— Сделай одолжение, милочка, пригляди пару деньков за Филипом ради меня, — обычно говорила она, подталкивая меня к очередной незнакомой женщине. — Сейчас у меня такое положение, что голова кругом идет. Я просто ума не приложу, куда его деть, ну да ты сама понимаешь, Дебора, милочка (или Миранда, или Хлоя, или Саманта и т. д.)… Ты не представляешь, как я тебе буду признательна, а в субботу я его заберу, обещаю. — И, как правило, она громко чмокала милочку Дебору, или Миранду, или Хлою, или Саманту и, помахав на прощание, уходила, светясь от радости.
Наступала суббота, а мамы все не было, но, рано или поздно, она всегда появлялась, без умолку щебеча и смеясь, рассыпая слова благодарности и, если можно так выразиться, забирала свою посылку из камеры хранения. Я мог оставаться «невостребованным» дни, недели и даже месяцы; я никогда не знал, когда ее ждать, как, впрочем, подозреваю, и мои хозяева. По всей вероятности, она что-то платила за мое содержание, но делала это как бы между прочим.
Даже я понимал, что она на редкость хорошенькая.
При ее появлении люди всегда оживлялись, обнимали ее и всячески ей потакали. Только потом, когда они в прямом смысле слова оставались с ребенком на руках, в их душу начинало закрадываться сомнение.
Я был застенчивым, молчаливым ребенком, тихим, как мышь, старался никого не тревожить и пребывал в вечном страхе, что однажды меня окончательно оставят одного на улице.
Оглядываясь назад, я понимал, что очень многим обязан Саманте, Деборе, Хлое и т. д. Я всегда был сыт, окружен вниманием и заботой. Временами мне приходилось по два или три раза гостить у одних и тех же людей, которые либо радушно приветствовали меня, либо — что случалось чаще — просто покорялись судьбе. Когда мне было года три-четыре, какое-то существо в браслетах и кимоно научило меня читать и писать, но формального образования в школе я так и не получил, поскольку нигде подолгу не задерживался. Такое странное, бесцельное и бесплодное существование я влачил до тех пор, пока мне не стукнуло двенадцать и я не обрел свое первое долговременное пристанище. К тому времени я уже мог выполнять практически любую работу по дому и не был ни к кому привязан.
Мать оставила меня на попечении двух фотографов, Данкана и Чарли. Я жил в их большой фотостудии с голым полом, в которой были темная комната, ванная, газовая плита и кровать с занавеской.
— Ягнятки мои миленькие, присмотрите за ним до субботы… — И хотя я получал поздравительные открытки на день рождения и рождественские подарки, вновь я увидел маму лишь через три года. В один прекрасный день, уже после ухода Данкана, она вихрем влетела в дом, забрала меня у Чарли и отвезла в Гемпшир к тренеру скаковых лошадей и его жене, бросив своим ошеломленным друзьям:
Только до субботы, миленькие, ему уже пятнадцать, он сильный и может ходить за вашими лошадьми и делать другую работу…
Подарки и открытки без обратного адреса приходили еще года два. Но на свое восемнадцатилетие я не получил открытки, а на рождество — подарка, и с тех пор больше ничего о ней не слышал.
С годами я догадался, что она умерла от наркотиков.
Старуха все так же непримиримо и уничтожающе смотрела на меня. Она была вне себя от моих слов.
— Так ты от меня ничего не добьешься, — сказала она.
— Я и не собираюсь ничего добиваться. — Я встал. — Напрасно я приехал. Если вы хотели найти свою дочь, нужно было заняться этим двадцать лет назад. А что до меня… даже если бы я смог, то не стал бы вам ее искать.
— Мне не нужно, чтобы ты искал Кэролайн. Скорее всего, ты прав: она умерла. — Казалось, это ничуть ее не огорчило. — Я хочу, чтобы ты нашел свою сестру.
— Кого?!
В меня впился враждебный взгляд темных глаз.
— Ты не знал об этом? Да, у тебя есть сестра. Если ты найдешь ее и приведешь ко мне, я оставлю тебе по завещанию сто тысяч фунтов. Но не думай, — язвительно продолжала она, прежде чем я успел открыть рот, — что ты можешь привести сюда какую-нибудь самозванку и заставить меня поверить, что это и есть твоя сестра. Я стара, но далеко не глупа. Ты должен будешь представить неопровержимые доказательства мне и мистеру Фоуку, что эта девочка и есть моя внучка. А мистера Фоука убедить нелегко.
