— Кодеин! Немедленно!
Если бы у меня были силы, я бы молил Бога, чтобы она поняла меня. Своего голоса я не слышал: в моих ушах стоял какой-то чудовищный гул, поднимавшийся откуда-то снизу, из самого позвоночника.
Я знал, что от этой боли нельзя избавиться, даже лишившись сознания, — она настигает человека всюду, в любом состоянии. Мне некуда было деться от нее. И знание об этом многократно увеличивало мои мучения.
И было еще кое-что, странным образом усугублявшее страдания, — все та же бессмысленная фраза: «Во мгле без проблеска зари он бьется лбом о фонари и все твердит, неисправим, что призрак гонится за ним».
Боль прекратилась так же внезапно, как и началась. Я открыл глаза и увидел Дженис, склонившуюся надо мной. Она губкой вытирала пот с моего лба. Я снова почувствовал себя легко и свободно — появилось прежнее ощущение бестелесности, блаженного парения в воздухе. Ничто не напоминало о перенесенной боли.
Отворилась дверь, в комнату вошел врач. Следом за ним медсестра вкатила столик со склянками и инструментами.
— А вот и мы, — с профессиональной бодростью произнес врач. — Боль еще не прошла?
Он подошел к лампе и стал наполнять шприц морфием.
— Спасибо, в наркотиках нет необходимости, — спокойно сказал я.
Мужчина застыл с поднятой рукой.
— Болевые ощущения не могли так быстро пройти, — каким-то неуместно-назидательным тоном изрек он.
— Я и сам удивлен, — признался я, с недоумением оглядывая собственное тело.
Удивительное дело, но я абсолютно ничего не чувствовал — ни рук, ни ног, ни даже своего поврежденного позвоночника! Как будто от меня остался один только мозг, бесстрастный и сосредоточенный на себе самом.
— Не будете возражать, если я проверю ваши сенсорные рефлексы?
Он осторожно воткнул кончик иголки в мой локоть, но я и тут не испытал боли.
Вообще никакой, как при спинальной анастезии!
— Послушайте, а вы уверены, что диагноз поставлен правильно? — спросил я.
Вместо ответа он с укоризной покачал головой — осуждал попытку подвергнуть сомнению его профессиональную репутацию.
Я закрыл глаза. Мне хотелось хорошенько обдумать, что же произошло со мной. Я слышал, как врач о чем-то шептался с Дженис. Затем скрипнула дверь, в комнате наступила тишина.
Как только он ушел, я попросил Дженис позвонить Шратту.
Она в нерешительности посмотрела на меня, и я повторил свою просьбу.
Через несколько минут моя рука сжимала телефонную трубку.
— Как себя чувствуете, Патрик, — услышав мой голос, обрадовался Шратт. — Дженис рассказала мне о вашей травме.
Дженис стояла у окна, повернувшись ко мне спиной.
— Я хочу задать вам один вопрос, — медленно произнес я, мысленно готовясь к возвращению боли. — Вы не заметили ничего необычного в деятельности мозга? Я имею в виду не все время, а только последние сорок восемь часов.
Он ответил не сразу.
— Видите ли, Патрик… — наконец сказал он. — Мне не хотелось расстраивать вас, пока вы не совсем оправились, но складывается впечатление, что у него сильный жар. Не понимаю, почему он так ведет себя. Температура то резко поднимается, то падает — это когда он засыпает.
Внезапно боль обрушилась на меня с удвоенной силой. Мне показалось, что я не вынесу ее. Она пронзила каждую кость моего тела — даже череп, от висков до затылка. Его как будто распирало изнутри.
— Разбудите мозг, — закричал я. — Ударьте по стеклу! Напугайте его! Не давайте ему спать!
Телефонная трубка выпала из моей руки. Я до крови закусил нижнюю губу.
Дженис метнулась к звонку, но боль уже затихала.
Мне удалось нашарить трубку и поднести ее к уху. В ней снова послышался голос Шратта:
— Патрик, мозг проснулся. Во всяком случае, вижу свет лампы.
Последовал какой-то шорох, затем:
— Почему вы попросили его разбудить?
Я откинулся на подушку. Мне хотелось поделиться со Шраттом своим открытием.
— Когда он не спит, ему передается моя боль, — осторожно проговорил я. — Слышите? Мозг перенимает ее у меня! Думаю, он каким-то образом получил доступ к моему гипоталамусу, и теперь переживает все процессы, происходящие в нервной системе. Это поразительно! Донован живет ощущениями моего тела! И все больше захватывает его — если раньше он контролировал только двигательные рефлексы, то теперь управляет областями мозга, отвечающими за болевые реакции.
Шратт дышал так тяжело, что даже я это слышал.
— Если дело и дальше так пойдет, — сказал он, — то скоро он завладеет вашей волей.
— Ну и что? — стараясь говорить беззаботным тоном, произнес я. — Мало ли людей пожертвовали своими желаниями ради науки?
— Достаточно, — сказал он, и в трубке вдруг послышались короткие гудки.
