Однажды на светлом озере поднялось волнение, шум, гам, заметались бедные мульки, не зная, куда деваться. Птицы запищали жалобно, и ельчики поняли: уставшая от ленивой, сытой жизни в стоячей воде па протоке, по холодненькому ручью, в свежую водицу пожаловала подкоряжница. Наводя ревизию, приела она по пути потерявших бдительность харюзков, птенцов, какие из гнезда выпали, подобрала, лягуху долго во рту, как цветочек зелененький, таскала, петь пыталась: «Раз попалась, пташка, стой, не вертухайся!», мышонка — для острастки, не иначе, пришибла и даже есть его не стала.
Рыбки тучей залезли под скалу, дрожьмя дрожат, жмутся друг к дружке. Подкоряжница всплыла на самый верх, перья распустила, пасть ощерила — разом две целебные ванны принимает — водяную и солнечную. Пасть у нее сплошь в ценном металле — серебре, золоте, меди, свинце, даже в вольфраме. Зимой рыбаки просверлят лунки и удят на протоке окуньков, сорожек, ершиков. Подкоряжница в засидке находится, караулит жертву, и как только рыбак поволокет на мормышке иль на блесне рыбешку вверх, она шасть из-под коряги, цап рыбешку вместе с мормышкой — и ваша не пляшет! Хохочет подкоряжница, издевается над рыбаками, зубастую пасть, изукрашенную металлом, из лунки показывает.
Рыбаки лаются от неистовства, норовят подкоряжницу пешней оглушить, по льду галошами топают, одного контуженного на войне рыбака припадок хватил. Едва откачали.
И здесь, на родниковом светлом озере, подкоряжница блаженствовала вроде бы, но одновременно и воспитывала рыбье поголовье, к справедливому порядку население приучала.
— Хто в спецводоем без путевки, без направления, из оттудова, — показывала она рылом вверх, — дикарем аль по несознательной дурости и политицкой отсталости затерся, тот дело будет иметь с органами абы-хы-сыс! — подкоряжница, регоча, хлопала себя плавником по резиново надутому брюху.
Рыбака увидит подкоряжница, дразниться начинает:
— Имай! Имай! Может, чего поймаешь! — и тут же прыгать да хриплым с похмелья голосом петь любимую песню примется: — Мы поймали два тайменя, один с хер, другой помене!..
— Водяной ты! — крестились хвостами спрятавшиеся под скалой бедные рыбки. — Никакого в ней страху. Разве можно господина-рыбака так гневить? Он же ж рассердится и нас переглушит всех, в сумке унесет, сварит и съест…
Подкоряжница особенно люто ненавидела почему-то рыбаков в шляпах, в темных очках, в иностранной снаряде, с японскими спиннингами, шведскими катушками и советскими блеснами.
— Хо-хо-хо! Интернационалист явился! Унутренний эмигрант. Рыбки ему социалистической захотелось, революционному населению принадлежащей. А этого не хочешь? — хлопала себя плавником по узкому отверстию, расположенному в конце брюха, почти в районе хвоста.
— Я тебя, скабрезницу, счас выволоку! Счас-счас! Я мокрель в Карибовском море ловил. Акулу в Персидовском заливе! Рыбу-пилу у берегов Африки! И чтоб с такой выжигой из гнилой протоки не совладать?!
— Макрель он ловил! Акулу капитализма! Ты вот акулу, выросшую в водах социализма, излови! Здесь вон нефть кругами ходит, лесом дно реки устелено, машинные колеса, банки, всякое военное железо на дне валяется, гондоны, утопшие пьяные трудящиеся плавают и совсем не морально, а натурально разлагаются. Браконьер сетки мечет, бреднем гребет, острогой целится, порошком травит, динамитом глушит! А мы живе-ом! Друг дружку жуем, повышая тем самым бдительность в водоеме, отбор происходит естественный — остаются самые выносливые, смекалистые, пронырливые. Плевать они хотели на рыбаков-краснобаев и на защитников природы. Мужество, нравственность! Способность к самопожертвованию во имя будущего идеала. Мы во вновь открытые, развивающиеся водоемы икру на размножение отправляем. Бер-ри! Плодись! Множь рыбье поголовье, мы добрыя!
И кабы подкоряжница выступала как люди, стоя на трибуне и не брыкаясь, нет, она все время носится, вертится, вроде бы схватить блесну норовит, но все это она делает коварно, с умыслом: то под затонувшую корягу занырнет, в щелястом камне прошмыгнет, то почти на вербу выметнется, и блесну за блесной садит рыбак, пластает лески, уродует спиннинг. Когда впавший в горячку рыбак обнаружит: все блесны потрачены, крючки обломаны, лески изорваны, удрученно глянет он на светлые воды и который заплачет, а который, матерясь, отправится домой.
