Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 1 - Антон Дубинин 25 стр.


Граф де Монфор поставил его главой гарнизона замка Пюисергье. Неплохой горный замок, неподалеку от того самого Безьера, выжженного дотла вместе с жителями. Брат сказал — замок уютный и хорошо укрепленный, на манер всех мелких лангедокских твердынь — крепко вросший в вершину скалы. Такой поди возьми. Там сидело вместе с мессиром Эдом пятьдесят человек — по большей части франков, хотя затесались среди них трое провансальцев; рыцарей — двое: мессир Эд и еще некий мессир Тьерри из Перша. Ничего особенного они там не делали — зимой в предгорьях довольно холодно и скучно; так — к Рождеству готовились, в шахматы между собой играли и пили вино из пюисергьерских запасов. Надеялись, что к Рождеству из Каркассона пришлют новых людей, а с ними, может, девицы увяжутся. Потому что скучно зимой в горном замке.

Рыцарь Жерар де Пепье, по-тамошнему Гираут, приехал в замок как гость, его и пустили беспрепятственно. Чего ж не пустить, человек проверенный, вместе воевали. Он хоть и из местных, а Монфору присягу дал, и граф ему доверял… Конечно, была какая-то неприятная история с жераровым дядей — его зарубил кто-то из крестоносцев, то ли за ересь, то ли так, по пьяни; однако граф Монфор не допускал произвола пришлых своих вассалов над местными и с убийцей разобрался военно-полевым судом, как и положено тому, кто в единое войско смуты вносит… Помнится, у казненного франка нашелся некий родственник, брат, что ли, который возмущался казни дворянина, все обещал кому-то жаловаться и в конце концов уехал во Францию со своими людьми еще до начала зимы. Но справедливость есть справедливость, вот как сказал граф Симон — она одна для франков и для провансальцев. Это он тогда так думал, усмехнулся мой брат; теперь-то, небось, добрый граф понимает, что для Жерара и для нас справедливости — разные…

Рыцарь Жерар де Пепье выждал почти полгода, и отомстил так, как никто не мог ожидать: явился со своей свитой в замок Пюисергье якобы на отдых с дороги, только вот свита его что-то была слишком большая, и состояла целиком из черных провансальцев… Пятьдесят на две сотни — неравный расклад, да еще и примите во внимание неожиданность, полную неожиданность. Жераровы люди напали среди ночи, рыцарей и оруженосцев взяли почти что с постелей — многие были в одних подштанниках, когда их согнали в нижний зал и объявили военнопленными. Только двоих оруженосцев (тут я с удивлением узнал, что мой хвастливый брат (якобы облеченный рыцарским званием под Каркассоном) до тех пор все еще пребывал оруженосцем) — двоих юношей удалось спасти, спустить в окно по веревке, чтобы те бежали, доложили Монфору, позвали на помощь… Брат уже вовсю расчувствовался, добравшись до этой части истории; он глотал слезы и скрипел зубами от ненависти к Жерару-предателю, и из сочувствия к брату я тоже плакал. В самом деле, страшно ему было пробираться зимней ночью по скальным тропинкам, цепляясь за мерзлые кусты, чтобы не свалиться и не свернуть шею по скользкому склону, и оставляя за спиной собственного отца — которого, может, уже не придется увидеть в живых. Я по-прежнему не мог жалеть мессира Эда (из-за людской своей слабости) — но мой брат, к счастью, об этом ничего не знал.

Только сейчас я медленно научаюсь… когда он снова снится мне — совсем другим: невысоким, обросшим грустной бородой, с ввалившимися глазами… Каким и был он, немолодой шампанский рыцарь, сидевший в одиночестве над кружкой дешевого вина (потому что денег, как всегда, нету), движением лохматой брови отмечавший боль во множестве старых, как следует не заросших ран по всему телу… И станет мне его жалко-жалко, прости нас всех и помилуй, Господи, не по заслугам нашим, а по милости Твоей.

Граф Монфор был неподалеку, в Нарбонне, и услышав такие вести, немедленно пошел на подмогу с большим отрядом — хотя виконт Нарбоннский, Амори, Аймерик по-ихнему, еще один провансальский предатель (брат скрипнул зубами), отказался осаждать Пюисергье, а у графа Монфора недоставало людей. Пришлось нам отступить в соседний замок, под названием Кап-эстанг, и будь уверен, братик — две ночи подряд спать нам не приходилось. А Жерар, которому, надеюсь, черти в аду вырвут из тела все кости раскаленными клещами, а в дыры на теле напустят ядовитых аспидов — Жерар сбежал из замка в укрепленный город Минерв, а перед тем убил всех пленных и сбросил трупы в ров.

