Отражение - Дик Фрэнсис 5 стр.


По лестнице спускался Стив. В пижаме он казался еще более хрупким. Он баюкал больную руку, и вид у него был отсутствующий.

— Вот это да! — сказал он. — Ты почти все убрал.

— Сколько смог.

— Ну, спасибо. — Его взгляд скользнул по оранжевой коробке. — Папа обычно держал все это в морозилке, — сказал он. — Мама мне рассказывала, что как-то холодильник сломался, и все разморозилось. Папа поднял ужасный шум. Ему было абсолютно наплевать, что испортились цыплята и пироги, которые она приготовила. Он только ужасно рассердился, что мороженое растаяло и залило этот мусор. — При воспоминании об этом лицо Стива озарилось улыбкой. — То-то, наверное, была сцена. Мама смеялась до слез, а папа просто рвал и метал.

Он внезапно перестал улыбаться и замолчал. — Просто поверить не могу, что его уже никогда не будет.

— А твой отец всегда хранил фотоматериалы в морозильнике?

— Ну, да, конечно. Морозилка была просто ими битком набита. Ты же знаешь, фотографы ужасно боятся, что краски на цветных пленках «поедут» Он опасался, что его старые работы, ну, там, двадцатилетней давности, испортятся. Просто помешался на этом. Говорил, что единственный способ уберечь их — хранить при очень низкой температуре, и то нет полной гарантии.

— А до морозильника грабители тоже добрались?

— Господи! — он замер в испуге. — Не знаю. Я как-то об этом не думал. Да на что им его пленки?

— Ну, они же украли их из лаборатории.

— Но полицейский ведь сказал, что они просто хулиганили. Им нужно только фотооборудование, потому что его можно продать.

— М-м, — кивнул я. — Фотографии твоего отца многих раздражали.

— Он просто шутил, — Стив, как всегда, защищал Джорджа.

— Давай заглянем в морозильник, — предложил я.

— Давай. Он за домом стоит, в сарайчике.

Из кармана фартука, висевшего на кухне, он вынул ключ и прошел через черный ход в маленький, крытый навесом дворик. Там стояли мусорные ведра, поленницы дров и бочки, в которых росла петрушка.

— Вот здесь, — сказал Стив, протянув мне ключ, и кивнул на выкрашенную зеленой краской дверь в стене. Я вошел и увидел большой морозильник, стоящий между автоматической газонокосилкой и шестью парами резиновых сапог.

Я открыл крышку. Внутри, в самом углу, рядом с разделанным барашком и коробками с рублеными бифштексами стояли один на другом три больших серых металлических ящика, завернутые в прозрачный полиэтилен. На крышке верхнего ящика клейкой лентой была приклеена лаконичная записка:

ЗАПРЕЩАЕТСЯ КЛАСТЬ МОРОЖЕНОЕ РЯДОМ С ЯЩИКАМИ

Я рассмеялся.

Увидев записку, Стив сказал:

— Мама говорила, что папа был вне себя, когда мороженое растаяло, но потом оказалось, что ничего из его добра не пострадало. Вся еда испортилась, но его лучшие негативы остались целы и невредимы. А уж потом он стал класть их в ящики.

Я захлопнул крышку, мы заперли сарай и вернулись в дом.

— Ты, правда, думаешь, — усомнился Стив, — что грабители охотились за папиными фотографиями? Зачем они им? Они ведь украли мамины кольца, шубу, папины запонки, все.

— В общем, да…

— Как ты думаешь, заявить мне в полицию об этих ящиках в морозильнике? Мама наверняка забыла о них. Мы вообще о них никогда не вспоминали.

— Поговори с ней, — предложил я. — Посмотрим, что она скажет.

— Да, так будет лучше всего. — Он чуть-чуть приободрился. — Одно хорошо, что у мамы, по крайней мере, остались некоторые из папиных лучших работ. Картотека-то вся пропала: когда он снимал и где — теперь не узнаешь. Слава богу, хоть что-то осталось!

Я помог ему одеться и засобирался. Стив сказал, что чувствует себя лучше, да и выглядел он не так паршиво, как вчера. Я взял с собой оранжевую коробку Джорджа, которую Стив собирался отправить в мусорный ящик.

— Не возражаешь?

— Бери, конечно. Я знаю, ты любишь возиться с пленками. Папа тоже любит… любил. Не знаю, почему, но он любил этот хлам. В общем, бери, если хочешь.

Он вышел со мной во двор и смотрел, как я кладу коробку в багажнике рядом с двумя кофрами.

