Кровопролития на Юге - Александр Дюма 16 стр.


Так протекли полчаса; потом поднялся великий шум; Кавалье обернулся и заметил, что Людовик XIV всходит на первую ступень лестницы; он впервые видел короля, но сразу его узнал; он чувствовал, что колени слабеют; кровь бросилась в лицо.

Король с присущим ему достоинством поднимался со ступеньки на ступеньку, то и дело останавливаясь, чтобы сказать кому-нибудь несколько слов, кивнуть или сделать знак рукой. За ним, отставая на две ступеньки, двигался Шамийар, останавливаясь одновременно с королем в постоянной готовности дать почтительный, но точный и краткий ответ на каждый вопрос его величества.

Дойдя до Кавалье, король остановился, якобы желая обратить внимание Шамийара на новый плафон, только что расписанный Лебреном, но на самом деле для того, чтобы вдоволь поглядеть на странного человека, который сражался против двух маршалов Франции и на равных вел переговоры с третьим; потом, разглядев его как следует, он спросил Шамийара, словно только что его заметил:

— Кто этот молодой дворянин?

— Государь, — ответствовал министр, делая шаг вперед, чтобы представить молодого человека королю, — это полковник Жан Кавалье.

— Ах да, — пренебрежительно обронил король, — бывший андюзский булочник!

И в знак презрения пожав плечами, пошел дальше.

Кавалье так же, как и Шамийар, сделал шаг вперед, думая, что король задержится, но, услышав презрительное замечание великого монарха, обратился в статую; на мгновение он застыл, побледнев так, что его можно было принять за мертвеца, потом инстинктивно потянулся к шпаге, но тут же понял, что погибнет, если хоть на миг задержится среди этих людей, которые, делая вид, будто слишком презирают его, чтобы обращать на него внимание, следили за каждым его движением; и вот он ринулся с лестницы в вестибюль, оттолкнув двух-трех лакеев, попавшихся ему на пути, выбежал в сад, пересек его во весь дух и, ворвавшись в комнату, повалился на паркет, где принялся кататься, как безумный, испуская яростные вопли и проклиная час, когда, поддавшись на посулы г-на де Виллара, покинул горы, где был таким же властелином, как Людовик XIV в Версале.

В тот же вечер он получил приказ покинуть Париж и присоединиться к полку, ждавшему в Маконе.

Наутро Кавалье уехал, даже не повидавшись с г-ном де Шамийаром.

Там молодой севеннец нашел своих братьев по вере, которым накануне нанес визит д'Эгалье, снова направлявшийся в Париж в надежде добиться от короля уступок, на какие не хотел или не мог согласиться г-н де Виллар.

Кавалье не стал рассказывать своим товарищам, какой странный прием оказал ему король, а намекнул им, что опасается, как бы обещания, которые они получили, не оказались нарушены, и более того, как бы их всех не завлекли в западню. Тогда его люди, которыми он так долго командовал и которые всегда внимали ему как оракулу, спросили, что им делать. Кавалье отвечал, что если они намерены следовать за ним, то, по его мнению, лучше всего при первой же возможности добраться до границы и бежать за пределы королевства. В тот же миг все изъявили готовность последовать за ним. Кавалье ощутил новый прилив раскаяния: он вспомнил, что прежде под его началом было полторы тысячи таких же людей, как эти.

На другой день Кавалье с товарищами пустились в путь, не зная, куда их ведут, и не имея возможности добиться каких-либо сведений на этот счет; молчание эскорта еще более укрепило их решимость. И вот, прибыв в Оннан, Кавалье объявляет единоверцам, что, по его мнению, случай им благоприятствует, и спрашивает, не переменили ли они своих намерений; те отвечают, что во всем полагаются на него. Тогда Кавалье приказывает им быть наготове; Даниэль произносит молитву; после молитвы они все вместе совершают побег, перебираются через гору Белиар, переплывают Порантрюи и далее идут в Лозанну.

Тем временем д'Эгалье в свой черед прибыл в Версаль с письмами от маршала де Виллара к герцогу де Бовилье, главе королевского совета, и к Шамийару. По приезде он в тот же вечер вручил письма адресатам; оба пообещали представить его королю.

На четвертый день Шамийар передал д'Эгалье, чтобы наутро тот ждал до начала совета у королевской опочивальни.

Д'Эгалье был точен; в обычный час король прошел и остановился перед д'Эгалье, а Шамийар вышел вперед и сказал:

— Барон д'Эгалье, государь.

— Мне весьма приятно видеть вас, сударь, — произнес король, — я доволен усердием, проявленным вами в Лангедоке у меня на службе, очень доволен.

