Трое - Можаев Борис Андреевич 3 стр.


– Давайте кидать гальку, кто дальше! Я Стасика перекидываю. – Она схватила обкатанный влажный голыш и, размахнувшись, по-мужски сильно бросила.

– А я буду кидать сидя, – сказал я и далеко закинул голыш.

– Откуда у вас такая сила?

– О, на это трудно ответить. – Я сжал бицепс и протянул ей окаменевшую руку. – Хотите удостовериться?

На какое-то мгновение глаза ее чуть раскрылись и дрогнули ноздри, и мне вдруг показалось, что ей хочется прильнуть ко мне. Сердце мое сладко оборвалось и жарко застучало. Я застыл в напряженном ожидании. Но это длилось всего лишь одно мгновение. В следующий миг Нина, звонко смеясь, бежала по воде. Я быстро нагнал ее, и мы поплыли рядом.

– Вы здешний? – задала она мне впервые за наше знакомство биографический вопрос.

– Дальневосточник, коренной…

– А учились?

– В Москве.

– И не тянет туда?

– Нет.

– Вы счастливый. А меня вот всю жизнь куда-то тянет. – Она вздохнула и умолкла.

Быстрым течением нас отнесло довольно далеко в сторону. Берег здесь был обрывистым, поэтому мы возвращались тайгой.

– А где же вы живете постоянно? – неожиданно, как и давеча, спросила Нина.

– Да знаете, нигде, – отвечал я, замешкавшись.

Она удивленно посмотрела на меня.

– Так вот и не пришлось обзавестись своим хозяйством. – В самом деле, не весьма приятно сознаваться в том, что ты даже не имеешь своего угла, когда тебе перевалило за тридцать. – Постоянно я бываю только в командировках, – пытался отшучиваться я. – Почти год пробыл на Чукотке, потом на Камчатке, на Сахалине, здесь по тайгам брожу… на зиму снимаю комнатенку в Хабаровске.

– И так в постоянных разъездах?

– Да.

– Как это интересно… А я сижу целыми годами на месте. Вы очень любите свое дело?

– Очень, – ответил я серьезно.

Она крепко пожала мою руку. Так мы и вышли на поляну, держась за руки, и вдруг перед этюдником увидели Полушкина. Он удивленно и растерянно смотрел на нас.

– А нас вот отнесло течением, по берегу нельзя идти: обрывисто, глубоко… – скороговоркой произнесла Нина, отворачиваясь и торопливо одеваясь.

И я заметил, что у нее шея покраснела. Станислав молчал, разглядывая этюд; он уже овладел собой, и на лице его появилось обычное сосредоточенное, слегка ироническое выражение.

– Недурно, правда, Стасик? Особенно эта темная чащоба. Какая мрачная глубина, словно омут… Таежный омут! – Нина быстрыми движениями поправляла прическу, и в ее торопливом говоре чувствовалось что-то виноватое.

– Я не нахожу здесь ничего объективно мрачного, просто плохо прописанная тайга или даже болото… Не поймешь. Не обижайтесь. – Полушкин отошел в сторону, затем, точно сломавшись в пояснице, как складной нож, сел на траву и вытянул свои длинные ноги в синих рейтузах.

В его словах я уловил еле сдерживаемое раздражение, которое невольно передалось и мне:

– Добросовестное перенесение натуры на холст исполняют теперь фотографы.

– Я не раскрою какого-то секрета, если скажу, что именно за это и не любят многих наших художников, – Полушкин, словно от усталости, слегка прикрывал глаза и размеренно играл веткой жимолости. – То есть за то, что вы уклоняетесь от добросовестного перенесения натуры на холст. Вы утратили художественные навыки, верность глаза, твердость руки. Взамен натуры вы изображаете свои углы, да полосы, да пятна… И похожи друг на друга, как поленья из одного чурбака. Работать надо, а не изображать.

– То есть копировать?

– Хотя бы… для начала. Только реалистическое искусство имеет право на существование.

– Реализм не будем трогать. А копирование, даже добросовестное, убивает не только искусство, но и натуру в искусстве.

– Что-то мудрено.