— Ты всюду берешь с собой камеру? — спросил он. — В точности как папа.

— В общем, да.

— Папа говорил, что без камеры чувствует себя, как голый.

— Камера становится частью тебя. — Я захлопнул багажник и по привычке запер его. — Ею, как щитом, отгораживаешься от остального мира и делаешься сторонним наблюдателем, она оправдывает твое нежелание принимать что-либо близко к сердцу.

Стив изумленно посмотрел на меня: ему, видно, и в голову не приходило, что у меня могут быть такие мысли. Я и сам удивился, что так с ним разоткровенничался. Я улыбнулся, показывая, что шучу, и у Стива, сына фотографа, отлегло от сердца.

Неспешно, как и подобает в воскресное утро, я за час добрался из Аскота до Ламбурна и у дверей своего дома обнаружил большую темную машину.

Мой дом был одним из семи стоящих в ряд коттеджей, построенных в начале века для людей среднего достатка. По соседству жили школьный учитель, водитель лошадиного фургона, викарий, помощник ветеринара, их жены и дети, и конюхи, которые заняли два дома под общежития. Только я жил один, и порой мне становилось неловко, что я занимаю столько места, в то время как остальным довольно тесно.

Дом мой стоял в центре поселка: две комнаты наверху, две внизу, в задней части — недавно выстроенная кухня. Сада не было: строгий белый кирпичный фасад выходил прямо на дорогу. Дверь черного хода облупилась. Прежние сгнившие деревянные рамы заменил блестящий алюминий. Залатанная развалюшка. Не бог весть что, но все-таки дом.

Я медленно проехал мимо незнакомой машины, завернул на грязную дорожку в конце улицы, еще раз повернул и поставил свою под рифленой пластиковой крышей автостоянки, рядом с кухней. Выходя из машины, краем глаза уловил, что из незнакомой машины быстро вылез какой-то человек. Он тоже заметил меня. Какие дела у него могут быть ко мне в воскресенье?

Через черный ход я прошел в дом и открыл парадную дверь. На пороге стоял Джереми Фоук — высокий, худой, неуклюжий и потому, как всегда, застенчивый.

— А что, адвокаты по воскресеньям не спят? — спросил я.

— М-м, видите ли… Извините, ради бога…

— Ладно, — сказал я. — Заходите, чего уж. Давно ждете?

— Не стоит… э-э… беспокойства.

Он шагнул в дом с таким выражением, словно надеялся, что увидит там что-то необычное, но тут же разочарованно заморгал. Внутри коттеджа я кое-что переделал, часть веранды отвел под прихожую, а часть — под фотолабораторию. В прихожей хранилась только картотека. Белые стены, белая плитка на полу — самый обычный дом.

— Сюда, — сказал я, сдерживая улыбку, и провел его через лабораторию туда, где раньше была кухня, а теперь — ванная комната и часть прихожей. В глубине находилась новая кухня, слева вверх вела узкая лестница.

— Кофе будем пить или разговаривать?

— Э-э… разговаривать.

— Тогда пошли наверх.

Мы поднялись по ступенькам: я — впереди, Джереми — за мной. Самую большую комнату в доме — спальню, из которой открывался прекрасный вид на Даунс, я превратил в гостиную, а сам спал рядом, в комнате поменьше.

Пришли в гостиную: белые стены, коричневый ковер, синие занавески, лампы дневного света, книжные полки, диван, низкий столик и пуфики. Мой гость оценивающе искоса оглядел комнату.

— Ну, — неопределенно начал я.

— М-м… красивая картина. — Он подошел к стене и стал рассматривать единственное ее украшение: бледно-желтый солнечный свет пронизывал голые серебряные березы в снегу. — Это… э-э… офорт?

— Нет, фотография, — сказал я.

— Неужели? Удивительно! А я думал — картина. — Он обернулся и спросил: — Где бы вы стали жить, если бы у вас было сто тысяч фунтов?

— Я уже говорил ей, что мне деньги не нужны.

Я смотрел на угловатую, беспомощную фигуру.

Сегодня на Джереми вместо его обычного черного фланелевого костюма был твидовый пиджак с декоративными кожаными заплатами на локтях. Но это дурацкое переодевание ни к чему не привело: Джереми казался все тем же ушлым и дошлым адвокатом, хотя и старался это тщательно скрывать!

— Присаживайтесь! — сказал я, жестом указав на диван. Он благодарно опустился на него, сложив длинные ноги. Усевшись на пуфик из холщового мешка, я спросил:

— А почему вы ни словом не обмолвились о деньгах, когда приезжали в Сандаун?

