Посидел я, послушал, от горячего хлебова отказался.
А во дворе у приятеля, где гостевал я, затеялся давний спор: кто прав, кто виноват…
— Башкой надо варить, — сурово постановил мой приятель, — а не поваживать. Меньше харчей возить. Каждую неделю везет и везет. Мясо, рыбу, сметану, молоко, картошку-моркошку — весь ассортимент. У машины аж рессоры лопаются. Сам Карга на балык высох, а на Каржихе уже шкура не сходится, аж трещит. Неделю бы, другую устроил им пост. И прижмут хвост. Враз бы на хуторе оказались, и Маня, и сынок преподобный, охранник…
— Маня мне лично сказала, — перебила своего супруга хозяйка. — Пусть не возит! Корки буду глодать, а сюда не приеду. И детей не пущу. Только в поселке. Никакого хутора.
— Тоже он сам виноват, башкой надо варить, кидать наперед, — не сдавался товарищ мой. — Кто дом в поселке построил? Сам Карга. Мебель купил, хвалился: диван и кресла мягкие, телевизор японский. Вот они теперь в мягких креслах телевизор глядят, а он день и ночь пашет, как карла. Нечего было строить. Здесь бы жили и никуда не делись.
А у хозяйки было иное мненье:
— Молодец, что построил! Об детях думал, об жизни. И правильно, что Маня уехала. Она пока не старая, устроилась на работу, для пенсии стаж идет. И сыну пусть не сразу, но хорошую работу подыщут. И женят, найдут невесту. Потому что у нас и людей уже нет, одни козы, скоро не говорить будем, а мекекекать. А младший сынишка у них способный, Маня хвалилась, учится хорошо. Вот и будут как люди жить…
— А мы не живем как люди? — Вопрос вроде спокойный, раздумчивый, но после него — взрыв:
— Нет! Не живем!! В навозе копаемся, как жуки! Из коровьего катуха — в свиной! От свиней — к курам! Из дерьма — в дерьмо! Все вокруг — дураки! Только мы — умные. Разве одна лишь Маня уехала? Тоня Калинкина где? Раз в месяц своего проведывает?
— А Калинкин сказал, что останется. Не уедет.
— Куда он денется? Кум Павло тоже гоношился, когда Фрося уехала. Побичевал полгода — и на побег потянул, да еще рысью. А Калинкины уже скотину всю продали, двенадцать голов. Коровенку оставили. Он тягает ее за титьки, матерится. К осени надоест — увеется.
Это был давний спор: жить на хуторе или уезжать; хорошо здесь или плохо.
— Тем более — Каргины, — не остывала супруга моего приятеля. — Батя такой, и он. Оглашенные. Все мало и мало. Еще припахал, говорит, для капусты в падинке, вода близочко. Маня аж плакала: «Руки не владают…» А он ей: «Молчи, дура. Ничего не понимаешь». А потом еще припахал, говорит, для тыквей. А потом…
— Для тыквей?.. — переспросил жену мой приятель, ненадолго задумался и решил: — Это — хорошая идея. Надо и нам припахать для тыквей. Там, за картошкой, земля давно гуляет, — размышлял он, все более утверждаясь. — Припахать, пригородить, чтоб скотина не лезла. Пусть растут. Поливать их не надо. Лишь с весны поддержать. Корова хорошо тыкву ест. Свиньям тоже полезно, в сале будут мясные прожилки, — объяснил он. — Да и самим кабашная каша с пшеном. И запекать на противне. Правильно Карга сообразил. А то ездим, кланяемся, деньги платим, бензин жгем. То к Синицыну, то к Арчакову. А земля под боком гуляет… Это разве по-хозяйски? — вопрошал мой приятель.
Супруга не враз его поняла, думала, что шутит. Но поняв, взъярилась:
— Припаши! Пригороди! Насажай тыквей! А я эту городьбу поломаю. Не нужна мне твоя кабашная каша. Сам ее трескай! И сало твое не нужно с прожилками! Уеду! А ты оставайся! Припахивай, пригораживай, хоть весь хутор. Вон сколь земли гуляет! Умные люди давно уехали, а дураки все припахивают, пригораживают, пока не упадут. Старая Каржиха здесь и померла, посеред база. А вы Маню корите, она — тоже сердечница. Заболеешь, никто не поможет, в каменном веке живем. — Это уже ко мне обращение. — Федя умер от чего? Говорят: от сердца. Весь день на берегу лежал. А приехали к нему вовсе на другой день, он уж застыл. Скорая помощь… А Валя-татарка?.. Тоже два дня лежала. И тоже приехали, на третий день сказали, что от сердца. Мишка Бахчевник? От сердца. Отсюда не то что больного, мертвого не вывезешь. Максимовых свояк, городской гость, помер, тоже «от сердца», так его лишь на третий день увезли. И то спасибо — военные учения проходили, попросили военных, они его на танке до станицы везли, такая у нас дорога, а там уж машиной. Армянки-беженки сын… Тоже на третий день лишь приехали. И хоронить нельзя. А жарища стояла, как раз посеред лета. Он раздулся. Господи, Господи…
— А у тебя был инфаркт. — Это уже к супругу. — Плечо нудит… — передразнила его. — Чегой-то прямо стреляет в плечо.