— Всех? — переспросил я (надо же что-то сказать).

— Всех. Кроме двоих… рыцарей. Этих он выволок на дорогу, раздел до кальсон, дальше… отрезал им носы и уши (с трудом дались Эду эти слова) и отправил в Каркассон.

— Ах, Боже милостивый, — только и выговорил я. И перекрестился.

Мессир Тьерри из Перша, рыцарь молодой и здоровьем слабый, умер в тот же день — от холода и от ран; а второму из них — мессиру Эду из Шампани — удалось добраться до Кап-Эстанга. Какой-то нищий его проводил ради Христа. В общем, когда я отца увидел, тихо сказал мой брат, я упал на землю. А потом меня подняли и объяснили, что отец уже умер, недолго мучился, и что надобно пойти в капеллу слушать, как его Монфоровский капеллан, отец Пьер, отпевает.

Ноги у отца, сказал брат, глядя в сторону, были совсем черные. Потому что обмороженные. Пальцы на руках торчали, как деревянные. А лицо… ему тканью прикрыли, чтобы не видно было, что нету там почти никакого лица. Вот такой выдался адвент, сказал брат.

Тогда-то граф Монфор и посвятил Эда в рыцари — желая как бы отплатить ему чем-то за потерю отца. И обещал во владение замок Пюисергье — когда его от еретиков очистят.

— А ты что?

— А я… что-то я больше не хотел этой земли видеть. До весны дослужил, а потом забрал тело отца… ну… кости, и деньги кое-какие из заработанных, что не потратил; вот, смотри — почти что тысяча мельгорских су, матушке отдам, она хоть долги вернет. Отец-то в большие долги вошел, когда нас с ним в этот чертов поход снаряжал…

— И что же, братец, — спросил я осторожно, — ты больше туда не вернешься? Никогда?

Эд мрачно усмехнулся.

— Сперва я думал — никогда. Особенно зимой так казалось. До конца зимы только и думал: вот наступит март, я соберу вещички — и домой, в Шампань, и забуду навек проклятый этот Лангедок.

(Невольно припомнил я братские россказни в детстве — о том, как уедет он в далекий поход в Святую Землю или к маврам за горы, и оснует там целое графство своего имени, и не вернется никогда в скучную Шампань. Но я не сказал ни слова, конечно.)

— А потом, уже по дороге, — продолжал Эд, — чем дальше к северу — тем мне… страннее становилось. Как будто никто меня дома не ждет, как будто и нету у меня дома. Наверное, уж кого поход когтем зацепил — того до смерти не отпустит. Вот вчера лежал в постели и все думал: как-то там, на Юге? Граф Монфор, я слышал, к Папе гонца послал, рыцаря Робера Мовуазена — за права на разные замки, вроде моего Пюи…сергье. Вот ведь названьице. И Раймонишка, говорят, тоже в Рим собрался — ставлю свою задницу, что не с добром. Как бы мессир Робер, человек простой, против этой тулузской лисицы не сробел! И не восстал ли там кто — из баронов, а то из мужичья? Может, наши еще какие замки потеряли — а будь я там, кажется, ничего бы и не было. Жерара, опять же, боюсь, кто-нибудь убьет. Кто-нибудь чужой, я имею в виду — а я бы сам не отказался ему свиную башку отшибить… Скучаю, в общем, я по Каркассэ. До смешного доходит — как вспомню тот холм с сухой травой, добела выгоревшей, и желтую реку под солнцем, и как мы радовались, когда половину Бурга спалили… Так в груди сразу что-то собирается в комок, как будто не то есть хочется, не то плакать. Даже по жарище скучаю, когда небо совсем светлое, и пот глаза заливает. Как мы там в августе прожарились — каждый день от жары блевали, не хуже чем в Палестине! Здесь-то малость холоднее. Примерно как там — в горах.

