Я дешево отделался: всего лишь фонарь под глазом и трещина в ребре, что было обнаружено рентгенологом на следующий день. Во всяком случае я выгрузился и присоединился к толпе зевак. Народ сформировал классическое кольцо вокруг кашамовского тела. Их приподнятые голоса звучали, как хор в драме. Фальцет корифея старался организовать несколько хаотическую дискуссию.
Это он, водитель троллейбуса Кашамов, не так ли?
Это он! Или двойник? Или тезка? Нет, это он, лично!
Читали ли вы его недавнее интервью в “Вечёрке”?
Он идеолог Суши! Он главный враг Моря! Да нет, он просто мудак! Он просто бухарик и бомж! Красно-коричневый? Просто наркотик!
Он идиот!
Так почему же ему разрешают работать на общественном транспорте?
А что они могут сделать? В этом городе существует страшная нехватка водителей троллейбуса. Ведь мы все-таки приближаемся к концу тысячелетья!
Ни хор, ни корифей не обращали внимания на бывшего заложника их героя. Никому я не был нужен, кроме Гореликов. Они подбегают: “Стас, ты в порядке?” — “Айм-файн”, — отвечаю я в соответствии с благоприобретенной за океаном привычкой. Всегда отвечай “файн” и будешь “файн”. Незабываемая Любка счастливо смеется. Во рту у нее всё еще полно жемчужин. “Как тебе нравится этот неисправимый Стас Ваксино? Из тысяч московских водителей троллейбуса он нашел одного сумасшедшего! Город полнится слухами о невменяемом водителе троллейбуса, однако никто на него не наталкивался, кроме тебя, Стас Ваксино!” — “Ну, пошли! — говоришь ты, Игорь. — Боюсь, как бы там наша водка не нагрелась: холодильник хандрит”. — “Надо все-таки узнать, в каком состоянии этот хмырь. Этот хор вокруг шумит, как стая грачей, и никто не озаботится, нужна ли помощь этому хмырю, переливание крови там или что-то еще”.
Любка продолжает веселиться: “Посмотрите на этого Стаса Ваксино! Подонок хотел из него сделать котлету своим мачете, а он беспокоится о его состоянии, каков либерал!”.
“О каком еще к чертям мачете ты говоришь, Любка?”.
“А что же он сжимает в правой руке? Может быть, ты хочешь сказать, что это просто преувеличенная селедка?”
Я смотрю туда, куда она показывает. Штука в руке Кашамова не похожа на преувеличенную селедку.
“Ну, пошли отсюда, дядя Стас”, — говорит кто-то еще за моей спиной. Я оборачиваюсь и вижу высокого молодого человека, сильного, элегантного, “дэбонэр”, что называется. Не без труда узнаю сына Горелика, Славку, того самого, кто все эти годы жил в моей памяти как вездесущий тощий подросток с ленинградской Набережной Крузенштерна.
“Славка!”
“Стас!”
Мы обнимаемся.
Ты, Игорь, суживаешь глаза. “Я же обещал тебе сюрприз, вот получай!”.
Они всё еще живут в одном из цэковских домов возле Гоголевского бульвара. Шикарное пристанище даже по американским стандарта. Раньше подъезд круглые сутки охранялся милицией. Теперь охраны нет, а потому основательно несет мочой. Внутри их большой квартиры приметы упадка были едва заметны, но все-таки заметны. Многие вещи, принадлежавшие к ушедшей советской эпохе, в частности всякие западные штучки, к которым хозяева имели доступ через свои “закрытые распределители”, сейчас выглядели жалко. Одна штука, впрочем, несла на себе приметы неопровержимо высокого класса. Это был антикварный бильярдный стол в глубине анфилады.
Ты, Игорь, хихикаешь: “Ну, Стас, как себя чувствуешь в доме банкрота? Ну да, наша корпорация объявила дефолт, так что мы все потеряли кредит. Хочешь, я расскажу тебе, как это случилось?”. И ты рассказываешь мне простую, хотя немного и апокалиптическую, во всяком случае с точки зрения коммуниста, историю.
Утром 21 августа 1991 года ты, Игорь, сидел в своем кабинете в святая святых на Старой площади. Снаружи до тебя доносился рокот толпы. “Финита ля комедия, — думал ты не без злорадства. — Вы, товарищи, не последовали советам ваших наемных интеллектуалов по модернизации общества, и теперь ваше мрачное величие обоссалось и обоссано”.
