Атамановка ( Рассказы ) - Геласимов Андрей Валерьевич 4 стр.


“Уехал и уехал. Сломанная же у меня была рука”.

Нюрка опустила глаза на Митькин локоть.

“Болит еще?”

“Дура, что ли? Почти два года прошло. А хочешь посмотреть, как новые шпалы укладывают? Вон там, за пакгаузом. От них стружкой пахнет”.

Короче, во второй раз Нюрка с дядей Игнатом на станцию уже не поехала. Сказала: “Не хочется что-то”. И быстро закрыла дверь.

Вот так Митька отомстил Чижовым. А те через полгода начали за ним бегать и пытаться убить его тяжелыми кольями, которые колхозный пастух Миша Якуб приготовил для строительства изгороди. Потому что им было обидно за свою сестру. В четырнадцать лет рожать – кому это надо? Да еще раньше были такие друзья.

Но не догнали.

Митька бежал от них всю дорогу от станции до Атамановки и потом еще немного, пока не добрался до своего сарая. Убегал он не потому, что боялся, а потому, что признавал за ними право убить себя. И уважал это право. Однако при всем уважении умирать ему было неохота.

В сарае он разворошил кучу тряпья, вытащил из нее найденный давным-давно в Аргуни и отремонтированный наконец ручной пулемет, а когда в конце улицы появились Чижовы, вышел из распахнутой двери, расставил пошире ноги и сказал:

“Ложись, ребзя!”

Юрка с Витькой завалились в снег, как подкошенные, и тихо лежали там, пыхтя от долгого бега, прислушиваясь то к себе, то к Митьке, то к звездному небу, то вообще неизвестно к чему. Им обоим казалось, что все это только снится.

“Слышь, Митька!”

“Чо?”

“А у тебя патроны-то есть?”

“Хошь – проверь!”

“Да пошел ты!”

И потом еще, наверное, через минуту:

“Мы чо, так и будем здесь лежать?”

В это время добежала блатная шпана, которая кинулась со станции выручать Митьку. Они подобрались сзади к Чижовым, вынули свои ножики и нацелились их колоть.

“Вы, суки, тоже на землю!” – крикнул им Митька.

Те замерли, не поверив своим ушам.

“Ты чо, Митя, совсем опупел? Мы ж за тебя!”

“Бросай ножи, я сказал! И харями – в снег!”

Блатные немного посомневались, но потом все-таки начали опускаться на коленки.

“Мы тебя, Митя, уроем, – забубнили они. – Ты сам, Митя, не знаешь, чо ты творишь. Мы за тебя хотели фраеров на пику поставить, но теперь ты сам у нас на пике будешь сидеть. Это неправильно, Митя.

Хоть у кого спроси – так делать нельзя”.

“Заткнулись!” – сказал Митька и пощелкал для убедительности затвором.

Несколько минут все лежали молча. Митька смотрел на них, морщился, потом поднимал голову к темному небу, выдыхал облачко пара и разглядывал сквозь него звезды.

“Мы тоже тебя убьем, – пообещал Витька, отрывая от сугроба залепленное снегом лицо. – Не надо было тебе нашу Нюрку трогать.

Кабздец тебе на этом пришел”.

“Это Юрке не надо было в Краснокаменск вместо меня ехать! Я должен был трактористом стать!” – закричал Митька.

“У тебя же рука была сломана!”

“Ну и чо? Тебе-то какое дело? Сломалась, потом срослась!”

Витька о чем-то задумался.

“Не, мы тебя все равно захлестнем, – наконец, сказал он. – Потому что ты кобель драный. Когда тебя гармонистом сделали, мы с Юркой терпели, нам было ничо. А когда его на тракториста отправили, ты на нашу сеструху прыгнул. Нет, сука, мы тебя за это убьем”.

“И мы тоже”, – глухо откликнулись из другого сугроба блатные.

“А ну, всем лежать тихо! – заорал Митька. – А то сейчас садану! Жопы всем продырявлю!”

Чижовы и блатная шпана вдавили головы в снег, ожидая выстрелов, а через две-три минуты, когда они осмелились посмотреть, Митьки с его пулеметом уже нигде не было. Только приоткрытая дверь сарая поскрипывала на ветру.

Блатные поднялись первыми, отряхнули с себя снег, подобрали ножики и сказали Витьке с Юркой, чтоб те им больше не попадались. Чижовы ответили, что сбегают сейчас за своими, и на этом все разошлись.