Я с трудом понимал смысл этих едких слов, остолбенев от услышанного. До сих пор я считал себя единственным творением мотылька и, узнав, что это не так, почувствовал непонятную, острую ревность. Она всегда принадлежала только мне, теперь же я должен был поделиться с кем-то еще, привыкнуть к мысли, что в ее памяти остался не только я. Я смущенно подумал, что смешно в тридцать лет испытывать детскую ревность.
— Ну? — резко спросила бабушка.
— Нет.
— Это большие деньги, — огрызнулась она.
— Если они у вас есть.
Она снова вышла из себя.
— Наглец!
— Еще какой. Ладно, если это все, я пошел. — Я повернулся и направился к двери.
— Погоди, — настойчиво сказала она. — Ты что же, даже не хочешь взглянуть на свою сестру? Вот ее фотография.
Я оглянулся и увидел, что она показывает на комод, стоящий напротив ее кровати. Рука моя застыла на ручке двери. Она, должно быть, заметила мое замешательство, потому что повторила уже увереннее:
— Ну подойди, посмотри. Взгляни, какая она.
Я нехотя подошел к комоду. Там лежала фотография размером с почтовую открытку, из тех, что обычно наклеивают в семейные альбомы. Я взял ее и повернул к свету. Любопытно!
На фотографии была изображена девчушка лет трех-четырех верхом на пони.
На ней была футболка в красную и белую полоску и джинсы; каштановые волосы доходили до плеч. Ничем не примечательный уэльский пони стоял на аккуратно подстриженной лужайке — по всей видимости, фотография была сделана на конном дворе. Вид у девочки и у пони был довольный и холеный. Однако фотографировали с большого расстояния, поэтому черты лица ребенка вышли нечетко. Вот если увеличить…
Я перевернул фотографию обратной стороной, однако ни места съемки, ни имени фотографа не обнаружил. Разочарованный, я положил фотографию на место, и вдруг взгляд мой упал на лежащий рядом конверт. Сердце тоскливо заныло: я узнал почерк матери. На конверте стояло имя бабушки — миссис Лавинни Нор — и был указан адрес старого дома в Нортэмптоншире, того самого, где я сидел в холле и ждал.
Внутри лежало письмо.
— Что ты там делаешь? — спросила бабушка с тревогой в голосе.
— Читаю письмо от матери.
— Но я… Я тебе запрещаю вынимать его. Сейчас же положи назад. Я думала, оно в комоде.
Я пропустил ее слова мимо ушей. Нелепый, размашистый, легкомысленный почерк сразу воскресил в моей памяти маму, будто она была тут же в комнате, извинялась, посмеивалась и, как всегда, просила помочь.
Но в самом письме не было ничего смешного.
«Дорогая мама!
Я помню свое обещание никогда ни о чем тебя не просить, но, хоть это и глупо, все же надеюсь, что ты когда-нибудь передумаешь, поэтому снова обращаюсь к тебе с просьбой. Посылаю тебе фотографию моей дочери Аманды — твоей внучки. Она очень красивая и хорошая девочка (сейчас ей три года). Мне все время приходится возить ее с места на место — у нас ведь нет постоянного жилья, — а ей скоро в школу. Я знаю, что ты не согласишься, чтобы она жила у тебя, но, может быть, ты поможешь нам деньгами? Тогда я смогла бы оставить ее у чудесных людей. Они очень любят девочку и хотят, чтобы она жила с ними, но у них трое детей, так что они просто не могут дать ей все необходимое. Если бы ты регулярно переводила некоторую сумму на их банковский счет, тебя бы это никак не обременило, зато твоя внучка росла бы счастливой, а для меня это очень важно, иначе я не стала бы тебе писать.
У тебя нет никаких причин ее ненавидеть — у них с Филипом разные отцы, и если бы ты ее увидела, то сразу бы полюбила. Прошу тебя, мама, позаботься о ней. Надеюсь на скорый ответ. Очень прошу тебя, мама, ответь мне.
Твоя дочь Кэролайн.