— Государь, — отвечал д'Эгалье, — я, напротив того, почитаю себя весьма несчастным, потому что не совершил еще ничего достойного той доброты, с какой ваше величество изволит со мной говорить, и я молю Бога о милости послать мне в будущем случай лучше засвидетельствовать вашему величеству свое усердие и преданность.

— Ничего, ничего, — сказал король, — повторяю вам, сударь, я очень доволен тем, что вы сделали.

И он пошел на совет.

Д'Эгалье удалился не вполне удовлетворенный: он пришел вовсе не для того, чтобы получить от Людовика XIV одни похвалы: у него была надежда добиться чего-нибудь для своих братьев по вере; но с Людовиком XIV бесполезны были мольбы и жалобы — следовало выжидать.

В тот же вечер Шамийар послал за бароном и сказал ему, что, зная из письма маршала де Виллара об огромном доверии, какое питают к нему рубашечники, хотел бы знать, не согласится ли барон еще раз воспользоваться этим доверием, чтобы призвать мятежников к повиновению.

— Разумеется, — отвечал д'Эгалье, — и с большой охотой, однако я полагаю, что в настоящую минуту дело настолько осложнилось, что успокоить умы будет нелегко.

— Но чего же хотят эти люди? — спросил Шамийар у д'Эгалье, словно они беседовали в первый раз. — И что, по вашему мнению, следует предпринять, чтобы их успокоить?

— По моему разумению, монсеньер, — отвечал барон, — для этого нужно, чтобы его величество разрешил своим подданным свободно отправлять обряды их веры.

— Как! Разрешить обряды так называемой реформатской веры? — вскричал министр. — Упаси вас Бог предлагать такие меры. Король, как я понимаю, предпочел бы, чтобы все его королевство перевернулось вверх дном, чем согласиться на такое.

— Монсеньер, — возразил барон, — мне весьма досадно, но я и в самом деле не знаю другого средства предотвратить бедствия, которые повлекут за собой утрату одной из прекраснейших провинций королевства.

— Клянусь честью, вот пример великого упрямства! — изумился министр. — Эти люди хотят погибнуть сами и увлечь к гибели свою страну!.. Пускай те, кто не желает верить по-нашему, молятся Богу у себя дома — никто им ни слова не скажет, лишь бы они не устраивали сборищ.

— Это было хорошо для начала, монсеньер, и я думаю, что, если бы людей не обращали и не причащали насильно, легко было бы удержать их в повиновении, из которого они вышли только под влиянием отчаяния; но теперь они говорят, что им мало молиться у себя дома: надо еще заключать браки, крестить детей, обучать их, хоронить покойников, и все это невозможно без исполнения церковных обрядов.

— А где вы видели — осведомился Шамийар, — чтобы людей причащали насильно?

Д'Эгалье удивленно взглянул на министра, словно желая удостовериться, что тот не шутит; но, видя, что лицо собеседника совершенно серьезно, отвечал:

— Увы, монсеньер, печальный пример моего покойного отца, а также матушки, здравствующей поныне, убеждает меня в том, что такое кощунство в самом деле происходило.

— Разве вы не католик? — спросил Шамийар.

— Нет, сударь, — отвечал д'Эгалье.

— Но почему же тогда вы вернулись в королевство?

— Откровенно признаюсь, монсеньор: я вернулся, намереваясь увезти свою матушку, но она никак не могла на это решиться из-за многих трудностей, ждавших ее в этом случае, и с помощью всей родни уговорила меня остаться; я уступил их настояниям, но с условием, чтобы меня не подвергли карам за мою веру. И вот один священник, друг моих родных, стал всем говорить, будто я обратился в старую веру, а я этого не опровергал; это было дурно с моей стороны, монсеньер, и я раскаиваюсь. Однако добавлю, что всякий раз, когда меня спрашивали о том же, о чем спрашивает ваше высокопревосходительство, я отвечал столь же откровенно.

Министр, казалось, нисколько не рассердился на барона за его откровенность; он лишь сказал ему на прощание, что ему следует подумать над тем, как вывести за пределы королевства тех, кто не желает подчиниться приказам его величества в вопросах веры. Д'Эгалье отвечал, что много размышлял об этом, но так ничего и не придумал, и обещал подумать еще. Затем он удалился.

Спустя несколько дней министр уведомил д'Эгалье, что король удостаивает его прощальной аудиенции. Вот как рассказывает сам барон об этой второй встрече:

«Его величество, — пишет он, — велел позвать меня в залу совета и там оказал мне честь еще раз повторить в присутствии всех министров, что он весьма доволен моей службой и хотел бы исправить меня только в одном отношении. Я стал умолять его величество сказать мне, что же ему во мне не по нраву, уверяя, что постараюсь во что бы то ни стало избавиться от этого недостатка.

