Ничего, вот Рауль Камбрейский тоже никогда мать не слушал. Даже прибить ее, помнится, хотел, когда она ему стала перечить. Так что рыцари (ну, будущие) так всегда с матерями обращаются. Ей же с того зла не будет, разве нет? Рауль Камбрейский, конечно, никогда мне особенно не нравился — зачем он женский монастырь сжег? Зачем такого отличного вассала и друга, как Бернье, унижал и бил? Но вот в делах с матушкой его вполне можно было понять. Матери, думал я гордо, они женщины и поэтому ничего не понимают. Но тебя я так просто к женщинам не причислял: ты была особая, ты была Мари.
В одном могу тебе поклясться — я уже тогда любил тебя, но моя привязанность ничуть не была плотской. Отдаленная мысль о том, что ты — невеста моего брата, напротив, давала мне чувство некоей близкой причастности, родственности, по праву которой я волен быть рядом с тобой, обмениваться подарками, играть в рыцарей и дам. Невеста брата — почти сестра или кузина, почти родственница, кто-то, почти привязанный кровным родством, а значит, на нее вполне можно рассчитывать. Мне было приятно находиться рядом с тобой, держаться за руки, обмениваться взглядами (только не в присутствии отца, самим своим существованием убивавшего эту невинную игру и делавшего страх из радости.) Но мысль о том, чтобы поцеловать тебя — иначе, чем все целуются на мессе, иначе, чем я при встрече целовал в щеки брата — мне даже не приходило в голову. А когда меня наводил на такую мысль Рено (с ним это случалось), я пугался почти до слез.
Ты по-прежнему боялась за меня, но я запретил тебе бояться: я, в конце концов, когда-нибудь буду рыцарем, а значит, мне надобно учиться поступать, как хочется. Я взял все свои серебряные монетки, и ты помогла мне зашить их в подкладку шаперона[8] так, чтобы можно было с трудом выдавливать наружу по одной. Как-никак, это были мои первые деньги, и очень бы мне не хотелось с ними расстаться из-за воров, срезающих кошельки. Весь день до вечера мы ходили, радуясь сознанию общей тайны; а под вечер явился Рено, успевший-таки сбегать в деревню, и сообщил, что все отлично — на ярмарку собирается старший священников сын и еще несколько мужиков. Они поедут на телегах и повезут на продажу бобы, кур и свежий сидр, желая закупиться пшеном, ягнятами и тканью, да еще кому что нужно. Так что можно, не боясь, ехать вместе с ними и по дороге питаться их едой. На мой испуганный вопрос, не выдадут ли нас мужики мессиру Эду, Рено с усмешкой отвечал, что несколько оболов это решат без лишних споров. Правда, среди мужиков обещался быть кузнец, папаша Аликс, которого Рено побаивался — и поэтому скорее был рад моей компании. При сеньоровом сыне серв навряд ли позволит вражде взять над собою верх. Еще к нам по дороге должен был присоединиться обоз с монастырской мельницы, так что компания получалась изрядная.
Мы выехали в субботу под второе воскресенье Пасхи, с рассветом. Обозы — штука медленная, чтобы приехать хотя бы к обедне следующего дня, надлежало отправиться в путь сильно заранее. Мы с Рено, конные, поджидали мужиков на лугу за речкой, где начиналась дорога. У молодого дамуазо был собою короткий меч в ножнах, притороченный к седлу, и тот значительно трогал оружие рукой, привлекая к нему мое внимание. У меня из оружия имелся только ножик из плохой стали, но и тот прибавлял мне мужественности. Конь Рено, довольно хороший молодой гнедок, нервно перебирал ногами; моя грустная кобылка — единственное, чем я смог разжиться на конюшне, не унижаясь перед конюхом многочисленными просьбами — лениво жевала верхушку невысокого кленика. Она вообще была не любительница скорости, эта лошадка по имени Ласточка, и давно уже применялась разве что для перевозки тюков. Больше всего она любила пастись на солнышке, невзирая на желание всадника прервать сиесту и отправиться вперед. Впрочем, зато добрая и покладистая, она не требовала особого ухода, и ее не надо было то и дело осаживать, как коня Рено. Тому не стоялось на месте — то хотелось припустить в сторону, то резким подъемом на дыбы избавиться от слепня, жалившего его в какие-то нежные части, то подраться с другим конем. Мужицкие возы показались скоро — их было два, на одном высоко громоздились плетеные клетки с птицей. Куры так волновались, кудахтали и хлопали крыльями, в тесноте борясь за место в клетке, что вскоре их накрыли куском рогожи — глупые птицы тогда решили, что настала ночь, и малость угомонились. Вторая телега была гружена мешками и несколькими бочками; на груде мешков восседал возница, широкомордый кузнец, везший на дне повозки собственный товар на продажу, чтобы подработать на месте — подковы там, дверные кольца, гвозди в ящичке. Остальных трех мужиков я тоже видал доселе, по большей части в церкви. Степенно приняв нашу не слишком-то щедрую мзду — мы оба с Рено отвалили на каждых двоих по денье — они почтительно покивали, то ли кланяясь, то ли соглашаясь. Мы с Рено были не страшные, перед нами можно не сгибаться до земли и не простираться, как перед святыми реликвиями или перед мессиром Эдом. Мартин, старший отпрыск нашего кюре, прибыл, как и мы, верхом на лошадке — лохматом крепыше с черной мордой и ногами. К передней луке у него были приторочены тугие сумки — то ли с мелким каким товаром, то ли просто с припасами на дорогу. К моему легкому огорчению, сын кюре оказался одет и собран в дорогу куда лучше меня. У меня отродясь не было такого синего шерстяного плаща и крепких, красивых высоких башмаков.