– Нет, просто. Я хорошо понимаю и прощаю художника, который, к примеру, изобразил разъяренного тигра на слишком коротких ногах. Эти короткие, словно приплюснутые ноги живо передают всю тяжесть звериной злобы. Я вижу живого разъяренного тигра и совсем не замечаю умышленно укороченных ног. Но придайте ему нормальные, правильные пропорции – и как бы он ни раскрывал у вас на картинке пасть, я буду видеть просто правильно нарисованного тигра и не почувствую никакого живого ощущения звериной злобы.

– Иными словами, вы стоите за принесение природы в жертву субъективному нраву художника. Да здравствуют лиловые деревья и долой реализм!

– Опять реализм! Какой реализм вы имеете в виду? «Фауст» Гете – тоже реализм. Хотя там действует сам дьявол. Фауст одет в средневековую мантию, окружен чертовщиной, но реален для меня, потому что глубок, трагичен в поисках истины, бьется над вопросами, которые и я не могу разрешить. Поймите, в наш век, когда люди взорвали атомное ядро и вырвались в космос, скучно смотреть на раскрашенные фотографии. Мы хотим видеть так же глубоко субъективный мир художника, как глубоко заглянули в мир материи. Таинственное своеобразие духа человека не раскроешь лишь живописанием нефтяных вышек да грудастых спортсменок. Нужны новые формы и методы, их надо смело искать.

– Ищите! Но не забывайте, что мы живем в обществе и каждый должен выполнять свой долг, в том числе и художник. И когда он под видом поиска формы уходит от изображения насущных вопросов и задач сегодняшнего дня, то это, мягко выражаясь, называется увиливанием. – Полушкин резко откинул ветку жимолости и поджал, словно втягивая в себя, нижнюю губу.

– Стасик, что ты говоришь? – Нина настороженно смотрела то на Полушкина, то на меня.

– Простите, – холодно произнес в мою сторону Полушкин. – Я не имел в виду именно вас. Я говорю вообще, безотносительно.

– А я и не обижаюсь, – сказал я, как мог, сдержанно. – Я просто хочу вас спросить: почему вы занимаетесь каким-то Бохайским царством, а не насущными вопросами сегодняшнего дня?

– Я ученый. Для науки прошлое существует только в интересах сегодняшнего дня.

– Вот оно что! Значит, вы, ученые, работаете в интересах сегодняшнего дня, а мы – нет?

– Вам виднее, как вы работаете и в чьих интересах. Но если общество выражает вам порой свою неудовлетворенность, то, наверное, не без причины. Дыма без огня не бывает. – Полушкин встал и обратился к Нине: – Ты идешь домой?

Резкий переход от спора к такому категорическому вопросу, видно, застал ее врасплох. Она как-то встрепенулась, недоуменно посмотрела на Подушкина, словно не понимая, что от нее хотят, и наконец произнесла:

– Да, да… Конечно. Извините, мы, кажется, помешали вам, – сказала она мне, глядя куда-то в сторону и подавая руку.

Рука ее была прямая и холодная.

– Заходите, пожалуйста, – тихо, все так же не глядя на меня, пригласила она на прощание и пошла торопливо впереди Полушкина.

Я долго еще, до самых сумерек, просидел на берегу и рассеянно бросал в темную бегучую воду земляные комья.

Как-то под вечер Ольгин сказал мне:

– Ступай, пригласи ученых-то; я нынче казан настрою, на ночь рыбу поедем лучить. Так ей и передай, что, мол, Иван Николаевич постарался для науки. Да и ты закис что-то. Может, на пользу пойдет прогулочка. – И он лукаво усмехнулся.

Я действительно в последние дни места себе не находил, ничего не делал – все из рук валилось и спал скверно.

Разумеется, предложение Ольгина очень обрадовало меня. А что, если она не поедет? Черт возьми, кажется, я начал беспричинно волноваться. Я быстро надел резиновые сапоги, накинул репсовую курточку и, на ходу затягивая всяческие молнии, направился к Полушкиным. Нина встретила меня возле калитки палисадника. Опираясь на жердевую изгородь, она о чем-то беседовала с хозяйкой дома, приземистой, крепко сбитой удэгейкой, с круглым миловидным лицом.

– Вы что, опять на охоту? – спросила Нина вместо приветствия.

– О нет!

– А куда же так вырядились?

– Видите – у меня нет накомарника, значит – на реку. И знаете зачем?

Мое загадочное возбуждение передалось и ей, она выжидательно улыбалась.