— Я имею в виду вашу религию, — сказал мне король. — Я желал бы видеть в вас доброго католика, чтобы оказывать вам свои милости и чтобы вы по-прежнему продолжали мне служить.

Тут его величество добавил, что следует наставить меня в вере и что когда-нибудь я сам пойму, что это послужило мне к великому благу.

Я отвечал его величеству, что, не щадя жизни, готов доказать свою преданность величайшему королю на земле, но буду почитать себя недостойным его милостей, коль скоро добьюсь их с помощью лицемерия, каковым была бы для меня измена своей вере; сказал, что благодарен за ту воистину королевскую доброту, с какой его величество желает позаботиться о моем спасении; что я сделал все, что мог, чтобы получить наставления в вере и даже чтобы преодолеть в себе предрассудки, усвоенные с младенчества, кои часто препятствуют людям в постижении истины; что в свое время я даже близок был к тому, чтобы вовсе утратить веру, но Всевышний, сжалившись надо мною, отверз мне глаза и вывел из этого тягостного состояния, открыв мне истинность той веры, в которой я был рожден. И могу заверить ваше величество, добавил я, что многие лангедокские епископы, которые должны были бы, как мне кажется, трудиться над обращением нашим в католичество, на деле служат орудием, коим воспользовалось Провидение, дабы не дать нам превратиться в католиков: вместо того чтобы привлекать нас кротостью и благим примером, они всевозможными гонениями непрестанно внушали нам, что, если в низости своей мы отречемся от веры, которую почитаем правой, Бог покарает нас, предав нас в руки пастырей, которые и не думают о том, как бы пособить нам в спасении наших душ, но изо всех сил стараются ввергнуть нас в отчаяние.

Король на это пожал плечами и сказал мне: «Довольно, оставим этот разговор». Я испросил у него благословения, как у моего монарха и отца всех своих подданных. Король рассмеялся и сказал, что г-н де Шамийар передаст мне его приказ».

В силу этого приглашения на другой день д'Эгалье по просьбе министра явился к нему в его загородный дом; Шамийар сообщил, что король назначил ему пенсион в восемьсот ливров. Барон на это заметил, что трудился совсем не ради денег, но надеялся на лучшее вознаграждение: все, чего он просил в этом смысле, — возмещение тех трех-четырех сотен пистолей, потраченных на бесконечные свои разъезды, вот и все, но Шамийар возразил, что король привык, чтобы все его дары принимались с благодарностью, каковы бы они ни были. На это сказать было нечего, и д'Эгалье тем же вечером выехал в Лангедок.

Три месяца спустя он получил от Шамийара приказ покинуть королевство с обещанием пенсиона в четыреста экю, причем деньги за первую четверть года были ему выплачены вперед. Ему не оставалось ничего другого, кроме как повиноваться, и он пустился в путь в сопровождении тридцати трех своих людей, с которыми 23 сентября прибыл в Женеву; но как только он там оказался, Людовик XIV решил, что проявил уже достаточное великодушие и что они с бароном в расчете; поэтому д'Эгалье целый год напрасно дожидался второй четверти своего пенсиона.

На исходе этого срока он, видя, что письма его к Шамийару остаются без ответа, и не имея средств к существованию, счел себя вправе вернуться в свое родовое имение и приехал во Францию.

Когда он проезжал через Лион, об этом, как на грех, узнал лионский купеческий старшина: он приказал арестовать барона и сообщил о его аресте королю, который распорядился препроводить его в замок Лош. Проведя год в заключении, д'Эгалье, которому в ту пору едва исполнилось тридцать пять лет, решил приложить все силы, чтобы вырваться на свободу, находя, что лучше умереть при попытке к бегству, чем жить в заточении, которому не предвиделось конца. Он исхитрился добыть пилку, перепилил решетку своей тюрьмы и спустился по простыням, привязав к концу железный прут, который надеялся использовать как оружие, когда окажется на земле. И впрямь, когда ближайший часовой окликнул: «Кто идет?» — д'Эгалье свалил его с ног ударом прута. Но часовой успел крикнуть, поднялась тревога, второй часовой заметил беглеца, выстрелил в него и убил.

Так было вознаграждено патриотическое рвение барона д'Эгалье.