Дорога оказалась весьма веселой, хотя мы трое, конные, и досадовали на медленность продвижения скрипучих телег. Вскоре, возле мельницы, к нам присоединился еще один обоз — монастырский. Этих мужиков мне бояться не стоило, они же меня вовсе не знали; они оказались веселыми ребятами, кумовьями друг другу, молодыми и шумными. Один из них то и дело пел псалмы и церковные песни — он с детства рос при монастыре, покуда не женился в деревне, и знал много интересного. В его устах песнопения звучали вовсе не торжественно, а скорее смешно и весело, хотя местами он ужасно коверкал латынь. Его товарищ развлекал спутников историями из монастырской жизни, байками про тамошнего келаря, ответственного перед господином аббатом за работу мельницы, и ихнего деревенского старосту, судя по байкам с оным келарем враждовавшего. Истории о том, как хитрый виллан разными способами умудряется обставить клирика, несказанно меня смешили — пока я не узнал одну из них, слышанную мной от захожего жонглера, и тогда ее действие происходило где-то далеко, в Пикардии. Стало быть, это не настоящие истории, а так, выдумки! Но все равно ехать вместе с людьми из монастырской деревни было весело, и хотя положение не позволяло нам с Рено по-свойски общаться с вилланами, мы ехали от них неподалеку и смеялись над их историями, как и наши собственные мужики.
На ходу мы жевали жирный сыр, который Рено бесцеремонно выпросил у мужиков, да еще Мартин поделился с нами копченым мясом из собственной сумки. А когда вечером все остановились на отдых, монастырские заварили в котелке собственный обед, а мы ничуть не погнушались отобрать часть бульона из солонины у своих спутников, закусывая их же хлебом — впрочем, черным и не особенно вкусным. Только наглый Мартин лопал вечером пшеничный хлеб.
Ночью произошла неприятность с лошадьми — конь Рено порвал веревки, спутывавшие ему задние ноги, и попытался из дурного своего нрава покрыть мою бедную кобылку. Мартинов жеребец с ним подрался, смирные тягловые коньки испугались, и лошадей пришлось растаскивать, нещадно охаживая хлыстом. Рено, ради такого дела объединившись с кузнецом (как с самым сильным из присутствующих), вовсю орал, щелкал плеткой и уворачивался от конских копыт, мелькавших в непосредственной близости от его головы. Я позже всех разобрал, в чем дело, вырванный шумом из объятий сладчайшего сна головою на седле — и сначала подумал, прости Господи, что на нас среди ночи напали разбойники. Шампанскими шайками, промышляющими в ярмарочное время близ городов, меня пугали многие — в том числе и ты, Мари, перед самым отъездом. Я даже успел пожалеть, что ослушался твоего совета и все-таки отважился на этот путь — но все оказалось куда проще, приключение оставалось веселым, и я помог товарищам развести коней на разные стороны поляны. И покрепче привязал там свою кобылу, оказавшуюся таким искушением и поводом для ссор. Она была согласна остаться в уединении — злые жеребцы ее здорово напугали. Кроме того, Мартинов конь до крови укусил жеребца Рено в плечо, и тот до утра то и дело тонко ржал от боли. Рено плохо выспался и поутру был весьма зол — почему-то на меня, которому «хватило, видишь ли, ума ехать на кобыле! Мог бы и подумать деревянной своей головой, жеребца взять, или вообще на осле отправиться — если уж нет нормального коня…» Впрочем, наутро он утешился, когда Мартин заплатил ему за лошадиное увечье целый денье, желая избежать ссоры и попреков.