Я тоже повесил трубку. Затем повернулся к Дженис.
— Ну, теперь со мной все в порядке, — сказал я.
Мне почему-то не пришло в голову, что она слышала наш разговор — громкий голос Шратта до сих пор звучал у меня в ушах.
Дженис смотрела на меня глазами, расширенными от ужаса и отчаяния. Я не понял значения ее странного взгляда, но понял, что она предчувствует что-то неладное.
В течение последующих шести дней боль посещала меня все реже, хотя мой гипсовый ошейник по-прежнему приковывал меня к постели. Когда мне разрешат встать, двадцать фунтов этих повязок еще некоторое время будут стеснять мои движения.
Мозг передал мне пару новых адресов: Альфреда Хиндса в Сиэтле и Джеральдины Хиндс в Рено. По ночам он настойчиво повторял эти имена.
Как-то раз, побуждаемый телепатическими сигналами Донована, я попытался подняться на ноги, но Дженис, услышав мои стоны, сделала мне укол морфия, в результате чего контакт с мозгом мгновенно прекратился. Как при обрыве в телефонной линии. Очевидно, наркотики мешают мозгу поддерживать связь со мной. В таких случаях он долго не может понять, почему я не выполняю его приказы.
Он не знает, что я попал в дорожную аварию. Я пытался объяснить ему свое состояние. Лежал в постели и, подобно какому-то индийскому йогу, пытался войти в медитационный транс, сосредоточивая все мысли на передаче сигнала в Аризону. Теперь мне смешно вспоминать об этом.
Во сне я часто слышал все ту же странную фразу: «Во мгле без проблеска зари он бьется лбом о фонари и все твердит…» О ком это сказано?
Ее бесконечные повторения причиняли мне не меньше страданий, чем боль. Вероятно, в ней все-таки заключен какой-то смысл. Мозг не станет без всякой цели так упорно твердить ее!
Я позвонил Шратту и рассказал о своих мучениях. Когда я прочитал ему это предложение, он явно опешил, но заверил, что никогда не слышал его.
Тогда я спросил у Дженис. Она думала целый день и наконец пришла к выводу, что это какой-то стишок для развития речевого аппарата — из тех, которыми пользуются логопеды.
Такое объяснение казалось вполне правдоподобным, но не имело никакого отношения к мозгу Донована.
Мы с Дженис даже не упоминаем о моих экспериментах. Она хочет, чтобы я первым заговорил о них, а у меня нет ни малейшего желания разговаривать о своей работе. Ей и так слишком много известно, это написано у нее на лице. Секретный агент из нее не получится.
Между тем я все больше привыкаю к ней. Более того, когда ее ненадолго сменяет какая-нибудь другая сиделка, мне всегда становится не по себе. Как будто может произойти что-нибудь непредвиденное — и только Дженис будет в силах помочь мне.
Без нее я становлюсь сентиментальным. Часто вспоминаю тот день, когда добирался автостопом до Санта-Барбары, и она подвезла меня. Думаю о том, сколько раз она терпеливо сидела в своей машине, поджидая меня возле выхода из клиники. Тогда я жил на двадцать долларов в месяц и не мог рассчитывать даже на автобус.
Она всегда ждет меня. Будто видит в этом единственную цель своей жизни.
Она очень терпелива. И настойчива: если приняла какое-нибудь решение, то обязательно добьется своего.
Много лет назад она решила выйти за меня замуж. Это и случилось. Ей хотелось, чтобы я уехал со станции Вашингтон, и вот я нахожусь здесь, в Лос-Анджелесе. Теперь она желает снова меня завоевать.
Она знает, когда нужно быть со мной, когда — оставить меня в покое. Подобно чувствительному вольтметру, улавливает малейшие отклонения в соединяющей нас энергетической цепи. Она могла осчастливить любого мужчину, если бы не тратила силы на меня.
На днях я поговорю с ней об этом.
29 ноября
Меня навестил Антон Стернли. Он позвонил снизу, из приемной. Трубку взяла Дженис, она же пошла встречать его у лифта.
Там она провела с ним не меньше часа. Затем, вдоволь наговорившись, впустила его ко мне.
Когда мы жили в пустыне, Дженис проявляла активность разве что в заботах о домашнем хозяйстве. А сейчас, воспользовавшись моей беспомощностью, распространила сферу своей деятельности на всех связанных со мной людей. Из Шратта она всегда умела вить веревки — то же самое, видимо, ожидает и Стернли.
В своих роговых очках с толстыми стеклами, увеличивавшими его зрачки до размеров голубиного яйца, Стернли еще больше, чем в прошлый раз, походил на убеленного сединами шведского профессора. Костюм сидел на нем мешком — вероятно, был куплен с чужого плеча. Разговаривая со мной, он запрокидывал голову, как слепой.
О моем несчастном случае Стернли узнал из газет и пришел бы раньше, но до вчерашнего дня у него не было очков, а без них он боялся выходить из дома. Так он сказал, несколько раз извинившись за свой несвоевременный приход.