— И вправду! — оживился хозяин. — Так и подохнешь! Плечо болело — прямо нет мочи. Я на него и пластырь перцовый, и песок горячий, как бывалоча. И Сашка ведь приезжал как раз. А диагноз не мог поставить.
Сашка — это местный фельдшер. В соседнем хуторе живет. При хорошей погоде наезжает, попутным транспортом, но чаще — на велосипеде.
— Пьянчуга твой Сашка. Какой из него лекарь.
— Это правильно, — со вздохом, но признает хозяин, делая серьезный вывод: — Я считаю, что Сашка свою квалификацию окончательно потерял. Дисквалифицировался, — с расстановкой и удовольствием выговаривает он мудреное слово. — С козами да с курями… Инфаркт не мог распознать. Спиртом, говорит, растирай.
— Потому что пьянчуга, — твердила свое хозяйка.
— Переквалификация… — внушал ей супруг. — Вот я когда работал, то раз в два года обязательно проходил переквалификацию. Потому что…
Тут поехал долгий и обстоятельный рассказ вовсе об ином.
Все это — память прошлого лета: хуторское гостевание, потом поселок, воскресный базар, старый Каргин, его забота. Старых, как малых, — особенно жалко. Но чем помочь? Единственным: узнать, в чем дело. Хотя думалось мне о том же, о чем вздыхал старый Каргин. Был на его сыне грех. Нечасто, но случался загул.
С базара прямиком подался я к дому и сразу позвонил на хутор приятелю своему. Телефонная линия была исправна, и гостеприимный товарищ мой тут же пригласил меня на уху, которая еще не остыла, и на пирожки, которые жарятся.
— А чего?! — кричал он весело. — Садись на машину, как раз успеешь! Хорошие пирожки! С картошкой и луком! Да еще каймачком подмазанные! Аж шкворчат! Послухай! И понюхай! — Он на минуту смолк, чтобы я мог услышать шкворчанье горячих пирожков в каймачной белой остуде. — Ты все понял?
— Понял, понял, — ответил я и спросил о Каргине.
— Карга — в запуске! — так же весело ответил приятель мой. — Я его лично запустил, — горделиво разъяснил он. — Ты же знаешь, я — не алкаш, в одного пить не могу. А чего-то нос зачесался. А с кем у нас выпьешь? Из мужиков лишь бычок Рябчик, но он на попасе. Вот я Каргу и припряг. Он было брыкался: не хочу, не могу, скотина, хозяйство… Но я его сострунил. Сели, выпили. А у него же нет останову. Он и попер. Уже вторую неделю на орбите. Вот как я его запустил, по-серьезному.
Я молчал, не зная, что и сказать, а на другом конце провода приятель мой начал ругаться с женой, не опуская трубку, потом объяснил мне:
— Она же всех жалеет: и кошек, и собак, и пьяниц. А я считаю так: у каждого своя голова на плечах. Вот и соображай! Я ведь тоже с ним выпил. Вместе выпивали, закусывали хорошо. Но ведь я не загулял, а пошел скотину с попаса встречать. А Карга прямым ходом к Вахе-чечену, за пойлом. И про скотину забыл, и про свой огород. Гуляй, Вася! Значит, в башке ничего нет.
Приятель мой — мужик крепкий. Всегда он правильные слова говорит. Да я и сам пьяниц не больно привечаю.
Но здесь иное. Еще стояла перед глазами утренняя встреча со старым Каргиным. Хотелось помочь. И потому я сказал:
— Может, жене передать или сыну, чтобы поехали, приглядели?
— Бесполезно, — ответил товарищ мой. — Звонили. Жена сказала, им некогда, они на работе, и нехай все сохнет и дохнет, огород и скотина. Тогда, мол, Карга к дому прибьется, в поселок.