Мой адрес:
Сосновая Сторожка, Миндл Бридж,
Суссекс»
… Я взглянул на упрямую старуху.
— Когда она это писала?
— Очень давно.
— И вы не ответили, — спокойно сказал я.
— Нет.
Ломать копья из-за трагедии, случившейся так давно, не было смысла. Я стал рассматривать штемпель на конверте, стараясь прочитать дату отправки письма, но он расплылся и разобрать что-либо было невозможно. Долго ли она ждала ответа в своей Сосновой Сторожке, беспокоясь, надеясь и отчаиваясь? Правда, применительно к матери, отчаяние было понятием относительным. Отчаяние выражалось в смешке и протянутой руке, а там — как бог (или Дебора, или Саманта, или Хлоя) даст. Она никогда не унывала и, если обратилась за помощью к бабушке, значит уже совсем упала духом.
Я сунул письмо, конверт и фотографию в карман пиджака. То, что старуха, оставив без внимания эту мольбу о помощи, тем не менее хранила их столько лет, вызывало отвращение и вселяло непонятную уверенность, что они по праву принадлежат мне, а не ей.
— Значит, согласен?
— Нет.
— Но ты ведь взял фотографию.
— Да.
— Ну так что же?
— Если вы хотите найти Аманду, наймите частного детектива.
— Я уже пробовала, — нетерпеливо сказала она. — На меня работали три детектива. И все без толку.
— Если уж у них не вышло, мне и подавно ничего не удастся, — сказал я.
— В отличие от них, у тебя есть большой стимул, — сказала она с торжеством. — За такие деньги ты в лепешку расшибешься.
— Ошибаетесь. — Я с горечью взглянул на нее. Она бесстрастно взирала на меня со своих подушек.
— Меня стошнит от ваших денег.
Я пошел к двери и на сей раз отворил ее безо всяких колебаний.
За спиной услышал ее голос:
— Мои деньги достанутся Аманде… если ты найдешь ее.
Глава 2
На следующий день я снова поехал в Сандаун Парк. Письмо и фотография лежали у меня в кармане, но сегодня, думая о своей неизвестной сестре, я уже не испытывал вчерашней детской ярости. Просто заполнился еще один пробел в прошлом.
За полчаса до начала первой скачки в раздевалку на всех парах ворвался Стив. Его волосы были покрыты изморосью, в глазах сверкал праведный гнев.
Выяснилось, что во время похорон отца дом его родителей ограбили.
Полуодетые жокеи, в кальсонах, по пояс голые, в шелковых блузах, натягивали нейлоновые рейтузы и сапоги и вдруг разом застыли, как в «стоп-кадре». Разинув рты, они уставились на Стива.
Машинально я вытащил свой «никон», взвел затвор и сделал пару снимков, но все так привыкли к этому, что никто не обратил на меня внимания.
— Ужасно, — рассказывал Стив. — Просто омерзительно. Она приготовила пирожные и всякие сладости, мама то есть, для теток и для остальных гостей, чтобы поминки устроить после кремации, а когда мы вернулись, все было разбросано, растоптано, начинка, варенье, все — на стенах и на ковре. И на кухне все вверх дном перевернуто… и в ванной… Как будто в дом ворвалась толпа детей, устроила кавардак и загадила все, что можно. Да только дети тут ни при чем… Полиция говорит, что дети бы ничего не украли.
— А у твоей матери горы бриллиантов были, что ли? — насмешливо спросил кто-то.
Кое-кто из жокеев засмеялся, и обстановка несколько разрядилась, но многие искренне сочувствовали Стиву, и он, видя, что его слушают, с готовностью продолжил свой рассказ. Я тоже слушал Стива и не только потому, что в Сандауне наши вешалки были рядом, так что деваться мне было некуда, но и потому, что мы с ним отлично ладили, хотя и не были друзьями.
— Они ободрали папину лабораторию, — сказал он. — Просто содрали все со стен. Это совершенно бессмысленно… я и в полиции так сказал… другое дело, если бы они взяли то, что можно продать: увеличитель там или проявочную машину… Но они взяли все его работы, все фотографии — он столько лет их делал. Все исчезло! Ужас, вот ужас-то. Мама в этой разрухе, папа умер. У нее теперь от него ничего не осталось. Совсем ничего. А еще они украли ее меховую куртку и духи — ей папа на день рожденья подарил, она их даже не открывала ни разу. Сидит плачет…
Он вдруг замолчал, судорожно сглотнул и как-то весь сжался. Хотя Стиву уже исполнилось двадцать три и он жил отдельно, он оставался домашним мальчиком и был трогательно привязан к родителям.