На следующую ночь у Чижовых кто-то снял ворота и утащил их к самой реке. Утром Артем с сыновьями вез на санях ворота обратно, изо всех сил стараясь глядеть ухмылявшимся соседям прямо в глаза

“Не плачь, папка, – сказал ему Юрка уже у самого дома. – Все равно мы с Витькой его найдем”.

Но чижовские ворота Митька Михайлов не снимал. Он в это время был уже далеко. Пройдя в ту ночь по снегу около тридцати километров, к утру он был в деревне Архиповка, а к полудню напросился в отряд

Степана Водяникова, который на следующий день уходил пощипать китайцев и староверов за Аргунь.

Этот Водяников был самый известный в Забайкалье милиционер. К середине тридцатых годов его мрачная слава пошла на убыль, но в первое время после гражданской о нем тут знали практически все. Кто ненавидел, кто боялся, кто гордился личным знакомством – было по-разному.

Известен он стал, когда командовал 4-м кавалерийским партизанским отрядом. Воюя с атаманом Семеновым, Водяников не всегда отличал мирное население от вооруженного противника и временами так зверствовал, что после гражданской ему опасались давать большую власть. Максимум на что решились – должность районного милиционера.

Правда, он и здесь сумел отличиться. Родившись в семье старообрядцев, он почему-то не только не веровал, но вообще люто ненавидел всех “семейских”, как забайкальские староверы всю жизнь называли сами себя. Во время войны его отряд выбивал их целыми селами. После ухода Семенова в Манчжурию Водяников свой отряд не распустил, а продолжал воевать – теперь уже набегами – на чужой территории. Чтобы остановить его, красным пришлось однажды направить на границу крупные воинские соединения. Оружие партизаны побросали только под прицелом своих же родных советских пулеметов и пушек.

Мирная жизнь давалась им нелегко.

Оставшись без дела, Водяников уже в одиночку продолжил свою личную войну со староверами. Видимо, в детстве крепко досталось от отца.

Запомнил на всю жизнь.

В начале двадцатых годов в Мухоршибири был большой старообрядческий храм. “Семейские” приезжали туда молиться со всего Забайкалья.

Водяников однажды явился в этот храм во время богослужения и выстрелил из своего милицейского нагана дьякону прямо в живот.

Староверы похватали лавки и забили бы его тут же до смерти, но он умудрился заскочить в чью-то баню, из которой потом отстреливался два дня. Повезло, что патронов прихватил с запасом. В конце концов приехали конные чекисты и арестовали всех, кто был неспокоен.

Водяников за стрельбу получил выговор по партийной линии.

После убийства дьякона в Мухоршибири “семейские” стали волноваться по всему Забайкалью. В селе Борохоево пожгли дома местных активистов. В деревне Кочун разгромили сельсовет. В Хоринске поймали и утопили в проруби милиционера.

Водяников на этот раз появился уже не один, а с отрядом губернской

“чрезвычайки”. Не разбираясь, он с ходу расстрелял двух священников, а когда перед сельсоветом свалили в кучу иконы и поднесли к ним огонь, из толпы вдруг выскочил какой-то человек. Он голыми руками выхватил из огня образ Богородицы и с криком “Возрадуйся, Ирод!” ткнул пылающей доской Водяникову прямо в лицо. Пока этого человека убивали и гасили вспыхнувшие на милиционере волосы, кто-то из духовенства подхватил с земли обгоревший образ и убежал.

Через год несколько староверов построили в тайге скит, единственной иконой в котором была та самая почерневшая от копоти и обуглившаяся доска. Водяников с тех пор остался без глаза.

Со временем эти волнения улеглись. Староверам даже разрешили устраивать отдельные кладбища, а одноглазый Водяников занялся своей непосредственной милицейской работой – ловил хунхузов, конокрадов и тех, кто ушел на ту сторону с атаманом Семеновым, а потом вдруг передумал и теперь шлялся с ружьишком по родной советской тайге.

Жизнь незаметно принимала свои обычные неспешные очертания, но тут грянула коллективизация, и все закружилось по новой. Война

Водяникова со староверами пошла на второй заход.

“Семейские” всегда были лучшими работниками, поэтому зажиточных среди них оказалось даже больше, чем среди казаков. Раскулачивать и загонять в колхоз в Забайкалье начали именно с них. Вот тут и наступил звездный час Степана Водяникова.