– За вами, – я комически расшаркался и торжественно передал ей приглашение. – Начальник экспедиции Ольгин Иван Николаевич желает видеть ваши ученые сиятельства на борту своего корвета с наступлением темноты. Цель экспедиции – охота с острогой на тайменей. Форма одежды – походная.

– Ой, как это хорошо! – воскликнула Нина и ударила в ладоши. – Я сейчас быстро переоденусь. Идемте. – Она схватила меня за руку и потянула в избу. На пороге она налетела на выходящего Тыхея.

– Чего ты скачешь? Может, кабаргой захотела стать – тогда беги в тайгу, – добродушно ворчал Кялундзига.

– Ой, Тыхей Батович, извините! Я на лучение рыбы собираюсь.

– Может, боишься опоздать? Не бойся, на моем бате поедем.

– Значит, и вы с нами? Какой вы чудесный, Тыхей Батович! – И она чуть не поцеловала его. Затем опрометью бросилась в избу, увлекая меня за собой.

Здесь в передней половине избы за столом, перед тарелкой огурцов сидел Полушкин. На нем была голубенькая майка.

– Стасик, одевайся! Нас приглашают рыбу лучить…

– Ты уже согласилась? – сухо спросил Полушкин.

Она шла в другую комнату и остановилась в дверях словно вкопанная.

– Да, – взгляд ее был настороженным и просительным.

Он обернулся ко мне.

– Спасибо за приглашение, но воспользоваться им, к сожалению, не сможем. – Полушкин строго посмотрел на Нину и добавил: – Я, по крайней мере…

Наступило неловкое молчание. Это был слишком резкий вызов, брошенный Нине, да еще в моем присутствии. С минуту она колебалась, но, видимо, самолюбие взяло верх над покорностью и условным приличием. А может быть, заговорили иные чувства…

– А я уже согласилась и не вижу основания отказываться. – Она четко выделила последнее слово и как-то вызывающе гордо вскинула голову.

И вдруг Полушкин сконфузился и уставился в тарелку с огурцами.

– Ну, как знаешь, – растерянно проговорил он.

Лицо его мгновенно изменилось: выражение иронического превосходства и напускной строгости исчезло, словно стертое намыленной мочалкой.

В этой упавшей на лоб челке жидких белесых волос, в этом обиженном мигании больших светлых ресниц и во всем его облике появилось что-то беззащитное, детское. На какое-то мгновение мне стало жаль его. Я молча вышел.

Через полчаса мы с Ниной были на песчаной косе, где нас уже поджидали Ольгин с Тыхеем в длинном черном бате, похожем в сумерках на фантастическую рыбину. Вся носовая часть бата была завалена «смолянкой», то есть кедровыми смолистыми чурками. На самом носу, там, где днище переходит в лопатообразный выступ, высоко водружен казан с проволочной плетенкой, в которой были уложены кедровые чурки. На дне лежали длинные, почти во весь бат, три остроги, похожие на изящные вилы с заусенками. Мы разобрали шесты и двинулись вверх по Бурлиту.

Долго поднимались мы, обходя заломы и перекатные мели; и чем дальше уходили, тем все тревожнее и глуше шумела река, плотнее и таинственнее становилась темень и мрачно вырастали, надвигались на нас берега. Порой казалось, что мы плывем не по таежной реке, а по глубокому горному ущелью, где не видать ни зги, и только бронзовый отсвет зари, гаснувшей где-то за дальней сопкой, похожей на огромную юрту, служил для нас единственным ориентиром. Этот окружавший со всех сторон таинственный мрак будто усиливал во мне какое-то тревожное ликование. Я чувствовал в себе такую силу, что, казалось, шестом способен был оттолкнуться на самое небо, туда, за островерхую черную сопку. Обычно неустойчивый на бату, я теперь стоял как врытый; ноги мои обрели необыкновенную уверенность, отяжелели, словно чугуном налились. И здесь, возле моих ног, сидела она, притихшая, такая близкая и влекущая.

Но вот Ольгин зажег казан: бойкое пляшущее пламя потянулось кверху, раздалось и защелкало во все стороны раскаленными угольками. В красноватом неровном свете появились берега, на них – первые ряды елей и кедров, кусты черемух, свесившие над самой водой необыкновенно зеленую, светящуюся листву. Со всех сторон потянулась на свет мошкара, она густо замельтешила над нами и, смешиваясь с гаснущими искрами, летящими от казана, живо напоминала веселую пляску снежинок. А где-то в вышине суетливо запищали невидимые летучие мыши, потом пролетел самолет, наполняя небо таким неуместным гулом.