— Я просто… э-э… — начал изворачиваться он, — я решил для начала попробовать пробудить в вас родственные чувства… Кровь не вода, знаете ли…

— А в случае неудачи попробовали бы сыграть на моей жадности?

— Ну, примерно так.

— Хотели сперва узнать, что я за птица?

Он замигал.

— Послушайте, — вздохнул я, — я понимаю все с полуслова, поэтому… не будем ходить вокруг да около.

Он расслабился, и впервые его тело приняло более или менее естественное положение. В глазах вспыхнули искорки смеха.

— Привычка, — пояснил он.

— Я так и понял.

Он снова обвел глазами комнату, а я сказал:

— Ладно, рассказывайте, что вы тут углядели?

Он начал без своих обычных ужимок и извинений.

— Вы — человек по натуре холодный. Любите одиночество и не ищете поддержки. И если бы я не знал, что вы сделали эту фотографию, я бы подумал, что вы совсем не тщеславны.

— Но я ее сделал.

— Вот именно.

— Да, — сказал я. — Так зачем же вы приехали?

— Ну, причина ясна: убедить вас…

— Попытаться найти мою сестру, о которой я знать не знал?

Он кивнул.

— Зачем?

Он на миг замолчал, видимо, обдумывая все «за» и «против», а потом сказал:

— Миссис Нор настаивает, чтобы наследство досталось Аманде, а найти ее пока не удалось, и неизвестно, удастся ли вообще. Нас это… не устраивает.

— А почему она на этом настаивает?

— Не знаю. Дедушка дал ей разумный совет, но она все равно поступила по-своему. Он старый и сыт по горло ее причудами, да и дядя тоже. Поэтому они все свалили на меня.

— Аманду не смогли найти три детектива.

— Они просто не знали, где ее искать.

— И я тоже не знаю, — отрезал я.

— Но вы сможете это узнать, — сказал он, подумав.

— Нет.

— А вы знаете, кто ваш отец? — спросил он.

Глава 4

Я сидел в наступившей тишине, повернувшись к окну, смотрел на пустынный, безлюдный Даунс и думал о том, что здесь ничего не изменится ни через сто, ни через тысячу лет.

— Я не желаю иметь ничего общего с людьми, с которыми меня ничто не связывает, — наконец сказал я. — Мне не нравится, что теперь они стараются опутать меня своими узами, как паутиной. Неужели старуха думает, что после всего, что было, она может теперь запустить в меня когти только потому, что ей так захотелось?

Джереми Фоук ничего не ответил. Он встал, как обычно, неуклюже, но когда заговорил, в голосе слышалась твердость.

— Я привез отчеты, которые мы получили из трех частных сыскных агентств, — сказал он. — Я вам их оставлю.

— Нет, не надо.

— Упрямиться нет смысла, — сказал он и вновь обвел глазами комнату. — Я прекрасно понимаю, что вы не хотите в это впутываться. Но, уж извините, пока вы не согласитесь, я от вас не отстану.

— Делайте свое черное дело.

Он улыбнулся.

— Ну, черное дело было сделано еще лет тридцать назад, так ведь? Еще до нашего с вами рождения. А нам остается только расхлебывать.

— Ну, спасибо, утешили.

Из внутреннего кармана твидового пиджака он извлек длинный пухлый конверт и аккуратно положил его на стол. — Отчеты не очень длинные. Прочтите их, ладно?

Я промолчал. Он, впрочем, и не ждал, что я отвечу, поэтому сделал несколько неловких шагов к двери, чтобы показать, что уходит. Я спустился с ним вниз и смотрел, как он залезает в машину.

— Кстати, — сказал он, неловко изогнувшись над сиденьем, — миссис Нор в самом деле умирает. У нее рак позвоночника. Врачи говорят, уже метастазы пошли. Сделать ничего нельзя. Она проживет еще от шести недель до полугода — точнее сказать трудно. Так что… э-э… времени терять нельзя, понимаете?

Остаток дня я провел с пользой для себя: после отъезда Джереми пошел в лабораторию, где проявил и напечатал черно-белые фотографии миссис Миллейс и ее разгромленной квартиры. Снимки вышли такими четкими, что можно было прочитать заголовки газет, лежащих на полу. Интересно, где проходит граница между явным тщеславием и обычным наслаждением от хорошо сделанной работы? Может быть, то, что я повесил на стену фотографию серебристых берез, и было тщеславием?

Конверт Джереми Фоука лежал нераспечатанный на столе, там, где он его оставил: я так и не удосужился прочитать содержание отчетов. Проголодавшись, я подкрепился помидорами и пшеничной кашей с сухофруктами и орехами, прибрал в лаборатории, а в шесть часов запер дверь и зашагал по дороге к дому Гарольда Осборна.

Каждое воскресенье в шесть часов мы встречались у него, пропускали по рюмочке и до семи обсуждали события минувшей недели и планы на следующую. Несмотря на свой непредсказуемый, переменчивый нрав, Гарольд был человеком порядка и ненавидел все, что могло помешать нашим «совещаниям в ставке», как он называл их. На протяжении этого часа к телефону подходила только его жена и записывала, что ему передать и куда позвонить. Однажды я присутствовал при жутком скандале: жена Гарольда вбежала в комнату и, плача, сказала, что их собаку задавила машина.

— Ты что, не могла сообщить мне об этом через двадцать минут? — заорал он. — Ты меня перебила, и у меня теперь из головы вылетело все, что я должен был сказать Филипу!

— Но собака… — причитала она.

— К черту собаку! — Он еще несколько минут читал ей нотации, а потом вышел на дорогу и заплакал над изуродованным телом своего друга.

Надо сказать, что Гарольд обладал качествами, которых я был лишен: у него часто менялось настроение, он был эмоционален, эксцентричен, неуравновешен. Он нередко впадал в крайности; ему были одинаково присущи коварство и самоотверженность, вспышки гнева и бесконечная преданность делу. Только в одном мы были схожи: мы оба считали, что работу нужно делать хорошо, и это раз и навсегда сделало нас союзниками. Гарольд мог в бешенстве наорать на меня, но я хорошо знал его и не обижался. Другие жокеи и тренеры, и даже несколько журналистов частенько — кто-то с раздражением, кто-то с юмором — говорили мне одно и то же: «И как ты с ним ладишь, не представляю!», — и я всегда честно отвечал: «Запросто».

В то воскресенье священный час прервался, не успев начаться: у Гарольда был посетитель. Через конюшню я прошел в дом и зашел в гостиную, служившую также и кабинетом. Несмотря на царящий беспорядок, здесь было уютно. В кресле сидел Виктор Бриггс.

— Филип! — воскликнул Гарольд, радушно улыбаясь. — Наливай себе. А мы только собрались посмотреть запись вчерашних скачек. Ну, садись. Готов? Включаю.

Виктор Бриггс несколько раз одобрительно кивнул и неожиданно вяло пожал мне руку. Я впервые видел его без привычного синего пальто, широкополой шляпы и перчаток. Холодные сухие руки; густые блестящие, зачесанные на прямой пробор черные волосы почти касались бровей. На нем был строгий темный костюм. Он держался, как обычно, настороженно и глядел без улыбки, словно боялся, что его мысли прочтут, но вид у него, тем не менее, был довольный.

Я откупорил банку кока-колы и плеснул себе в стакан.

— Вы не пьете? — спросил Виктор Бриггс.

— Он пьет только шампанское, — сказал Гарольд. — Верно, Филип? — Он был в добром расположении духа, голос, усиленный теплыми красновато-коричневыми цветами комнаты, звенел медью.

Буйно вьющиеся темно-рыжие кудри Гарольда были под стать его характеру. Большой, сильный мужчина, в свои пятьдесят два года он выглядел на десять лет моложе, а волевое, мясистое лицо с мягкими чертами говорило о несокрушимом здоровье.

Он включил видеомагнитофон и, усевшись в кресло, стал смотреть падение Рассвета в Сандауне с таким довольным видом, словно тот выиграл Большие Национальные скачки. Чистая работа, комар носа не подточит, подумал я.

На экране я увидел, как мы с Рассветом выходим на старт. Вот жокеи выстроились в линию. Старт! «Ставка на фаворита четыре к одному», — говорит комментатор. Теперь все зависит от того, как Филип Нор проведет его через препятствия. Отлично преодолел два первых забора. Хороший, ровный проход вдоль трибун. Рассвет лидирует, он задает темп, но и остальные пять лошадей идут с минимальным отрывом. Прошел поворот вплотную к ограждению… на спуске прибавил скорость. Подход к третьему забору… все идет гладко… и вдруг — резкий поворот в воздухе, неловкое приземление, и фигурка в красно-синем камзоле перелетает через голову лошади и падает ей под ноги. Толпа ревет. Бесстрастный голос комментатора: «Рассвет падает при приземлении, теперь лидирует Мотылек…»

Назад Дальше