И знаешь что, задумчиво сказал Эд, туманными от вина глазами глядя за узкое зарешеченное окошко. За окошком было видно немного — край поля, ленивые лопасти мельницы. Знаешь, братец, здесь у вас не жизнь — так, спячка какая-то. Надобно мне возвращаться. Я уже разузнал — сеньор де Куси следующей весной собирается в Лангедок. Набирает отряды. Зиму как-нибудь протянем, дела уладим, долги отдадим… Отпущение грехов прежнее — как за поход в Святую Землю; графу Монфору нужна помощь, уже этим летом выступают бретонцы, сам Робер де Дре поедет, и епископ Бове, кузен короля. Слышал ведь про монсеньора епископа Филиппа де Дре? Если бы все наши епископы такие были, церковь не надо бы и защищать! Он и мессу, говорят, в кольчуге служит, а чтобы крови не проливать, дерется булавой. Этой самой булавой он черепа сарацинам в Палестине дробил, и английских ублюдков гонял почем зря, а теперь ее попробуют… проклятые… еретики. Надеюсь, отец Гийом, архидиакон Парижский, тоже подольше там останется — тот самый, который лучше всех на свете понимает в осадных машинах…

В общем, братец, сказал Эд, поднимаясь на мягкие, подгибающиеся от хмеля ноги, ты езжай со мной. У нас будет замок с отличными землями… может, даже не один. Поедем в землю… нашего отца. Мне все равно нужен оруженосец.

Еще не уверенный, что желаю, еще не привыкший к таким разительным переменам судьбы, я смотрел на брата — мессира Эда младшего — снизу вверх. Монастырские колокола пробили час третий (re-sur-re-xit! Si-cut-di-xit![21] — пасхальные колокола), время суда над Господом нашим, приближая время заупокойной. Недешево обошлось моему брату право похоронить отца, известного притеснителя соседей-бенедиктинцев, в почетном месте, склепе Сен-Мауро. Кошель серебряных су и обещание каждый год, в течение десяти лет, дарить монастырскому стаду по овце или барану. В обмен на ежегодные заупокойные мессы, конечно.

— Хорошо хоть, ты жив оказался, — сказал брат, порывисто обнимая меня на пороге. Эд пах старым, крепким мужским потом, вином и еще чем-то — устойчивым запахом горя и потери. Хоть он и вырос, мой брат — но по-прежнему оставался собой. Он казался старше восемнадцати лет — возможно, это из-за долгого пути, малого сна и почти беспрерывных попоек. Да еще борода, эта неприятная борода — какие бывают у юношей от неопрятности, а не от здорового роста волос, как у зрелых мужчин. — Хорошо, что ты жив, — сказал он, — а я было решил, что вот совсем один из мужчин семьи остался. Мать-то не в счет, она не нашего рода, она — из Куси.

А может, не так уж мне и не хочется на эту отцовскую войну, подумал я. Мне не было дела до мести Жерару-предателю, ни до замка, якобы могущего нам принадлежать, ни до тулузского графа, которого Эд поносил последними словами, ни до героического графа Симона де Монфора. Но мне, слава Богу, еще было дело до моего брата.

И медленно, медленно во все части моего тела проникало позорное сладкое понимание, что я свободен, что мессир Эд по-настоящему мертв.

* * *

Я весьма сильно перепугался, когда узнал, что матушка больна. Об этом нам с братом не без злорадства сообщил господин Амелен. Брата моего он со всей очевидностью побаивался — новый мессир Эд казался не слишком-то к нему расположенным — а на меня бросал открыто неприязненные взгляды. Возможно, наш управляющий уже привык к мысли, что меня больше нет и не будет в его жизни, и разочарование его слегка подкосило. Дом наш, снаружи показавшийся мне таким маленьким (после виденных мною городских бастионов, огромных монастырей, дворца на острове Сите!), изнутри выглядел очень бедным и неожиданно огромным — из-за пустоты. В нем не оказалось тебя, Мари. И весть о том, что тебя до возвращения жениха родственники увезли в замок Куси, меня не могла порадовать. Хотя мотивы такого поступка были мне совершенно понятны — незачем девице проживать в небогатом фьефе, лишенном защитников, когда нет совершенной уверенности, что таковой жених и вовсе возвратится живым, избежав плена, увечий и долгов. В походах всякое бывает.

Брат, недолго думая, приказал Амелену отправляться в деревню и найти там честного и хорошего мужика, чтобы послать его гонцом в Куси, к мессиру Анжеррану. Лучше даже не мужика, а кого-то из священниковых сынков, человека грамотного — обещав заплатить, конечно. «Или мне лучше вас самого послать, Амелен,» — предположил он, после чего господин наш управляющий поспешно удалился за дверь, бормоча, что тогда и вовсе некому будет имением управлять. Гонец должен был зайти в усадьбу за письмом, которое предлагалось написать — на выбор — отцу Фернанду или тому же господину Амелену. «Не хочу я, признаться, чтобы эта старая лисица мои письма писала, — честно сообщил брат, меряя взволнованными шагами наш пыльный, облохматевший паутиной по углам нижний зал. — Впору самому отправиться — заодно договорюсь с сеньором насчет похода, о жалованье нам обоим, времени сборов и все такое прочее… Сеньор Анжерран на собственные деньги собирается хороший отряд снарядить!»