Он не спал ночами, сутками напролет скакал на коне, кричал до потери голоса, до красноты натрудил единственный уцелевший глаз и в короткие сроки сумел отправить в Казахстан несколько сотен единоверцев.

“Семейские” со своими узлами усаживались на телеги, прижимали детишек к груди, хмурились и в ответ на матерщину лишь повторяли:

“Котора вера гонима, та и права”.

К тридцать третьему году нераскулаченных староверов на Аргуни уже практически не осталось. Водяников мог, наконец, перевести дух. Но тут подоспели приморские старообрядцы. До них коллективизация докатилась попозже, и часть из них сумела собраться и вовремя уйти за кордон. Водяников злился на своих коллег из Приморья, однако сам до поры до времени поделать с этим ничего не мог.

Теперь же он узнал, что староверы из деревень Каменка и

Петропавловка не смогли найти приют на северо-востоке Манчжурии и двинулись со всем своим скарбом западнее – к самой границе с

Забайкальем, – туда, где японские власти разрешили им основать поселок, названный Романовкой в честь замученного царя.

Такой возможности Водяников упускать не хотел. Недолго думая, он принял решение идти за Аргунь. Староверов надо было либо вернуть, либо – уж как там пойдет по ситуации. Живыми, да еще в поселке с таким названием, Водяников оставить их просто не мог. К тому же в одной старой книге он своим собственным глазом прочитал, что русских старообрядцев еще при Екатерине силой возвращали из Польши, Украины и Белоруссии.

“Расползались”, – шипел он, и шрамы от ожогов у него на лице розовели – нежные, как кожа ребенка после бани.

Отряд он собрал довольно легко, приспособив под лагерь свою родную деревню. Многим из тех, кто воевал под его командой в 4-м кавалерийском, было очень интересно по старой памяти пограбить на той стороне. Мужики с удовольствием побросали надоевшую до смерти колхозную лямку, пообещали домашним скорых гостинцев и сняли шашки да карабины со стен.

Когда Митька оказался в Архиповке, трехдневная пьянка уже подходила к концу. Отряд готовился к выступлению.

“Слышь, паря, – окликнул Митьку чей-то сиплый голос на входе в деревню. – Ты постой-ка. Куды так спешишь?”

Митька остановился как вкопанный, сообразив, что дело военное и вокруг часовые, которые могут просто взять и убить.

“Дяденька, не стреляйте! Я к вам!”

Он повертел головой в поисках того, кто его окликнул, но ни в кустах у дороги, ни за деревьями, ни рядом с поленницей никого не было.

Голос шел со стороны завалившегося набок старого зимовья.

“Иди сюда. Где ты там? Я тебя из-за поленницы не вижу”.

Митька осторожно сделал два шага вперед, поднялся на цыпочки и посмотрел поверх засыпанных снегом сосновых плашек.

Из окна зимовья свисал человек в овчинном тулупе, но без шапки.

Шапка валялась под окном.

“Ты где?” – повторил человек, пытаясь поднять голову и взглянуть вверх.

“Я здесь, – отозвался Митька. – За поленницей”.

“Ну так выдь оттуда. Я как с тобой должен разговаривать?”

Митька приблизился к свисавшему человеку и опустился рядом с ним на корточки.

“Помоги, – сказал человек. – Не видишь, помираю я. Не дотянусь”.

Митька с готовностью подхватил с земли шапку и вложил ее в безжизненную руку.

Человек слабо заматерился.

“Чего?” – Митька изо всех сил старался уловить причину гнева этого непонятного человека.

“Ковшик, – теперь уже более внятно повторил тот. – Ковшик, ети его.

Помираю”.

Митька оглянулся вокруг себя и увидел отлетевший к поленнице деревянный ковш. На снегу рядом с ним темным кружком застыла ледяная корка.

“Щас, дяденька!” – радостно закричал он и метнулся в сторону от зимовья.

Вынув из вялой руки шапку, он осторожно заменил ее на ковш и по одному загнул чужие непослушные пальцы, чтобы они смогли удержать покрытую льдом ручку.

“Все, дяденька”, – сказал он, и свисающий человек, слегка вздрогнув, начал медленно, как огромная больная змея, задним ходом заползать к себе в зимовье.

Шапка его так и осталась в руках у Митьки.

С полминуты изнутри не доносилось ни звука. Как будто тот, кто только что свисал из окна, просто исчез, растворился в своем страшном похмелье или, наоборот, остался, но воспарил, и от этого перестал производить уже любой шум.