Так и вышло. Каргин уехал в поселок, осени не дождавшись. Оклемался, все разом понял и за неделю — скорей, скорей! — дешево продал скотину, трактор с косилкой, какие-то железяки: поливные трубы да баки. А подворье — дом, скотьи сараи, базы, погреб, посаженный огород — никому не навяжешь. «Земля не продается, — сказал умный чеченец-сосед. — И с собой ее не увезешь. Она нам и так достанется».
Это, конечно, верно. Но тем же годом, ранней осенью, приехав на хутор и возвращаясь из похода рыбацкого, проходил я мимо подворья Каргиных. И поневоле остановился.
Как быстро все изменилось! Зеленые конопля и дурнишник полонили двор, огород. Разваленный забор, зияющие дырами крыши сараев, ломаные ворота — все гляделось горестно. Вот тебе и «нам достанется». А что достанется?
Лишь вековечные груши — «дулины» — по-прежнему, будто печалясь, клонили главы свои над опустевшим двором.
Поглядел я, повздыхал — и подался к ночлегу. Потом уехал в поселок и в город на зимовку. На Новый год, поздравляя хуторского своего приятеля, узнал новость горькую: Каргиных схоронили. Сначала сын умер «от сердца», а следом за ним, через месяц, ушел и старый отец.
Начинал я рассказ с городской нашей бани, с могучего охранника-богатыря.
Какое-то время я хворал и не ходил париться, домашней ванной обходясь. А потом все же выбрался. Раз, и другой, и третий. А богатыря-охранника в бане не было видно. Дежурили другие, пожиже. В гардеробной спросил я: «А где же наш богатырь?» — «Уехал, в Германию. Женила его какая-то немка и увезла», — ответили мне.
Уехал… Ну что ж, охранников у нас нынче, слава богу, хватает. Один уехал — другого наняли. Продолжается жизнь, в том числе и банная.
«Ты не все написал…»
Приехал на лето в поселок. Знакомых встречаю, беседуем, все же долго не виделись, целую зиму. Женя Фетисов — шофер местного автобуса, давний сосед, сын когда-то на весь Калач знаменитого Мити-гармониста.
— Зимой твою книжку читал, — говорит мне уже седовласый, но для меня все равно — Женя. — Хорошая книжка, но ты не все написал. Помнишь, ходили за лазоревыми цветками, за Дон, в Грушевую балку, и видели змеиную царицу…
— Какую царицу?.. — изумился я.
— Змеиную. Настоящую. Она на камне лежала. Большой самородный камень, а она на нем, прямо вся золотая, аж светится. Неужели не помнишь? — настойчиво вопрошал меня собеседник. — Змея здоровучая, вся золотая и в панцире, прямо светит… А мне потом бабка сказала: это змеиную царицу мы видели. Настоящая царица над всеми змеями. Ты про нее напиши. Я помню, хоть и маленький был, как мы сначала испугались. А потом глядели. У нее на голове — корона. Она нас не тронула. А могла и убить. Бывали такие случаи.
В нашем детстве было много славных походов: за лазоревыми цветами, за кислым щавелем, за пахучей скородой-чесноком, за ландышами в лесистое займище, за птичьими яйцами по весне (их там же и варили в солдатской каске), а еще за патронами, за артиллерийским снарядным порохом (он — желтый, колбасками), за птенцами — кобчиками, которых пуховыми брали из гнезд и растили дома, а еще за сладким солодиком осенью, тогда же — за бояркой, кисляткой, шиповником, дикими яблоками да грушами. Их было много, и много ребячьих походов.