Но в целом приключение оставалось для меня веселым и мирным. К полудню — как раз колокола били — мы въехали в город Провен. Никогда я не слышал такого красивого звона, как звук этих многих колоколов, переговаривавшихся и перекликавшихся друг с другом, как ангелы в Раю. Едва завидев впереди серые городские стены, мы, конники, оставили мужиков добираться своим тихим ходом и поскакали вперед. День выдался снова солнечный — иначе в Пасхалию и не бывает — и листва над нами ярко светилась, пропуская сквозь себя лучи. Я в самом деле чувствовал себя свободным. Вот только тебя рядом не было, ни брата — впрочем, тем полнее казалось мое чувство свободы.
Сказать, что я был ослеплен и поражен — ничего не сказать. Мог ли я знать в своей лесной глуши, что бывают такие красивые дома — каменные, с красными крышами, со ставнями, крашеными черной и алой краской, не то что в два — в три этажа! И улицы, мощеные красноватыми и серыми камнями, так вытертые многими ногами, что в округлых каменных спинах отражается яркое солнце. И что случается столько красивых людей сразу, в разноцветной одежде, поющих, шумящих, улыбающихся, и всем им есть до тебя дело! Воздух в городе был сухими горячим, насыщенным сразу столь многими запахами, что от него хотелось пить. Пряности, свежевыпеченный хлеб сеньориальных и вольных пекарен, конский и людской пот, благовонные масла, гнилая жижа сточных канав — и вместе с тем ни на что не похожий, прекрасный аромат теплого строительного камня. Так пах город; тебе, милая, это вовсе не удивительно — но не забывай, что я впервые оказался где-либо, кроме леса и деревни.
Первые увиденные мной улицы были заняты торговцами тканями и одеждой; я думал сперва, у меня голова оторвется — так я ею яростно вертел, стремясь все вокруг разглядеть и представить все красивые ткани и меха на своих дорогих родных. Матушке бы синий шелк-сырец на платье, вон он как красиво свешивается с прилавка открытой лавочки блестящей волной! Милой Мари на плечи — белку серую, или рыжую, или подбить изнутри плащ попеременно то такой, то сякой белкою. Будет почти как герб Куси. А брату — пелиссон с капюшоном вон из того ярко-красного сукна, такого плотного, что сквозь него самый крупный град не ударит. Шерсть черная и белая, грубоватый, но шелковистый фай, «лучшая аррасская саржа, белая и красная, и даже полосатая, для наипервейших модников» (как кричал — с чуждым акцентом — белоголовый торговец), сукна из Невера, крашеный с разных сторон разной краской двухцветный (первый раз я видел такое) камлен из Бомона, тонкая белая ткань бланкот для нежнейших сорочек и брэ… Дальше — больше: атлас, парча, дорогие шнуры для завязок, сплетенные из шелка с золотыми и серебряными нитями! В глазах моих все пестрело, мне представлялись артуровские рыцари и дамы в сверкающих нарядах из этих тканей, мило раскланивающиеся и играющие на многих инструментах. Я почему-то растрогался чуть ли не до слез, хотя не был ни бит, ни напуган: однако мне хотелось плакать от красоты вещей. Это чувство, милая моя, я впоследствии испытал еще не раз — даже в тот же самый день; и да простит Господь глупому отроку, каковым я тогда был, что впервые благоговение пришло ко мне при виде разноцветных тканей на Провенской ярмарке!
Кто же может покупать такие ткани, спрашивал я себя, какие короли и королевы? Кто же делает их, и как — на золотых станках, после того как колдуны спрядут тонкое руно алых, золотых и синих овец… какие, должно быть, живут в далекой стране, где правит отец Йонека.
