Даже если не будет денег платить за обучение кому-нибудь еще. Кроме того, деньги… Их же можно заработать. Работать, вот что надобно! Вот только как? Что он умеет? Так, писать стихи и перекладывать латинские поэтические тексты на французский… Но такого добра в Париже, наверное, хватает. А если и не хватает — как, у кого об этом можно узнать? Разве что подойти вон к тому монаху, наверное, из Сен-Женевьевской школы спешащему, и спросить вежливо — «Мессир, не желаете ли купить мой перевод овидиева «Искусства любви»? Очень занимательная книга, вот честное слово…»
Еще Ален умеет кроить и — немножко — шить. Еще можно наняться в слуги какому-нибудь мастеровому, и запросить большой платы — не у каждого там портного или кузнеца есть слуга-рыцарь! Он ведь рыцарь, в конце концов… Вот вам занятие, достойное рыцаря — прийти во дворец Сите и попроситься на службу к королю Луи Седьмому!.. Государь, мне надо подзаработать, чтобы заплатить за учебу, не собираетесь ли вы в какой-нибудь военный поход? Я не гордый, я могу и оруженосцем побыть… Или лучше сразу отобьете мне шпоры на навозной куче?.. Чистосердечное раскаяние облегчает вину, это всякому известно… Впрочем, шпор-то все равно нету. Их, наверное, славные парни разбойнички кому-нибудь продали. А, проклятье, как болит стопа. Наверное, будет дождь.
Дождь и правда случился этой ночью — даже не просто дождь, а гроза, и всадники бури, грохоча и сверкая, неслись через все небо в своей дикой охоте, и Ален лежал поверх беличьего одеяла (тюфяк на кровати был худой и соломенный, а что поделаешь, улица Соломы), лежал без сна и слушал дождь… Синеватые молнии озаряли его убогую комнату, словно просвечивали ее Божьим взглядом.
У меня еще есть деньги, помимо уже отданных за жилье, и их хватит месяца на два учебы, подумал Ален тоскливо, закрывая глаза. Я не о том болею, не о том. Просто я совсем пуст, мне не о чем жить, я не хочу ничего — ни учиться, ни Овидия с его страшными либо мерзкими историями, ни Горация, ни даже Вергилия, ни вообще Парижа… Раньше я имел радость, хотя, может, это была и не радость — а так, напоминание о радости, но о какой радости — я забыл, я совсем забыл… Со мной случилось что-то, из-за чего я жил, даже после всего, даже после того, как остался один… Да что там, я не знаю и того, как меня зовут. Мне действительно
— Ты новичок, что ли, в Париже? Тебя как вообще зовут?
— Ален меня…
— Ну, это не имя, — заявил чернокудрый нахал, чьи ноги описали полукруг по воздуху, когда он ловко перевернулся, чтобы сесть. — Это тебя пускай так мамочка с папочкой кличут в твоей деревеньке или откуда ты там родом… А здесь —
«Госпожу я увидав,
Тайну вам свою скажу:
Раз увидев госпожу,
Пасть в объятия стремглав
Возжелал, и вот дрожу,
Весь в тоске без сна лежу…»
Воистину, хотя и не был Ростан голиардом, но инвекция против этих бродяг в полной мере относилась к его творчеству: «Pacifice retice. Nulli noceat tua musa…»[13]
Зато вот пел Пиита прекрасно! Голос у него походил на море — мягкий и одновременно сильный; они с Кретьеном любили примерно одни и те же песни, и когда Ростан исполнял, скажем, Рюделя или Гийома Аквитанского, то цены ему не было! Но главная беда Пииты — а заодно и всех его друзей и близких — состояла в том, что собственные стихи ему
5
Только теперь, успокоившись окончательно, Ален начал понимать, что Пьер-Бенуа все же сделал ему много добра. Не только научил кое-чему, но и слепил из застенчивого провинциала вполне самоуверенного парижанина. Интересно, это у него случайно получилось — или он его правда любил, ну, так, как мог?.. Ведь влюбляются люди в девушек, а этот бедняга, может, таким же образом в юношу влюбился — скверно, конечно, но ведь не со зла же! Плоды учения стали сказываться — Ален, а вернее, Кретьен ни в чем не уступал теперь другим юным диалектикам из Соломенного Проулка, а того же раздолбая Ростана, например, и вовсе превосходил… И теперь, ложась спать на голодный желудок, но с ощущением внутреннего порядка и правильности происходящего, юноша понимал с удивлением, молясь перед сном, что и в самом деле больше не держит обиды на своего первого учителя. Было, конечно, что-то вроде легкой гадливости, да еще стыд — эту историю Кретьен никогда не рассказал бы никому в жизни, даже лучшему из друзей. Друзьям поверяют тайны — но не гадости. И еще, как ни странно, был легкий страх. Не тайной мести обманутого в своих ожиданиях магистра боялся Кретьен — нет, самого его голоса, исполненного настоящей ненависти, настоящего желания причинить боль. Он вообще всегда боялся таких вещей, не умея понять и принять их до конца: при виде неприкрытого темного зла Кретьен терялся, как перед лицом демона. Что с ним делать? Говорить с ним? Убивать? Или просто быстро бежать прочь, запереть за собой дверь, накрыться с головой одеялом…