Соседу Жене памятен именно этот, со змеей. Наверное, это был желтопуз, по-научному — полоз желтобрюхий. Действительно, большая змея, о которой рассказывали немало страшного: колесом свернется, голова к хвосту, и катится быстро, даже машину может догнать; а когда разозлится, то на хвосте надувает большую шишку ли, шар и бьет им до смерти человека или скотину, даже телегу может разбить или деревянный борт у грузовой машины. Такие вот страсти. А желтопуз и вправду красив. Поэтому сосед и запомнил его: под солнцем сияющий, на белом камне змеиный царь ли, царица, и даже с короной. Сказка детства и долгая память и потому наказ: «Напиши…»
Приехал как-то на хутор к товарищу, погостевать, порыбачить. Не виделись давно, целую зиму. Новостей много, беседуем. А потом он говорит:
— Книжки твои зимой читал. Делать особо нечего. Со скотиной управился — и читай. Ты про наш паром написал, про перевозчика Федю Босяву, а потом мост построили, и все ушло — это правильно. Но ты не все написал. Вот я вспомнил, что когда был паром, а мы на выходные к матерям едем на хутор из города… Уже мы работали, машины появились, у меня был «Москвич». А кто — на казенных, многие шоферили. К матерям едем на выходной, все — задонские, парома не минуешь. Мне — в Набатов, дружок мой, Михаил Одинев, в Осиновке жил, мы вместе в Нижнем Чиру на комбайнеров учились, Иван Бочков — липологовский, мы с ним вместе в армию призывались, из Голубинки были, из Большой Голубой, из Малой. И все — к переправе. Кого и сто лет не видел, встречаешь. Обычно много машин в пятницу и субботу, до самого базара хвост, аж за переезд. Стараемся вместе: своих пропустить да пристроить. Тем более на пароме Иван Вареников работал, наш, набатовский. Но все равно переправимся лишь вечером, часам к девяти. Переправились, не уезжаем, всех ждем. А уж тогда погнали все вместе. Доезжаем до кургана Хорошего, где развилок. Ставим машины, полог — на траву, садимся, выпили чуток и загалдели… Все новости: кто, где, чего… И все дочиста вспомним, ведь вместе росли, пусть хутора разные, а совхоз один, «Голубинский». И в школе, кто после седьмого класса, в одной учились. В голубинский клуб пешком ходили да на велосипедах. Есть чего вспомнить, шумим до ночи, а то и зарю встречаем. Потом встали, попрощались. Давай по коням, каждый в свою сторону: одни — налево, на Липологовский, другие — на шлях, осиновские да голубские, найденовские, мы — на Евлампиевку, Теплый, Набатов. Разлетелись…
И так вот, пока был паром, встречались и знались. В городе по телефону звонили: мол, едешь, не едешь.
А мост построили, паром убрали — и конец всему. С тех пор, считай, никого не видел. Негде. Через мост напрямую — и дальше погнал. И каждый так. Все. Кончились встречи. Вот про это у тебя не написано. А надо бы написать.
— Конечно, надо, — с усмешкой подтверждает слова приятеля его жена. — Про ваши пьянки-гулянки. Как ты напился на этом кургане и вместо Набатова уехал аж в Иловлю.
— Ну, это туман был, — оправдывается супруг. — И никакая не Иловля, а на Ляпин бугор заехал. А ты сколько лет-годов помнишь.
С мужем в спор не вступая, хозяйка мне говорит:
— Моя подруга из Сиротинской все хочет вас повидать. Я вам как-то рассказывала про ее маму. Но она сама хочет, она это лучше знает. Вот бы, говорит, он написал. Такая жизнь.
У нее мама была — раскрасавица. Высокая, лицо — белое, глаза голубые, ротик, носик — все как нарисованное, брови — черные, а волос длинный, коса заплеталась до пояса. Она до старости была такая красивая, а уж в девках — и вовсе. Дружила она с одним парнем, а он ее обманул. Он — из казаков, из богатых, а она — сирота у матери, жили бедно. Он обещал жениться. И обманул. Ее, конечно, ославили, по всем хуторам молву волочат. Она плачет, а куда денешься. И выдали ее за безногого парня из богатой семьи. У него ноги-то были, но маленькие, как у дитя, калачиком. Он на них не ходил, ездил на тележке с колесиками. Выдают ее за этого парня-калеку. А куда ей деваться?.. Без приданого, отца нет, мать — бедная, в хатке-мазанке жили. Да еще — порченая. На всю округу ославили. А в те годы это был позор.
Свадьба была богатая. Как положено, в церкви венчали.
И вот стоит она в церкви у аналоя. Высокая, красивая да в белом венчальном платье. Ну прямо царица. А жених — возле ног ее, на деревянной тележке.
Народу нашло со всех хуторов, полна церква. Бабы и девки плачут, ревмя ревут. А она стоит — раскрасавица. А он — на полу, возле ног, до коленок ей.
Вот так и выдали замуж. Он работал объездчиком. Она ему запряжет лошадь и на руках его из дома несет, в бричку сажает. Он и поехал. Так и жили. Четверых детей нажили: два сына, две дочери. Моя подруга — младшая. Вот и хочет она, чтобы вы написали. Все спрашивает у меня, как с вами поговорить. Про это надо бы написать. Это бы всем было интересно. Такая жизнь…
И вправду ведь такая у нас жизнь: будто простая, обыденная, идет и идет, но оглянешься — а там что-то светит и греет душу, даже через много лет. Какая-нибудь сказочная царь-птица или царица-змея из детства, или просто мама ли, бабушка в один из дней, которых было, оказывается, так много, что обо всем не напишешь.