Тут без всякого предупреждения двери кабинета распахнулись, и трое парней славкиного возраста, джинсы и сникерсы, вошли в cамой небрежной манере. “Сваливай отсюда, партийная крыса!” — сказали они попросту. Ни драматизма, ни злобы не слышалось в этом историческом вердикте. Для них это всё само собой разумелось. Да и “крысой” они не хотели обидеть. Для них все, кто сидел в этом здании, были крысами без всяких исключений и тонкостей. И они правы, думал ты, Игорь, во время этих быстрых минут, мы все крысы, и совсем неважно, кто что сделал для того, чтобы расширить “границы терпимости”. Они просто хотели, чтобы все слиняли со всеми нашими крысиными перестройками. “Наша цивилизация завершилась, мой друг”.
“Ваша цивилизация?” — спросил я.
Он уточнил: “Моя и твоя. Цивилизация партии и антипартии была кончена”.
“Хм”, — сказал тут Славка.
“Прекрати эти свои хм! Уволь меня от твоих хмычек! Я сыт ими по горло!” — ты, Игорь, взорвался почти в истерике.
Любка Незабываемая вышла из столовой. “Ужин готов, джентльмены!”
Мы сидим вокруг стола. Любкино кулинарное искусство как всегда на высоте. Блаженство ее нежной с хрустящей корочкой кулебяки омывается водкой, настоенной на крымских травах; Непревзойденная Любка! Сколько ей лет? Когда Игорь представил ее нашей банде в Коктебеле, ей было 19. Через год она родила Славку. Ей, стало быть, еще нет 50, может быть 47, вроде этого. Иногда она выглядит абсолютно молодой, абсолютно! Юной и счастливой! Незабываемой и Неувядаемой!
Что касается Славки, то он больше не шалит со своими хм-хм. Напротив, благосклонно общается со старым поколением. Рассказывает городские шутки про “новых русских”. Мне нравятся эти хохмы про автомат-калькулятор в багажнике бенца. “Вот тебе, Стас, чистый романтизм”, — говоришь ты, Игорь. — Цикл пост-пост-байронизма завершен!” Иногда ты бросаешь боковые взгляды в глубь своих анфилад. Гигантский бульдог бильярдного стола отражается в твоих зрачках. “Я вижу, ты почти всё понимаешь, Стас. Да-да, я тоже завершил цикл своих трансформаций. Пока ты был вдалеке от родины, я стал гроссмейстером бильярда”.
Ты рассказываешь о своей последней трансформации. Вся ваша компания высоколобых партийцев пренебрегала ленинской теорией. В ЦК вы просто халтурили. Львиную долю своего времени вы проводили в партийных санаториях, стоя со своими киями вокруг зеленых суконных поверхностей. День-деньской все вы играли на бильярде, и ты, Игорь, был неопровержимым чемпионом этого как бы несуществующего клуба.
Апокалиптические события 91-го не только разрушили твой величественный мир, они также способствовали высвобождению твоего второго “я” выдающегося бильярдиста; вот вам и диалектика! “В той комнате, — ты киваешь в глубину своего апартамента, — собирается самый эксклюзивный клуб городских игроков. Вот так-то, Стас. Бог даст день, Бог даст пищу”. Интересно, что в течение всего ужина никто из семьи не задал мне ни единого вопроса о моей жизни в отдаленной стране. В постсоветское время странное равнодушие к Америке стало распространяться среди москвичей. Публика почему-то полагала, что она знает о Штатах всё. Тот факт, что человек живет в Америке, как бы говорил сам за себя. Фактически единственный личный вопрос был задан Любкой, когда она возилась с моим подбитым глазом: “Больно, Стас?”. Заботливые ее руки — время нанесло им урон больше, чем другим частям тела, — превратили мой фонарь в размазанное сине-оранжевое украшение сродни цветовым пятнам Кандинского. И всё же это было незабываемо — ее пальцы вокруг моего глаза.
Русская выпивка без философии считается пустой тратой времени. И наша не была исключением. Мы истощили уже все запасы доброго юмора, легкого сарказма и легкомысленных воспоминаний. Несмотря на ароматную водку и благодаря огромному количеству еды, мы становились всё трезвее и сумрачней; что называется, обкушались. Теперь мы поглядывали друг на друга как бы в предвкушении того, что называется “серьезным разговором”. Ребро болело, и философия становилась неизбежной.
“Что же, Игорь? Что же ты все-таки думаешь обо всем этом анекдоте?”