“Слышь, – донеслось, наконец, из открытого по-прежнему окна. – А ты бражки-то хочешь?”

“Нет”, – сказал Митька.

“Ну смотри”, – еле слышно прошелестело из темноты.

Вслед за этим раздался стук ковшика, потом густой хлюпающий звук, нежная, едва уловимая матерщина, еще раз стук ковшика – и тишина.

Митька сидел под окном на снегу и слушал, как в стене зимовья у него за спиной возится мышь. Где-то на другом конце деревни протяжно залаяли собаки.

“Н-да, – сказал уже совсем другой голос у него над головой. – Никак, бляха муха, зачерпнуть без него не мог. Глубоко. А ладошкой – не помогает”.

Митька поднялся на ноги и увидел перед собой все того же самого человека. Только теперь он стоял более-менее прямо и в руках у него покачивался укороченный кавалерийский карабин.

Посмотрев еще немного на Митьку, он тяжело вздохнул, неуверенно повел головой в сторону, как бы проверяя – выдержит ли ее шея, и, наконец, сказал:

“На самом донышке, ети его, оставалось. Думал, помру. Ты кто?”

“Я – Митька. Из Атамановки к вам пришел”.

Тот помолчал.

“А это у тебя там чего?”

“Пулемет”.

Снова молчание.

“Чей?”

“Мой”.

Человек поморщился, вздохнул и пожал плечами:

“Тогда тебе к командиру. Я-то здесь, бляха муха, при чем?”

В отряд Митьку взяли без разговоров. Даже не спросили, откуда у него пулемет. Есть – и очень даже прекрасно.

“Вот патронов тебе тоже на, – сказал ординарец Водяникова. – Куда тебе пулемет без патронов? Стрелять из него умеешь?”

“Могу”, – сказал Митька.

“Покажь”.

Митька вышел за ворота, лег в снег, прицелился и снес верхушку самого дальнего дерева.

“Молодца”, – одобрил вышедший следом за ним ординарец.

“Кто стрелял?” – крикнул высунувшийся из окна ближней избы опухший от долгой пьянки Водяников.

“Ты же сам хотел пулеметчика! – закричал в ответ ординарец. – Вот я тебе и нашел. Всю ночь не спал, пока вы там самогон жрали”.

Но Водяников определил Митьку к лошадям. Когда тот заикнулся, что хотел бы остаться при своем пулемете, он посмотрел на него заплывшим глазом, помолчал, и Митька сам сказал, что лучше пойдет к лошадям.

“Попробуй потеряй у меня хоть одну, – предупредил Водяников. – На тебя вместо коня верхом посажу человека. Без лошадей нам с той стороны не уйти. Головой отвечаешь за каждую, понял?”

“Хорошо”.

“Не хорошо, а так точно. Еще раз спрошу – понял?”

“Понял, так точно!”

“Да нет, ничего ты не понял. Отвечать головой – это значит я тебе ее просто отрежу. Сам. Если что. Вот теперь понял?”

Митька прищурился и медленно кивнул.

“Вижу, что понял, – сказал Водяников. – Иди хвосты им крути. Завтра выступаем”.

До вечера Митька бродил по деревне, пересчитывал лошадей и отнекивался, когда ему предлагали выпить. Время от времени он вспоминал про Атамановку, про мать, про Нюрку, про свою жизнь на станции и думал – не вернуться ли, но мысль о Юрке с Витькой и о станционной шпане тут же отрезвляла его, делала сосредоточенным. Он хлопал ладонью по очередному лошадиному крупу и громко говорил:

“Двадцать шесть!”

Когда дошел до самых последних дворов, счет у него приближался к пятидесяти. К этому времени сумбур в его голове постепенно улегся, и перед ним со всей очевидностью предстала очень простая, но при этом очень неприятная мысль. Поход с отрядом Водяникова на ту сторону в его ситуации ничего не решал. Митька знал, что, даже если он вернется оттуда героем, в Атамановке это абсолютно ничего не изменит и ему все равно придется отвечать как перед Чижовыми, так и перед блатной шпаной. И тем, и другим на маньчжурских староверов было глубоко наплевать. Это не староверы прошлым летом затащили их тринадцатилетнюю сестру за пакгауз, а потом заставили их самих вместе с блатными полчаса валяться в снегу.

Назад Дальше