Между тем войско Ролана необычно разрослось, поскольку в него влились люди Кавалье; теперь под началом у Ролана было около восьмисот человек. Другой главарь, по имени Жоанни, располагал отрядом в четыреста человек. У Лароза, которому передал командование Кастане, было человек триста, у Буазо из Рошгюда — сто, у Сальте из Сустеля — двести, Луи Кост имел в распоряжении пятьдесят человек, а Катина — сорок; таким образом, несмотря на победу Монревеля и переговоры г-на де Виллара, рубашечники все еще представляли собой армию в тысячу восемьсот девяносто человек, не считая одиночек, воевавших на свой страх и риск, не признавая ничьих приказов, — и они-то, быть может, причиняли врагу наибольший ущерб. Впрочем, все эти отряды, кроме тех, кто, как мы уже сказали, воевал в одиночку, подчинялись Ролану, который после отступничества Кавалье был объявлен генералиссимусом. Итак, г-н де Виллар решил, что надобно оторвать от мятежников Ролана, как до того Кавалье, и тогда дело пойдет на лад.

И вот, чтобы перетянуть Ролана на свою сторону, он пустил в ход всевозможные угрозы и посулы, и как только одна попытка терпела неудачу, он тут же предпринимал следующую. На миг появилась надежда склонить Ролана к соглашению с помощью некоего Журдана де Миане, его большого друга, предложившего себя в качестве посредника, но и тот потерпел неудачу, подобно всем остальным: Ролан ответил решительным отказом, и стало ясно, что от уговоров следует перейти к иным мерам. Голова Ролана еще раньше была оценена в сотню луидоров, теперь эту сумму удвоили.

Три дня спустя один молодой человек из Юзеса по имени Маларт, пользовавшийся полным доверием Ролана, написал г-ну де Парату, что генерал рубашечников с семью или восемью своими офицерами должен остановиться на ночлег в замке Кастельно вечером 14 августа.

Де Парат немедленно отдал распоряжение и приказал Лакосту-Бадье, командиру второго шаролезского батальона вместе с двумя ротами сен-серненских драгун и всеми офицерами, у которых были хорошие лошади, к восьми часам вечера приготовиться к вылазке, о цели которой он им не сообщил. Лишь в восемь часов они узнали, что им предстоит предпринять, и с такой поспешностью пустились в путь, что через час уже завидели замок Кастельно; им пришлось остановиться и спрятаться, чтобы не явиться слишком рано и дожидаться, пока Ролан ляжет.

Напрасны были их опасения: вождь рубашечников, привыкший полагаться на своих людей, как на самого себя, лег спать без опасений, понадеявшись на бдительность одного из офицеров по имени Гримо, который стоял на часах на башне замка. Но Лакост-Бадье и его драгуны, ведомые Малартом, пробрались по узкой тропинке к самому подножию крепостной стены так, что их почти невозможно было заметить; Гримо обнаружил их слишком поздно, когда замок оказался обложен со всех сторон. Гримо тут же выстрелил из ружья и закричал: «К оружию!» Ролан, разбуженный криком и выстрелом, спрыгнул с кровати, одной рукой схватил одежду, а другой — саблю и бросился в конюшню. На пороге спальни он наткнулся на Гримо, который, не думая о собственном спасении, прибежал позаботиться о спасении своего предводителя. Они поспешили в конюшню, чтобы взять лошадей, но трое их людей — то были Маршан, Бур дали и Бейо — оказались проворнее: они забрали самых лучших коней и, вскочив на них прямо без седел, ускакали через главные ворота, прежде чем драгуны успели их схватить. Остальные лошади были много хуже: драгуны легко бы их нагнали, поэтому Ролан предпочел бегство пешком, позволявшее отказаться от больших дорог и искать укрытия в каждом овраге, под любым кустом. Итак, он вместе с пятью оставшимися при нем офицерами бросился к калитке на задах, выходившей в поле; но пока в главные ворота врывались драгуны, замок оцепили другие войска; беглецы попали в засаду и вскоре оказались окружены. Тогда Ролан отшвырнул одежду, в которую не успел облачиться, прислонился спиной к дереву, выхватил саблю и стал грозить тому храбрецу, будь он офицером или солдатом, который оказался бы отважнее прочих и попытался бы его схватить. На лице у этого человека запечатлелась такая отчаянная решимость, что, хотя он один, полуодетый, бросил вызов целой толпе, нападающие на миг заколебались и никто не отваживался к нему приблизиться. Но тут в тишине прозвучал выстрел; рука Ролана, простертая к недругам, опустилась, сабля, угрожавшая им, выпала из его пальцев, колени ослабели, тело, опиравшееся на дерево, еще мгновение держалось на ногах, мало-помалу оседая. И тут Ролан, собравшись с силами, воздел обе руки к небу, словно призывал Божью кару на головы убийц; но он уже не мог вымолвить ни слова и упал мертвый.

Назад Дальше