“Каком анекдоте?”
“Об империи, которая собиралась существовать вечно, но не дотянула и до 75 лет, перед тем как развалиться на куски?”
“Эта штука не дотягивает до анекдота, это история, а об истории и говорить нечего”.
“Иными словами, нет никакого смысла в подсчете невинных жертв и невинных злодеев, так что ли?”
“Есть только слепая удача и не менее слепая беда, вот что такое история. Как у вас в Америке говорят, right time and right place, wrong time and wrong place. А фактически хаотические завихрения на пути к окончательной инвентаризации”.
“И стало быть, стоя вокруг бильярдного стола, ваш клуб будет ждать ангела с Благой Вестью: Жизнь Есть Форма Существования Белковых Тел; так что ли?”
“Верная догадка, мой милый Стас Ваксино, властитель дум нашего поколения”.
Провожая меня, Любка Незабываемая жарко прошептала прямо мне в ухо, которое тоже слегка ныло из солидарности с ребром и глазом: “Не знаю насчет дум нашего поколения, но некоторые старые девушки до сих пор тебя помнят, мой Стас Ваксино”.
Славка подвез меня до дому в своем “ягуаре”, чей задок слегка провисал, как у стареющей, хотя всё еще в активном бизнесе, бляди. “Не беспокойся, Стае, через неделю я обменяю его на почти новый “порше”, — сказал он мне по-мальчишески. “Я не беспокоюсь”, — не очень-то хорошо ответил я.
Когда-то я любил его как своего собственного сына. Когда-то он приезжал ко мне из Ленинграда и немедленно интересовался последней доставкой нелегальной литературы из-за бугра. “Питер нуждается в литературе!”, — восклицал он с глазами полными пылающих убеждений. — Нам нужна настоящая литература по любому предмету: искусство, философия, религиозная мысль, права человека!” Он полагал себя революционером, подпольным связным. Встретив его сегодня, я был смущен и пристыжен оттого, что я так мало думал о нем там, в Америке. Сказать по правде, у него не было специального сегмента в моей памяти. Ублюдок, подумал я о себе, ты больше думаешь о персонажах своих книг, чем о реальной близкой душе.
В машине он мне говорит: “Ты знаешь, что моя мать была в тебя влюблена всю жизнь? Она и сейчас в тебя влюблена”. Я смотрю на его профиль молодого самоуверенного парня с мальчишеским крюкатом по новой моде. Он бросает на меня взгляд и усмехается. Классный малый! Я спрашиваю его, что с ним произошло за время моего отсутствия.
Поразительно! Оказывается, он умудрился отсидеть три года в тюрьме как один из самых последних советских “узников совести”. Глава гореликовского клана донес на него в КГБ. Нет, конечно, не мой старый кореш Игорь, а настоящий глава клана, Славкин дед Николай (бывший Натан) Горелик, коммунист с дореволюционным стажем, классик соцреализма по живописи, трижды сталинский лауреат, ну и так далее.
Когда Славкины родители переехали в Москву, юнец решил остаться с дедом на Набережной Крузенштерна. Они любили друг друга. Дед не принимал Славку всерьез с его “завиральными идеями”, а Славка не принимал “ископаемое” всерьез с его соцреализмом. Так было до одной ночи в 1988-м, когда после какого-то спора дед вдруг понял, что вырастил “настоящего белогвардейца”. Впав в невменяемое состояние, он стал названивать на Литейный и в результате спровадил внучонка в чекистское узилище. Только августовская революция 91-го освободила этого Мстислава, но он и не помышлял мстить. “Поверишь ли, Стас, — он говорит, — каждое утро я просыпаюсь с острым ощущением счастья. Я так счастлив, что это всё кончилось! Что именно? Вся эта история, которая не дотягивает до анекдота, как говорит мой смешной папа. Вся эта чудовищная империя и наша неуклюжая борьба за права, весь этот придурковатый дедушкин диамат и папочкин цинический романтизм. Я просто счастлив оттого, что весь этот пост-байроновский, пост-сартровский, пост-бахтинский постмодернизм, включая, прости, и твои сочинения, это российское блядское “лишнелюдие”, — закончилось!”
“А что ты собираешься делать, Славка?” — спрашиваю я.
“Деньги!” — он говорит.
“Да, между прочим, — он говорит, — ты не можешь дать мне сотню грэндов на пару недель?”
“Сто тысяч?”
“Ну да, сто тысяч баксов”.