— Я могу написать, — смиренно предложил я, сидя на уголке скамьи. Мы попивали дурное вино, которое принес нам повар — все тот же отличный старик, который некогда спас меня от отцовского гнева. Старуха травница, пользовавшая матушку, обещала вот-вот спуститься — проведать, как там госпожа Амисия, и донести нам, можно ли с ней сейчас же свидеться.

— Да ты понимаешь грамоту? — изумился Эд вполне обоснованно и начал больно хлопать меня по плечам в знак братского восхищения. Он приговаривал, что мне теперь цены нет, что такой оруженосец, как я, стоит дороже иного капеллана. Я улыбался и все думал, как там мама. Мне было очень страшно, что старуха сразу не пустила нас к ней — хотя всякому же ясно, что первое желание сына, вернувшегося из похода или из другого какого странствия — это обнять и поцеловать свою мать. К тому же меня пугал сам старый дом, знакомые лица, даже лавка, на которой я сидел за столом — как раз на ней я неоднократно бывал порот, и тело за год ничего не забыло, начиная ныть от страха.

Я знал эту старушонку — она вообще-то в нашем приходе считалась знахаркой по глазным болезням, за ней посылал однажды управляющий, когда ни с того ни с сего у него начал слепнуть один глаз, да еще отец как-то раз — когда ему в самый зрак стружка металла попала. Причем тут матушка? Она что, тоже глазами болеет? Или другого доктора ей не нашли, хоть из тех же бенедиктинцев? Почему не приехал какой-нибудь умный человек из школы в Труа или Париже, какой-нибудь мэтр, который носит тунику магистра и знает иные средства, кроме кровопусканий? Плохо, плохо, сын, дурно, Персеваль, скверно, Йонек… Не оставляйте своих матерей, они же без вас умрут…

Наконец к нам спустилась бабка и сообщила, что госпожа нас ждет. Только по одиночке, не оба сразу, и не орите громко, господа мои, сказала она; или вы хотите, чтобы у больной в голове от больших волнений жизненная жила лопнула? В руках лекарка несла ночной горшок — и я сделал неутешительный вывод, что матушка не может сама ходить к выгребной яме. Что ж такое случилось с моей матерью?

Первым к матери вошел мой брат. Они переговорили довольно кратко — никогда не будучи особенно дружны, они и о добрых-то новостях никогда не умели долго разговаривать. Хотя я наверняка не знал, добрыми или дурными окажутся для матушки Эдовы новости, так связанные между собой: о смерти супруга, о хорошей денежной прибыли, о том, что на Лангедок вскорости собирается новый отряд. Я ждал за дверьми и все думал — хорошие это будут вести или плохие? Хорошие или плохие? А когда вошел наконец к матушке, понял, что почти все вести на свете для нее — никакие, потому что она собирается умирать.

Очень она была худая, будто даже и не взрослая женщина, а девочка. Я только взглянул на ее лицо — и едва не заплакал. И лежала матушка под толстым меховым одеялом — линялым, беличьим, которым обычно у нас зимой накрывались. Я по собственному опыту и от Лиса знал, что больные часто мерзнут в жару и потеют в холод. Матушка была обернута в одеяло вся, как маленький кокон, совсем теряясь на своей половине кровати (с ней, видно, спала старуха лекарка или кто-то другой из служанок, для тепла.) Она только руку выпростала наружу и потянулась ко мне — и рукой, и лицом, вся целиком.

Я, конечно, подошел, взял ее за руку, поцеловал. Кожа у мамы была такая тонкая и сухая, как пергаментная. Мне было одновременно жалко ее до слез, и неприятно, и стыдно своей неприязни, как будто я любил маму только одной своей половиной, а вторая хотела от нее убежать. У нее и тела-то почти не осталось — сплошная душа, двигавшая этими тонкими косточками, и глаза у нее стали совсем прозрачные, как будто она все время плакала и выплакала из глаз весь цвет. Мне казалось, что все так стало из-за меня.

Матушка, сказал я более для порядку, чем от искренней веры, вот мы вернулись, все ваши дети, и вы теперь пойдете на поправку. Как же так случилось, что вы заболели, может быть, вас в паломничество свозить в ле-Пюи там или в Рокамадур к Богородице — деньги-то нынче есть, и можно повозку удобную купить… Я говорил и не был уверен, что она меня слышит, слушает. Не говоря уж о вере в мои слова.

Назад Дальше