И это я еще городской церкви не видел! Едва завидев Сен-Тибо, я невольно остановил лошадь, и ехавших позади меня Мартин ругнулся — его наглого жеребца не стоило подпускать так близко к моей кобыле, он тут же попытался ее оседлать, не обращая внимания на всадника на спине своей дамы. Пока Мартин боролся с лошадью, я сидел и смотрел перед собой: такие, должно быть, дома в Божьем Иерусалиме, бормотал я, с такими шпилями и башенками, похожие на замерший костер. Вот бы войти внутрь и посмотреть — правда ли там все из серебра и золота, стены построены из ясписа, и все подобно чистому стеклу. А может, там двенадцать дверей, украшенных драгоценными камнями: хризопраз, и сапфир, и халкидон, и смарагд…
Ну нет, сказал я себе, подъезжая ближе, это ж Провен, не Иерусалим, это всего-то церковь, только очень большая, не будь глупцом, смотри — она просто каменная. А если войти в нее и прослушать там мессу (служат ее не иначе как епископы), то навеки очистишься от всех грехов — если хватит духу войти.
Впрочем, скоро начались ряды продуктовые, и у меня потекли слюнки, так что я на время забыл о церкви. Мартин от нас отбился, договорившись встретиться у ворот, когда пробьют к вечерне (к вечерне, парни, запомните, а не к повечерию[9]!) Мы с Рено вдвоем, скинувшись, купили мягкого белого хлеба, такого вкусного, что он и без вина был бы хорош, и ели его прямо на ходу, запивая из фляги. Ужинать будем в кабаке, сказал Рено, так что на еду пока не траться, лучше поехали-ка к Святому Тибальду, там, слышал, каноники хороший сидр бесплатно раздают. Несмотря на всю свою похвальбу, мой товарищ, как и я, не считал себя толстосумом.
Одно только я мог бы сказать в защиту своего зеленого леса — там было куда просторнее. Когда восторг первых часов слегка поутих, я начал приходить в легкий ужас. Столько людей сразу меня пугало, как, впрочем, и мою смирную лошадку. Сеньоры на конях, едва ли не давящие бесцеремонную толпу; снующие под ногами лошади грязные мальчишки; бесчисленный мастеровой и торговый люд, а на широких улицах — вереницы повозок со складов, возницы, орущие во всю глотку и свистящие кнутами над головами толпы… При всем том в городе было куда жарче, чем в лесу — будто и не май, а разгар лета. Каменные стены домов и каменная же мостовая, нагревшись, отдавали жар, и у меня начинала кружиться голова. Ужас мой с каждым часом все усиливался: я боялся отстать, потеряться от Рено, бывшего моим единственным проводником по тутошнему лабиринту. А потерять Рено было очень даже просто — особенно после того, как мы оставили лошадей на коновязи знакомого товарищу кабака (на них было слишком хлопотно разъезжать по маленьким лавчонкам Верхнего Города). Рено сновал туда-сюда, со всеми заговаривал, всем интересовался, к чему-то приценивался и то и дело пропадал из моего поля зрения.
Ох, батюшки, что же это такое, думал я, тоскливо озираясь. Пропал я, с головой пропал, уж и не выбраться! Со всех сторон меня толкали, дергали, что-то предлагали купить или просили дать пройти — впрочем, все это весьма дружелюбно. Круглолицая девица в синем головном платке ущипнула меня за щеку — как раз когда я крутился на месте, пытаясь разглядеть торчащую из толпы темную голову товарища.
— Чего встал, красавчик? Не меня ли ждешь?
Я ужасно испугался девицы — кто-то мне рассказывал о ей подобных созданиях. То ли отец Фернанд на проповеди, то ли еще кто; говорили, что от таких можно заразиться страшными болезнями и покрыться паршой с головы до ног, они и ограбить могут, очень опасные женщины, сосуды дьяволовы! Отчаянно отнекиваясь, я улизнул меж двумя лотками, едва не опрокинув один из них. Задом, задом — в проход меж домами, выводивший на другую улочку, совсем узкую — так что можно, раскинув руки, достать от стены до стены. Здесь было почти что тихо, пусто и голо, дома стояли вплотную друг к другу, загораживая солнце — но жар все равно оставался. Я поднял голову — узкая полоса бледно-синего неба, все окна, выходящие на улицу, плотно прикрыты ставнями — и понял, что вот я и потерялся.
Эта идея меня даже слегка порадовала. Подумаешь, Рено — как только стало ясно, что он пропал, оказалось, что не очень-то он и нужен. Что же, я погуляю по городу всласть, куплю что мне надобно. А кабак, где осталась моя лошадь, я запомнил (кажется) — он недалеко от площади Сен-Тибо, в сите, и на вывеске у него баранья нога. Так тебе, Рено, поищи-ка меня сам, впредь тебе наука не убегать, а я пока куплю то, что хотел — без твоего ведома. Подарок для Мари, такой, что ей будут все девицы завидовать!