“Боюсь, ты меня за кого-то другого принимаешь, Славка. Я ведь просто коллежский учитель в Штатах”.
“Ну, сколько ты мне можешь максимум дать на пару недель?”
Я делаю мгновенный расчет в уме и решительно перечеркиваю столь желанные кипрские вакации.
“Не больше, чем три”.
“И это пойдет, — говорит он с улыбкой. — Хотя бы на три дня отмажутся. Верну тебе три через неделю, щедрый дядюшка Стас. Я через год выплачу тебе тысячу процентов интереса”.
“Ты сумасшедший, мой мальчик”, — вздыхаю я.
Мы приближаемся к моему дому. Со своей главной башней, башенками и монументальными скульптурами, чудовищный чертог закрывает восточную часть московского небосклона.
“На что тебе этот денежный бизнес, Славка?” — я выговариваю этот вопрос с трудом, но и со жгучим интересом.
Небрежно, но и не без меланхолии, он выговаривает ответ: “Не кажется ли тебе, что я тоже имею право на свою личную утопию?”.
Вопрос на вопрос, в ответе зеро. “Похоже, что вы все тут слегка поехали”, — вздыхаю я. Он смеется: “Я тебе далеко не всё еще сказал, Стас Ваксино”. И тоже вздыхает.
Тем временем товарищ Кашамов Апломб Хардибабедович, только что выписанный из Склифософского, ковылял по ночному Садовому кольцу и думал свою постоянную тяжелую думу. Почему я являюсь водителем троллейбуса? Чего здесь больше, Судьбы или Произвола? Как мы пели в нашем пионерском детстве? “Мы родились, чтоб сказку сделать былью”. Давайте, начнем от печки. Я, Кашамов Апломб Хардибабедович, 43-х лет, родился в семье Хардибабеда, потомственного московского дворника. Почему же я-то не стал потомственным дворником? Кто мне ответит на этот вопрос? Ты, Мать-Природа? Это ты, наша великая материалистическая Природа, решила мою судьбу в качестве водителя троллейбуса? Кто ты, великая богиня материализма в твоем каменном с тяжелыми складками одеянии, сестра ты или мать Богини Судьбы? А может, ты дщерь ея, мадам? Кто отвечает за предназначения водителей троллейбуса, за их путевки?
Впрочем, пошла бы она подальше, эта армия послушных инструкциям гуманоидов! Меня интересует только один, мой частный водитель троллейбуса, Апломб де Кашам, сын Хардибабеда. Он что, результат твоей химической активности, Мать-Природа, прародительница Богини Судьбы?
Кто там еще сидит в твоем еврейском Синедрионе, кто занимается путевками водителей троллейбусов? Почему ты не родила меня тысячу лет назад, чтобы сделать водителем наций? Тамерланом, что ли? Почему ты не родила меня триллион лет назад в виде грязевого ядра кометы? Почему ты вообще-то не сделала этого данного Хардибабедовича водителем спецназовского броневика для своего вечного Синедриона, неважно, еврейского или антиеврейского? Почему ты лишила меня закрытых рационов, пакетов нала? Почему ты швырнула меня на похабные трассы Москвы? Почему ты привязала меня к этому гребаному 116-му с его неизбежными, как будто навеки предназначенными остановками? Почему ты избрала своей представительницей отвратную Софку Блинкину из троллейбусного депо Пролетарского района, эту слезливую лебедиху подозрительного происхождения, которая каждое утро выписывает мне путевку и смотрит на меня с такой отвратной симпатией, как будто она мне навеки предназначена, эта п. .да, конгломерат гинекологии, как будто она какой-нибудь еврейский ангелочек из музея?
Нет у меня никакой ненависти к евреям в моем сердце. У меня просто хороший нюх на них. Я просто по нюху чую жида в любой национальности. Они просто стараются набиться в мой 116-й, как их вонючие селедки, как будто не знают, что я предпочитаю ездить в одиночестве. Они предпочитают не знать, что для меня троллейбус — это просто мое собственное расширенное тело. Даже если оно вдруг от них освобождается, обязательно какой-нибудь хмырь в последний момент запрыгивает внутрь вместе со своими суетливыми идейками декадентского воображения. Так что чего вы меня спрашиваете, доктора, что спровоцировало мое “неадекватное поведение”? Если уж Мать-Природа вслепую сотворила меня водителем троллейбуса, пусть она и отвечает за последствия. Мэа не кульпа!