Подкоряжница уж никогда не удержится, заулюлюкает вслед, запоет любимую песню: «Мы поймали два тайменя…», наставления выдаст:
— Рожа твоя безыдейная! Ты мырни, мырни в озеро-то! Там горы металлу! Блесны и крючья всех стран и континентов украшают наш спецводоем! А в протоку? А в реку? Соображай, милай!
* * *
Но дооралась и подкоряжница! Допрыгалась! На озерце появился старичок в кирзовых сапогах, в добела изношенном железнодорожном кителе и картузе, и тоже целится рыбки на ушицу изловить. Огляделся старичок, высморкался и ловко этак подметнул и на самодельную мушку выхватил одного глупого харюзка, другого. Подкоряжница выплыла из-под вербы, смотрела, смотрела на эту работу и, не выдержав искушения, бросилась за харюзком, волочимым дедом, оторвала его, вместе с мушкой заглотила.
— Ах ты, клятая-переклятая! Рыло твое ненасытное! — заругался дед. — Вот я тебя изловлю, тогда узнаешь, как ширмачить.
И с этими словами дед достает из мешка складной самодельный спиннинг с самодельными блеснами.
— Хо-хо! — схватилась за живот подкоряжница. — Налимов тебе ловить туполобых этакой снастью! А я ловушки всех стран и континентов прошла, в карасине выжила, водяным академиком сделалась, сама имаю кого хочу, меня ж никто поймать не сможет!
— Ничё, ничё! — успокаивал ее старичок. — Попытка не пытка, как говорил один известный товарищ. Не изловлю, так натренируюсь. — И давай дед тренироваться, блесну забрасывать.
Подкоряжница бесится, бегает, прыгает, вьется. Выдохся старичок, замертво на траву упал, глаза закрыл, больше не могу, говорит, сил нету, уработался.
— То-то! — нравоучительно молвила подкоряжница и увидела, что возле вербы, упавшей в воду, раненая рыбка бьется. — Ну, отдыхай, стахановец, сил набирайся, а я покудова подзакушу, шибко промялась. — И с ходу, с лету цап раненую рыбку, да и в укрытие с нею, под вербу. Пока уходила в тень, поудобней устраивалась, рыбку проглотила и почувствовала, что вроде бы горло, пусть и луженое, чем-то царапнуло, да и в животе, в кишках какой-то непорядок, посторонний предмет как бы беспокоит. Осмотрелась подкоряжница, видит, изо рта ее проволока свисает и дальше — леска миллиметровая.
— Живец! — ахнула подкоряжница. — На живца попалась!.. Когда и наживил, ловкач старый? Ах, мать-перемать! — задергалась, забушевала подкоряжница.
Дед к вербе торопится, колесит на кривых ногах и назидает:
— Тиха, милашка, тиха! Ковды попалась, дак дурака не валяй! — и махом на берег подкоряжницу выхватил.
— Это не по правилам! — заорала, запрыгала в траве подкоряжница. — Паровозник! Браконьер! Враг природы!
— А ты дак друх?!
— Конечно, друг. Я водоем очищала от больных и дебильных рыб, мускул имя укрепляла, умственность развивала, в страхе их держала, от вашего брата — варваров-рыбаков остерегала…
— Ты вот чё, — снисходительно обратился дедок-рыбак к подкоряжнице, вытирая чистой тряпицей руки. — Ежели не угомонишься, орать будешь и рыпаться, получишь успокоительный наркоз, — и вынул из мешка топор с крепким стальным обухом.
— Ох, только не наркоз! — взревела подкоряжница. — Прощайте, товарищи рыбы! Закончен мой боевой путь. Завершена достойная героическая жизнь! В протоке остались мои дорогие щурята, они вам еще покажуг! Будьте бдительны! — и с этими словами подкоряжница уснула навсегда, открыв широко свою богатую пасть, украшенную мормышками, блеснами, похожими на вставные золотые зубы, какие и положено иметь руководящей личности.
* * *
Ельчику-бельчику сделалось грустно. «Вот она, наша жизнь рыбья!» — вздохнул он и вспомнил, как подкоряжница митинговала, когда обманула рыбака в темных очках и в шляпе. И рыбы хором славили подкоряжницу, пели ей гимны:
— Мы восхищены вашим бесстрашием в борьбе с вечными и заклятыми нашими врагами — рыболовами.
