, как будто была моей служанкой, а не матерью и не благородной дамой. Никогда она не роптала, хотя я, признаюсь, давал ей множество поводов (она, например, не ложилась до четырех утра, потому что не могла заснуть, пока не уложит в постель своего дорогого Боба), и жизнь она вела полную треволнений. Старушка была так мягкосердечна, что за все пять лет рассердилась всего два раза, да и то не на меня, а на сестру Элизу, когда та сказала, что я их разоряю и выживаю жильцов одного за другим. Но матушка и слушать не захотела эту злобную завистницу. Ее дорогой Боб, сказала она, всегда прав. Наконец Лиззи сдалась и переселилась к Уотерсам. Я был очень этим доволен, потому что характер у нее стал совершенно несносный, и мы с ней с утра до ночи бранились.
Вот когда наступило веселое времечко! Но в конце концов матушке пришлось отказаться от пансиона, потому что после отъезда сестры дела почему-то стали идти все хуже и хуже, - злые языки болтали, будто все это из-за меня, я-де выжил из дому всех жильцов своим куреньем, пьянством и скандалами, а матушка-де давала мне слишком много денег, - ну, давала, ну и что с того? Не отказываться же мне, раз предлагают! И зачем только я все их истратил?
Но что теперь говорить! Я думал, фирма наша так и будет существовать до скончания века, но через два года - хлоп! - все рухнуло, лавочка закрылась, все пошло с молотка. Матушка переселилась к Уотерсам, и - вы только подумайте! - эти неблагодарные твари не пускают меня к себе на порог. А все эта Мэри, - так я ее, видите ли, разобидел, когда не пожелал на ней жениться! Двадцать фунтов в год они мне дают, это правда, но что значат эти гроши для джентльмена? Двадцать лет я, как и подобает мужчине, честным путем добывал себе средства к существованию и за это время повидал немало. Я продавал на улице сигары и носовые платки; был бильярдным маркером: в год паники состоял в правлении фирмы "Имперской британской компании" по сушке и катке белья, работал в театре - два года актером и около месяца, когда пришлось совсем туго, таскал декорации; поставлял королевской полиции чрезвычайно ценные сведения о трактирщиках, торгующих спиртными напитками, о ростовщиках и ссудных лавках. Я даже снова служил его величеству - в должности подручного у чиновника мидлсекского шерифа, только уж это было мое последнее место.
В последний день 1837 года и этой работе пришел конец. Редко случается, чтобы джентльмена выгнали из дома бейлифа, но мне пришлось пережить и это. унижение. Цппп-младший, продолжавший дело своего папаши, с позором выставил меня за дверь, потому что я взял с какого-то господина семь шиллингов и шесть пенсов за стакан эля и кусок хлеба с сыром, а полагалось за них шесть шиллингов. Этот подлый скряга вычел восемнадцать пенсов из моего жалованья и, когда я стал справедливо возмущаться, вытолкал меня в шею, - меня, дворянина, да еще несчастного сироту!
Как я бушевал и неистовствовал, оказавшись на улице! А этот мерзкий иудей стоял у двойной двери и корчился под градом моих проклятий. Уж и отомстил я ему! Из всех окон его дома из-за решеток высунулись головы, все смеялись над ним. Вокруг меня собралась толпа зевак. Я костерил подлеца, а они явно наслаждались его позором. Я думаю, они избили бы его камнями до смерти (представляете, несколько пущенных ими снарядов задели меня), но тут появился полисмен. Какой-то господин спросил его, что означает весь этот шум, и тот сказал: