Рона Мэрса - Теодор Драйзер 3 стр.


Бывали дни и ночи, когда во время шторма волны свирепо вгрызались в скалы, грохотали и гремели под самым нашим окном. Пасмурные, туманные ночи, когда этот пустынный, крохотный островок лежал как бы окутанный саваном, отделенный от всего остального мира. Слышны были только заунывные колокола бакенов да мрачные сирены береговых маяков — Рейс Рок, маяка на Фишер-Айленде, на Галл-Айленде и Уотч-Хилл. Но как великолепно было море в хорошую погоду — и на рассвете, и на закате, и в полдень! Вода, освещенная солнцем, колебалась, словно в танце, и весело журчала; ветерок ласково гладил волны, наши щеки и волосы; и облака проплывали, как невесомые корабли по прозрачному морю. Только иногда у скал, где теперь играла легкая зыбь, мы находили выброшенный волнами рангоут, или носовую часть, или штурвал с маленького суденышка, разбитого бурей. А однажды на скалах под самым своим окном я увидел целую штурманскую рубку, на которой ясно видно было название судна: «Джесси Хэйл».

Но никогда нас не покидало ощущение, что море — опасно, неумолимо и коварно. Оно могло быть тихим, как пруд, но вот проходят какие-нибудь полчаса — и перед тобою яростный и окутанный мраком мир: темные дождевые тучи, туман, дождь, град, огромные валы бешено кидаются на скалы этого крошечного материка и наносят ему могучие удары, швыряя пену и соль в наши окна. Иногда, если бы не кустарник, или валун, или сломанное ураганом деревцо, за которое можно было уцепиться, нас совсем унесло бы ветром в открытое море. Сам домик, к счастью, был прочно укреплен тросами, и все же мы не могли отделаться от острого чувства опасности, особенно по ночам, когда бушевал ветер и шумели волны. Что касается Уинни, то он, по-видимому, относился к этому спокойно и даже весело и с восторгом вспоминал острова Греции, мореплавателей и героев древности.

Как это ни удивительно, я никогда не чувствовал себя вполне счастливым на этом островке, я даже не был спокоен и доволен собой, хотя и проводил много времени с Уинни и на море. Ведь та, кому все это по-настоящему принадлежало, оставалась в своем бюро, в Нью-Йорке или в душном доме в Джерси-Сити. А почему я здесь? Потому что этого хочет Уинни, а не она. Потому что он хочет работать со мною и радуется, что я соглашаюсь работать с ним, хотя платит за все она. Все это было так неприятно! Я понимал, что она могла думать обо мне в Нью-Йорке. Я просто физически воспринимал ее мысли. А когда я говорил об этом Уинни или хотя бы пытался заговорить, он только отмахивался. По его словам, я просто не знал Рону: она такая добрая, великодушная, самоотверженная! А кроме того, ведь они оба и раньше мне объясняли, что работа не дает ей сейчас возможности уехать из города, — это чистая правда.

Тем не менее в иные часы он сочинял и затем отправлял ей длиннейшие послания. Наконец наступил день, когда кое-что из намеченной нами работы было закончено, и мы пригласили Рону и мою жену приехать на остров. Но поверите ли, Рона все еще была робкой и неуверенной в себе. В первый раз она приехала только на субботу и воскресенье и объяснила, что дела заставляют ее вернуться в город. Но через неделю или полторы, окрыленная успехом первого приезда, когда все прошло довольно мило, она уже приехала на две недели и задержалась на целых три.

Однако во время второго приезда у всех нас возникло какое-то неуловимое ощущение неловкости, принужденности — ощущение смутное, неясное, и, однако, мы не могли от него отделаться. И все потому, как я понял впоследствии, что где-то глубоко в основе наших отношений скрывались ложь и самообман, — это отражалось на всех нас, и этого нельзя было исправить или хотя бы отчасти изменить, так как слишком различны были наши характеры и желания. Впрочем, внешне все было хорошо, и, глядя на нас, всякий сказал бы, что тут собралась дружная и веселая компания. День за днем мы купались, ловили рыбу, катались на лодке, мечтали и фантазировали. Разговоры, споры, смех, приготовление еды и уборка посуды, планы прогулок и поездок, удачи и злоключения. Быть может, наиболее явно портил все сомнительный, хотя и подчеркнутый платонизм в отношениях между Уинни и Роной: предполагалось, что никакой иной близости, кроме задушевнейшей дружбы, между ними нет, да и не может быть — разве что они когда-нибудь поженятся. Однако иногда эта платоническая дружба казалась мне лишь довольно прозрачной ширмой, прикрывающей более интимную близость.

Ну и что ж из того, думал я. Хоть Рона и ревновала Уинни ко мне, я искренне радовался, видя их вместе, глядя, как они держатся за руки, как он целует ее, как она кладет голову ему на колени и он играет ее волосами. Однако при этом в Уинни совершенно не заметно было той пылкости и, главное, стремления остаться с нею наедине, которое вернее всего свидетельствует о подлинной страсти. Нет, этого не было. Уинни не так уж хотелось оставаться вдвоем с Роной. Если ему представлялся удобный случай пойти куда-нибудь с нею, Уинни почти всегда настаивал, чтобы с ними пошли и мы с женой — особенно я. А Рона — явно ради него — тоже настаивала на этом. В конце концов я почувствовал, что он просто пренебрегает ею. Чего ради он старается, чтобы я всегда был вместе с ними? Почему он не хочет уделить ей больше внимания или уж совсем расстаться с нею? В этом была какая-то жестокость.

Может быть, именно поэтому я вдруг обнаружил, что Рона нравится мне больше, чем прежде. Иногда она уж слишком настойчива в том или ином вопросе, думал я; немного рисуется и по временам слишком подчеркивает свое богатство и щедрость, столь резко контрастирующие с нашими скудными средствами. Впрочем, что из того? Конечно, бывали минуты, когда меня раздражала ее способность уж слишком энергично и деловито разрешать всякие материальные затруднения. Она заставляла нас поступать так или иначе. Принимать от нее то одно, то другое. Хочется нам где-нибудь побывать, поехать куда-нибудь? Раз-два! Она тут же вызывает Лору Тренч, свою помощницу, которая неотлучно находилась при ней, точно верный Ахат в женском облике или неотступная тень, и даже жила у нее; этой Лоре Тренч отдавались соответствующие распоряжения и указания, и все, чего бы мы ни пожелали, исполнялось. Я часто думал, что было бы приятнее довольствоваться меньшими благами, но зато оставаться свободным. Но Рона каждую минуту была готова проявить щедрость и великодушие. Она отлично умела все предвидеть и рассчитать заранее, поэтому все шло очень гладко и приятно. Стоило ей приказать — и сейчас же на сцену появлялись корзины с едой, серебряные ложки и вилки, ножи, блюда, кофейный или чайный прибор; всем этим ведала упомянутая Лора, у которой был лишь один недостаток: ее никак нельзя было назвать приятным спутником или товарищем. В то время я часто думал, что таков уж характер Роны и ее взгляды на жизнь: ей просто необходимо о ком-нибудь заботиться, кого-нибудь опекать, это подлинно широкая и отзывчивая натура. Но мне ли судить ее? Поэтому я иногда невольно жалел ее. Я чувствовал, что она и сама не может понять, как попала в такое нелепое, неестественное положение. На каком основании я отнимаю у Уинни столько времени, которое он мог бы проводить с нею? Почему я не уеду и не оставлю Уинни в покое?

Не будь я внутренне связан, я бы, конечно, так и поступил, но пока что я был не более свободен в выборе, чем Рона. В этом жалком и глупом положении я оставался так долго только потому, что хорошо знал: я нужен Уинни не меньше, чем он нужен мне, не меньше, чем ему нужна Рона, даже больше. Я знал, что именно в нашем сотрудничестве, а не в ней, спасение для его ума и таланта. Боюсь, что и она понимала это. Но для нее, как и для меня, он был воплощением света и веселья — обаятельный, жизнерадостный, он спасал нас от свойственных, видимо, не только мне, но и ей мрачности и уныния. Однако в эти дни внешне Рона была со мной неизменно мила и приветлива. А Уинни всегда оставался самим собой — яркий, своеобразный, настоящий поэт и мечтатель, он увлекал нас в область красоты и мысли. Быть рядом с ним — значило носиться по сверкающему океану фантазии. Его душа, подобно крылатому гению фантазии, словно порхала вокруг всего прекрасного и обаятельного и старалась избегать и не замечать всего темного и печального.

И, однако, несмотря на все это, или, вернее, именно поэтому, Уинни, строивший такие великолепные планы и обещавший, что мы будем здесь много работать, теперь и слышать не хотел о работе. Как, писать здесь, сейчас? «Ах, оставь, пожалуйста. Не будем слишком торопиться. Нельзя создать шедевр, пока не пришло подлинное вдохновение. Давай-ка еще немного поразмыслим. Еще не все откристаллизовалось в нашем сознании». И с этими словами он отгонял от себя творческую энергию и решимость, овладевшую было им или мною, и взамен отдавался тому dolce far niente [2], которое, по правде говоря, и являлось его излюбленным занятием. И вот, прожив там вместе с ним больше месяца, — теперь я вижу, что это было драгоценное время, хоть и потраченное даром, — я пришел к убеждению, что уже нельзя заставить его подолгу над чем-нибудь работать. Он предпочитал валяться на песке, или в гамаке, или растянуться в тени на скале и мечтать и грезить, любуясь морским простором. А я, наблюдая за ним, готов был думать, что лучше бы сама природа, или жизнь, или еще что-то избавило его от необходимости трудиться, и тогда ему довольно было бы одной Роны.

С другой стороны, когда Рона была около него, я не всегда так чувствовал. Ведь ей совершенно не была свойственна характерная для него влюбленность в красоту. Наоборот, для Роны, мне кажется, вся красота мира была заключена в нем, и только в нем. Благодаря ему она узнала счастье, но счастье это было мучительно. Ныне ты вознес меня в рай! Но как он мог удержать ее там? Стоит ему отпустить ее руку, и она оступится и полетит вниз на землю из этих хрустальных чертогов. Я был уверен в этом. Вот откуда голод, безмерная тоска в ее глазах, отчаянное, безнадежное стремление к нему. Я прекрасно понимал, к чему это может привести. И я думаю, она смутно сознавала, что я понимаю все, и ненавидела меня за это. Я был для нее вечной угрозой, змеей, притаившейся в траве, Мефистофелем, насмешливо поглядывающим из-за цветущих и душистых виноградных лоз.

Некоторое время спустя у нас с Уинни произошел разговор, во время которого я пытался внушить ему, как это все недостойно и некрасиво. Мы не работаем. Почему бы мне не уехать? Но нет, он не хотел и слышать об этом. Как, я собираюсь покинуть его? Неблагородно! Несправедливо! «Боже мой, — воскликнул я однажды про себя, — до чего все запуталось!»

Какая досада, ведь все было так хорошо — и оборвалось так скоро, может быть, навсегда!

И вот я остался, и на моих глазах менялось его отношение к Роне. Он становился все более беспокойным, резким, нетерпеливым и явно уже не был счастлив и доволен, как прежде. Однажды я увидел, как Рона плакала, — она была одна и думала, что поблизости никого нет. Причиной была морская прогулка. Мы часто выходили в море на лодке под парусами; Рона плохо переносила качку и не раз говорила, что предпочитает оставаться на берегу. Но Уинни не оставлял ее в покое. Напротив, именно тогда, когда разыгрывался свежий ветер и волны бились в борта и швыряли нашу маленькую лодку во все стороны, Уинни бросал свое место у руля и требовал, чтобы Рона сама управляла лодкой. Но к каким печальным результатам это приводило! Рона всегда тщательно следила за своей наружностью, и если ветру случалось растрепать ей волосы или у нее оказывались в беспорядке шарф, юбка, чулки, она вдруг начинала заниматься своим туалетом и отпускала руль. И тогда беспомощная лодка оказывалась во власти волн, кренилась на борт или зарывалась носом в воду, и нам всем угрожала опасность перевернуться и утонуть. Уинни приходил в ярость!

— Рона, да что же вы делаете? Что я вам говорил? Вы не должны отпускать ни руль, ни шкоты. Здесь не место поправлять прическу. Что, вы не можете подождать, пока мы причалим к берегу или пока я возьму руль?

К моему удивлению, в голосе его звучали теперь металлические нотки строгого и раздраженного наставника. Он, по-видимому, совершенно не обращал внимания на то, как очаровательно выглядит в такие минуты Рона.

Я вспоминаю летний вечер, когда мы плыли к острову Бадж, находившемуся в миле с небольшим от нашего островка. Мы шли на четырнадцатифутовой парусной яхте, которая была нашим единственным средством сообщения, помимо гребной шлюпки. Треугольный парус стремился выскользнуть из своих гнезд, а руль был привешен не очень точно. Мимо нас неслись и пенились гребни волн, и нос яхты высоко поднимался в воздух. Рона, как обычно, захватила с собою весь свой набор туалетных принадлежностей и сумочку, которая была прикреплена к поясу золотой цепочкой. Уинни все время донимал ее упреками, спрашивал, как она будет править и почему не оставила дома всю эту дребедень. Она отвечала, что сожалеет об этом, но постарается быть осторожной. И она действительно была осторожна, пока яхта неслась мимо скалистой оконечности острова и выходила в пролив с такой быстротой, что у нас звенело в ушах. Ветер стремительно гнал по небу огромные облака.

Потом мы заговорили о чем-то, и вскоре Рона забыла о парусе. Она занялась своими безделушками и слишком сильно натянула шкот. Яхта резко изменила курс.

— Рона! — сердито крикнул Уинни. — Следите за тем, что вы делаете.

Рона, испуганная его окриком, вместо того чтобы исправить свою ошибку, слишком сильно дернула шкот, ветер наполнил парус сзади, и неожиданно повернувшийся гик пронесся над нами; мы едва успели нагнуть головы. Шкоты вырвались у Роны из рук, и яхта стала бортом к волне; огромный вал подхватил нас, а следом вздымался новый вал. «Очень мило, — подумал я, — если дальше пойдет в том же духе, то все мы скоро очутимся в воде». И все же мне было жаль Рону. Она и сама заметно огорчилась. Изо всех сил она потянула за шкот, а именно этого и не следовало делать. Парус захлопал у самого носа яхты, она сильно накренилась и закачалась. Я сидел впереди всех и теперь пытался дотянуться до паруса и исправить дело; Уинни схватил весло и усиленно работал им, выравнивая яхту, пока я, наконец, не поймал парус. Когда шкот снова очутился в руках у Уинни, он обрушился на Рону.

— Сумасшедшая! — яростно зашипел он. — Когда вы научитесь управлять яхтой?

Рона вся вспыхнула, глаза ее засверкали.

— Я не хочу, чтобы вы говорили со мною таким тоном, — сказала она. Затем тише, но очень решительно добавила: — Тогда правьте сами. — Видимо, она была глубоко оскорблена.

— Нет! — настаивал Уинни. В его голосе появились визгливые нотки. — Или вы научитесь, наконец, управлять яхтой, или я вас больше никогда с собой не возьму!

«Ого, — подумал я, — сильно сказано! Как будто все здесь — и яхта, и домик, и остров, и сама Рона — его собственность!» Но, поймав ее растерянный взгляд, я отвернулся, а она, закусив губу, снова попыталась взяться за управление яхтой. Но и на этот раз — теперь уже просто от волнения — она замешкалась и, одной рукой держа шкот, другой старалась разложить у себя на коленях свои любимые безделушки, чтобы не растерять их. При этом опять на какую-то долю секунды шкот натянулся сильнее, чем следует, и руль снова перестал ей повиноваться. Уинни пришел в ярость; дотянувшись до Роны, он схватил ее за руку, вырвал у нее все эти вещицы — кошелек, коробочку с красками и помадой, карандаш для бровей, маленькую записную книжку с золотым карандашиком, какие-то позолоченные флакончики — и швырнул все это за борт, причем Рона даже и не пыталась протестовать.

Едва мы пристали к берегу, Рона быстро пошла прочь; она была бледна как полотно. Надо отдать справедливость Уинни, он почти сразу же догнал ее, и вскоре мир был восстановлен. Слезы ее высохли, и обычная улыбка вновь заиграла на губах. А потом, в полночь, когда он самым поэтическим образом разостлал на скале свой соломенный матрац, Рона подошла и устроилась по соседству, притащив с собою изящное шелковое одеяльце. Она была рядом с ним и, поверьте, чувствовала себя счастливой — или почти счастливой.

То же самое происходило и во время рыбной ловли. Рона делала вид, что ей нравится ловить рыбу. Но трепетанье пойманной рыбы, необходимость насаживать приманку на крючок, а потом, пачкая руки в крови, извлекать его из рыбьей глотки — ко всему этому она испытывала непреодолимое отвращение. Иногда я просто поражался тому, как упорно она притворялась, что ей все это доставляет удовольствие, но радость быть рядом с Уинни вознаграждала ее за все. Однако в целом атмосфера постепенно становилась не только неприятной, но прямо гнетущей. Во всем этом не осталось и следа той красоты, ради которой мы сюда приехали.

Назад Дальше