Подкоряжница распустила хвост и плавники, с удовольствием слушала похвалы в свой адрес, но фыркала тоже, водой бурлила:
— Либералишки сопливые! Они, видите ли, восхищены. А что вы сделали для защиты отечества нашего рыбного? Союза нерушимого? Червяков только жрать! Хвостом вертеть! А я борись!.. — Подкоряжница вдруг рассердилась да как начала гонять по озеру рыбий хор. Под психическую атаку незаметно сотню малявок съела, харюза под камень загнала, у Ельчика-бельчика чуть навовсе хвост не оттяпала.
И все же жалко подкоряжницу. Сварливая, прожорливая, неуважительная, а все хозяйка.
Ушел старый рыбак с родникового озерца и унес в мешке подкоряжницу. Унялось волнение. Рыбки малые выплыли из укрытий, начали кормиться. Пестренькие харюзки, как всегда, резвились и играли, делая свечки над водой, не забывая, впрочем, подобрать с воды трепещущего подёнка или другого мотылька какого, мошку, комарика. Раненый хариуз маялся под скалой, выплыть пробовал. Ласточки-береговушки стригли крыльями небо. Мир и покой царили вокруг.
Ельчик-бельчик и Белоглазка неотлучно стерегли свое маленькое нерестилище, и, покрутившись возле него, как всегда, пьяные от свежей воды, матерно выругавшись, убежали чумазые ерши по речке в протоку, где меж топляков, в мутной, засоренной воде им легче было чего-нибудь спереть да и подраться с мирными гражданами здешних вод, похулиганить полное раздолье.
Вот и вынырнула со дна горсточка мушек-мулявок. Много икры съели пищуженец и ерши, часть пропала неоплодотворенной и по неопытности некачественно прикопанной, однако молодые родители посчитали и это удачей. Опыт жизни, как и сама жизнь, не так просты, и первая попытка создания семьи могла вовсе кончиться крахом, ныне это сплошь да рядом, да и метали они икру все же не в положенный срок, не на положенном месте.
Дождавшись, когда малявочки прозрели и начали кормиться самостоятельно, Ельчик-бельчик и Белоглазка покинули их в хорошем сохранном месте, надеясь, что здесь, в санаторных условиях, хоть сколько-то из них перезимуют и сохранятся.
Родители спустились в реку. Ельчик-бельчик и Белоглазка были совершенно уже здоровые, способные любить, спасаться и добывать еду.
* * *
Наступила осень.
Обнажился лес. Листья сносило ветром в реку, былинки сухих трав падали на воду, и кружило, кружило, несло их куда-то. Все, что жило, плодилось, цвело летом, обрело крылья, голос, умолкало теперь, осыпалось семенем, отмирало до корешков и успокаивалось в корешке. Птицы объединились в большие стаи, чтоб покинуть родные края. Рыбы тоже сбивались в стаи, чтобы совместно отжировать на обильном осеннем корму и уйти в ямы на продолжительную зимовку.
Сборище ельчиков, похожее на серую, в середке даже темную, грозовую тучу, сосредоточилось на протоке. Здесь еще сохранились опечки и обмыски, не занесенные топляком, грязью и не заросшие водяной дурниной. Почти не двигаясь, стояли, прижавшись чуткими брюшками ко дну, устеленному мелкой галькой и песком, белые серебристые рыбки. Что их гнало сюда? В это место? Зачем? Почему? Что объединяло их? Древние законы? Привычки? Тяга к братству? Все это отгадано людьми лишь частично — маленькие рыбки — ельчики, как и многие рыбы, брали на зиму немножко балласта. Они подбирали со дна мелконькие, с дробинки величиной, камешки или крупные песчинки, заглатывали их. Нагрузившись балластом, они еще несколько дней стояли на чистых отмелях, и какое-то грустное, недвижное, может быть, и торжественное чувство владело ими. Может быть, перед тем как впасть в полуспячку, сделаться совсем беззащитными, утратившими даже инстинкт самосохранения и страха, они молились рыбьими словами своему рыбьему богу и просили его о том, чтоб он сохранил их души и тело, продлил их жизни…
Над ними настывал и застекливал реку осенний прозрачный лед. На лед ложилась белая изморозь, трещины ходили по нему, стекло льда со звоном лопалось, содрогалась вода, содрогались обитатели реки от режущего, душу пронзающего звука. Ельчики, колыхнувшись луговою, иньем прихваченной травкой, нарушали строй, готовы были броситься врассыпную, но, увидев, что родители их, мамы и папы, стоящие впереди на почтительном отдалении, никуда бежать не устремлены, тоже успокаивались, плотнее прижимались друг к другу.
Из деревни могли спуститься рыбаки, пробить пешнями и топорами тонкий лед у входа в протоку и на выходе ее в реку, да и перегородить впереди и сзади рыбной стае протоку мелкоячеистыми сетями, которые и называются ельцовками. Поставив сети, насторожив гибельные ловушки, люди станут бегать по льду, хряпать по нему колотушками, топорами, сапогами, и очнувшиеся рыбки в панике засуетятся в воде, устремятся в реку из тесной протоки, засадят сети телами своими почти в каждой ячейке.
Но не было бы счастья, да несчастье помогло — в деревне не осталось мужиков-добытчиков, сгнили сети на чердаках, да и сама деревня погибла, едва дышала несколькими трубами.
Эта опасность миновала. Но сколько же крутом других напастей. Вверх по реке стоят маргариновый, дрожжевой и каустиковый заводы, льнокомбинат там стоит, на окраине райгородишка межраймашремонт находится, несколько свино— и скотокомплексов, какая-то пропарка, какие-то трубопроводы и просто трубы, пускающие грязь, пар и горячую воду, школы, дома, санатории — все-все они испражняются в реку всяческой дрянью, неиссякаемой нечистью.
Ах, если бы знал человек, как он грязен, вонюч, необиходен, так, может, и постыдился бы себя, исправился бы, стал вести себя поопрятней и милосердней. Да где там?! До милосердия ли ему? Веселится, пляшет и поет человек, дожирая остатки безумного пиршества на земном столе, любуясь на себя уже не в зеркале, а в лужи грязные глядя. Скоро ему не только наслаждаться нечем будет, но и напиться на земле воды не найдется, в небо за нею полетит на жутко грохочущих кораблях. Сдохли раки в родной реке, совсем почти не осталось светолюбивых гальянчиков, пескарей, харюзки и леночки в ручье спасаются. Но зимою ручей промерзает до дна, его наледью толсто покрывает — задохнешься, поневоле надо отстаиваться в гнилой и душной воде.
Меньше и меньше ельцов в реке. Теряют резвость таймени. И только подкоряжница со щурятами, окуни, сорожняк да ерши попривыкли к новой обстановке. Пахнет у них дурно изо рта, керосином из икры воняет, и сами они помойкой отдают, уже и варить их рыбаки не решаются, но ловят «просто так» — для ублажения души, в утеху сердцу, наслаждаясь самим «процессом» рыбалки и отдыхом «на воде».
В мир приходит заосенье. Тишина и умиротворенность на опустелых полях. Земля наряжается в белое, чистое. Прозрачно и покойно вокруг. Улетели на юг тревожные птицы. Ушли звери в темные крепи. Боровая птица в теплых ельниках и сосняках схоронилась. Медведь перестал куролесить по тайге, залег и успокоился в берлоге. Генералы-таймени тревожно подремывали в глуби, по-за каменьями. Легли на ямы крест-накрест и оцепенели до талой весенней воды кое-где сохранившиеся осетры, белуги, стерляди, большая рыба — кит скрывалась в океане, боясь китобоев с беспощадными гарпунами, акулы задумались о проблемах нынешней жизни и всеобщем разоружении, угрожающем изгнанием их из всех мирных вод. Ушли в далекие моря молодые косяки кеты, чавычи, горбуши и всякой разной прихотливой рыбы. Аж в Саргассово море, виясь и изгибаясь, спешат угри. В неизведанной и человеку еще недоступной толще южного моря плавает задом наперед рыба с двумя сердцами и без единого глаза, и кто-то еще там, в глубине есть, невиданный и неведомый, но тоже, как и всякая тварь водяная и земная, совершив годовой круг, торопится на отдых или в тепло из северной части родной планеты и пробуждается, готовится к гону, икромету, брачным песням, дракам, к любовным делам население южной ее половины.
А в яме родной реки, названной так людьми, покинув мелкую протоку, плотным сонным косяком стояли белые, тихие рыбки — ельцы. В яме было чисто, глухо, сонное марево окутало воду под толстым покровом льда. Лишь к полудню проникало сюда пятнышко, и рыбы понимали, чувствовали в немой глуби, что там, в миру, все в порядке, ничего никуда не сдвинулось, не развеялось и хоть самое малое тепло, малый проблеск жизни и света небесного обнадеживает всякую тварь сущую на будущее.