– Клади шесты! – скомандовал Ольгин.

Он пустил бат на стремнину, выровнял его, и мы пошли теперь по течению.

– Начнем, пожалуй. – Ольгин взял острогу, сильно тряхнул тонким шестом и утвердительно закончил: – С господцем.

Тыхей со второй острогой ушел в корму, а я остался с Ниной на середине бата.

До дна пробиваемая сильным светом речная вода текла сизыми дымными струями. В этих извивах, выделяясь темными спинками, застывали хариусы и ленки, и только чуть подрагивающие хвостовые плавники отличали их от донных валежин и продолговатых голышей. Поначалу у меня не ладилось: я бил торопливо, не чувствуя еще рукой нужного смещения, – подводил глаз, и я промахивался.

– Ну, что же вы? Ай-я-яй! – осуждающе восклицала Нина, видя, как, поблескивая боками, уходили от моей остроги хариусы.

– Давненько я в руки не брал шашек, – отшучивался я, стараясь не смотреть на нее, чтобы не выдать своего смущения.

Но вот первый удар встретил упорное податливое тело… Рука радостно дрогнула. Я рванул острогу и сбросил на дно бата трепещущего хариуса. Я ждал от нее восторженного восклицания, похвалы или хотя бы благодарного взгляда. Но Нина, склонившись над хариусом, неожиданно произнесла:

– Бедненький! У него кровь течет…

Воодушевленный удачей, я стал бить азартно, но расчетливо; острога будто сама тянулась к рыбине, как магнитная, и я все чаще выбрасывал в лодку трепыхающихся ленков и хариусов. На мелком пенистом перекате я заметил, как навстречу бату, поднимая над собой волну, шел огромный таймень. У меня мелко задрожали колени. Я впился глазами в его приплюснутую широкогубую пасть и, выждав момент, сильно ударил в толстую темную спину. Мощный рывок остроги чуть не выбросил меня из бата. Я упал на колени, лихорадочно подтянул тайменя и с трудом перекинул его в бат. Это была огромная, пуда на два, рыбина. Она как бешеная запрыгала на днище, готовая ежеминутно выпрыгнуть в воду. Я схватил топор и тремя ударами в голову успокоил ее. Таймень тяжело хватал воздух жабрами, заливая днище кровью.

– Какая жестокость! – произнесла Нина с каким-то внутренним содроганием. – Прекратите эту ловлю… А то я вас возненавижу.

Я удивленно посмотрел на Нину. Она была в сильном волнении.

– Успокойтесь! Что с вами? Что произошло? – Я сел рядом с ней и взял ее за руки. – Если вам не нравится, я прекращаю.

К нам подошел Ольгин.

– Хорошего ты красавца подвалил. – Он приподнял обеими руками тайменя. – Отгулялся, бродяга.

– А вот Нине не нравится, говорит – убийство.

– А этот таймень нешто не убийца? Сколько он за свою жизнь чебаков поел? А теперь и сам попался. Какая же тут несправедливость? Здесь в тайге – полный порядок.

– Не спорю, – ответила Нина. – Но бить топором живое существо – зрелище не из красивых.

– Н-да, – Ольгин положил тайменя. – Вот что, ребята, по-моему, лучение без ухи – не лучение. Я тут прихватил котелок и все необходимое. Давайте-ка свернем на косу и разведем костер.

– Очень хорошо! – радостно воспрянула Нина, которую, как я уже заметил, захватывало всякое новое занятие.

– Тыхей, ухи хочешь? – спросил Ольгин стоявшего в корме Кялундзигу.

– Можно, конечно, такое дело, похлебать.

– Сворачивай на косу!

Мы вытащили бат на первую же песчаную косу, выгрузили кедровые чурки, немного рыбы. У Ольгина, кроме котелка, оказались и складные козелки. Он воткнул их в землю, повесил на них котелок с водой и, быстро вспотрошив трех хариусов, развел костер.

– Ну вот что, ребята, – обратился он к нам с Ниной, – вы тут за ухой следите, а мы с Тыхеем рыбу в протоках малость попугаем.

Он столкнул бат в воду, позвал Тыхея, и они скрылись в темноте.

Назад Дальше