Многие недолюбливали Джорджа Миллейса, но Стив всегда гордился отцом.
У тонкокостного, хрупкого Стива были сверкающие темные глаза и сильно оттопыренные уши, что придавало всему его облику несколько комичный вид. Но по натуре он был редкостный зануда, и даже без столь серьезного повода, как сегодня.
— Полиция сказала, что взломщики от злости переворачивают квартиры вверх дном, крадут фотографии, — говорил Стив. — Что это в порядке вещей, еще надо спасибо сказать: могли бы и нужду там справить, стулья порезать и диваны, мебель поцарапать. Такое бывает сплошь и рядом. — Он пересказывал эту историю всем, кто заходил в раздевалку, а я, закончив переодеваться, вышел наружу для участия в первом заезде и в этот день больше не вспоминал об ограблении Миллейсов.
Наступал день, которого я с нетерпением и страхом ждал уже месяц: Рассвет должен был участвовать в сандаунских показательных скачках с препятствиями. Важная скачка, хорошая лошадь, отсутствие серьезных противников и большой шанс на выигрыш. Мне редко так везло, но я никогда не говорил «гоп», пока не проскакивал мимо финишного столба. Я знал, что Рассвет прибыл на скаковой круг в отличной форме, ну а мне лишь оставалось благополучно выступить в первой скачке — скачке для новичков, а потом, если удастся выиграть большие показательные скачки, тренеры и владельцы лошадей, расталкивая друг друга, будут наперебой предлагать мне фаворита для участия в скачках «Золотой кубок».
В день я, как правило, участвовал в двух заездах и был бы счастлив, если бы к концу сезона вошел в число двадцати лучших жокеев. Многие годы я утешал себя мыслью, что скромность моих достижений всецело объясняется ростом и весом. Сколько я ни морил себя голодом, все равно меньше шестидесяти восьми килограммов без одежды не весил, и в результате, стоило мне прибавить хотя бы килограмм, меня отстраняли от участия в скачках. Обычно за сезон я участвовал в двухстах скачках и выигрывал около сорока. Я знал, что считаюсь «сильным», «надежным», «неплохо беру препятствия», но «не всегда умею сделать рывок на подходе к финишу».
В молодости большинство людей наивно полагает, что когда-нибудь им удастся дойти до желанных вершин в избранном деле и что сам подъем наверх — всего лишь простая формальность. По-моему, именно эта иллюзия движет людьми, но где-то на полпути они поднимают глаза на вершину и понимают, что им никогда до нее не добраться, что счастье — это просто смотреть вниз и наслаждаться открывающимся видом, а вершина — да бог с ней. Лет в двадцать шесть я понял, что достиг своего потолка, но, как ни странно, вовсе не считал себя обделенным. Я никогда не был особенно честолюбив, но работать старался на совесть. Если лучше не получается, что ж, значит, выше головы не прыгнешь. Поэтому я никогда не завидовал призерам «Золотого кубка».
В тот день в Сандауне я закончил скачки для новичков пятым из восемнадцати жокеев, «хорошо, но без воодушевления». Как обычно, мы с лошадью делали все, что в наших силах.
Я переоделся в камзол тонов Рассвета и в надлежащее время вышел на площадку для выводки, предвкушая предстоящую скачку. Там меня уже ждали тренер Рассвета, за конюшню которого я регулярно выступал, и владелец лошади.
Я поделился с ними своей радостью — наконец-то кончился дождь, — но владелец Рассвета нетерпеливо прервал меня взмахом руки и сразу перешел к делу.
— Сегодня ты проиграешь, Филип.
— Я уж постараюсь выиграть, — улыбнулся я.
— Ты должен проиграть, — резко сказал он. — Понял? Я поставил на другую лошадь.
Меня охватили смятение и ярость, и я не пытался это скрыть. Он и раньше проделывал такие штуки, но в последние три года как будто утихомирился. Он отлично знал, что мне претит нечестная игра.