Пока Дженис находилась в комнате, он говорил о каких-то малозначительных вещах. Впрочем, по его напряженному лицу она довольно быстро догадалась, что ему хотелось остаться со мной наедине.
— Признаюсь, мне до сих пор не дает покоя записка, написанная рукой Донована, — начал он, когда Дженис взяла сумочку и вышла за дверь, сославшись на какие-то дела. — Дело в том, что ключ с номером сейфа Донован дал мне перед самым вылетом во Флориду. Он был очень осторожным человеком, наш бывший шеф, всегда предпочитал перестраховаться, боялся совершить опрометчивый поступок. Расписываясь, он обычно прикрывал бумагу правой рукой, чтобы никто до самого последнего момента не увидел, что именно он пишет. Меня крайне изумляет, что перед смертью он подумал обо мне. Это совсем не в его духе! Да и как у него в кармане оказался подписанный моим именем конверт с деньгами? Он никогда не отличался излишней щедростью. Как хотите, доктор Кори, не нравится мне все это.
— По-моему, вы слишком строго судите его, — предчувствуя еще один малоприятный разговор, сказал я.
— О нет, тут вы заблуждаетесь.
Стернли снял очки, аккуратно протер их кусочком замши и снова водрузил на нос.
— С Уорреном Донованом была связана вся моя жизнь, — вздохнул он. — Могу ли я ненавидеть того, кому полностью принадлежал? Подписав приказ о моем увольнении, он оставил меня без средств к существованию. Ведь у меня нет ни семьи, ни даже друзей. Увы, чтобы заводить друзей, нужно обладать покладистым характером и представлять для них хоть какой-то интерес, а к старости человек лишается того и другого. Особенно, если речь идет обо мне. Я думаю, все люди делятся на две категории: творческой натуры и подражательной. Я отношусь к последней. Поэтому мне нечем привлечь к себе чье-то внимание, если я сам не нахожусь под чьим-то влиянием.
Очевидно, такова была его философия. Излагая ее, он не выражал ни горечи, ни скорби о напрасно потраченной жизни.
— Недавно ко мне пришли из одного издательства — просили написать книгу об Уоррене Доноване. Предложили крупную сумму денег, а ведь в будущем они мне пригодятся: мое жалованье было не так велико, чтобы я мог хоть что-то откладывать на старость.
Стернли хотел выговориться. Вероятно, чувствовал, что мои отношения с Донованом не ограничивались роковой встречей на месте авиакатастрофы. Он не знал, что именно связывало меня с его бывшим хозяином, но понимал, что мне можно доверить многое из непредназначенного для непосвященных.
Никому, даже Доновану, он никогда не говорил всего, что решил поведать мне. Застенчивый по природе, он вдобавок слишком боялся своего всемогущего босса. И, вынужденный молчать, с каждым годом все больше нуждался в каком-нибудь благодарном слушателе.
Вообще-то в его истории не было ничего необычного. Мало ли на свете таких же добросовестных, трудолюбивых и безнадежно одиноких людей?
Стернли боготворил Донована — и подчинялся ему до степени полного самоотречения. А Донован принимал его поклонение не только как должное, но и извлекал из него столько выгоды, сколько это было возможно, учитывая их разное имущественное положение.
Стернли познакомился с Донованом в Цюрихе, где в течение четырех лет изучал лингвистику и иностранные языки. Впервые в жизни увидев настоящего миллионера, снимавшего самый дорогой номер в самом дорогом отеле, он не устоял перед обаянием его сильной личности.
В тот день Стернли зашел в ресторан престижного отеля и заказал чашку кофе — только для того, чтобы посмотреть, как живут сильные мира сего. Сидя за столиком и не спеша потягивая свой остывший капуччино, он вдруг услышал гневные окрики какого-то постояльца гостиницы, приказывавшего клерку сказать по телефону несколько фраз на португальском. Насмерть перепуганный клерк что-то лепетал, проклиная себя за незнание иностранных языков.
Набравшись храбрости — событие, по своей исключительности равнозначное вмешательству сверхъестественных сил, — он подошел к миллионеру и предложил услуги переводчика.
Донован не отпускал его от себя во время всего пребывания в Цюрихе, а когда настала пора переезжать в другое место, попросил сопровождать его в качестве секретаря. Молодой человек увидел в этом предложении заманчивую возможность посмотреть мир и с радостью ухватился за нее.
С тех пор Стернли стал тенью Донована. Обедал за одним столом, спал в соседней комнате, следовал за ним всюду — с совещания на совещание, из города в город и с континента на континент.
Секретарь, переводчик и референт, незаменимый исполнитель многих деловых поручений Донована, он вскоре превратился в ходячую записную книжку — точнее, живую энциклопедию миллионера, — но так и не стал его другом.
Он никогда не брал отпусков: не умел распоряжаться даже самим собой. Лишь однажды, когда серьезно заболела его мать, он попросил разрешения навестить ее.
Донован неохотно согласился. Тогда Стернли попросил денег на поездку в Европу, и Донован потребовал у него долговую расписку на пятьсот долларов.
Разумеется, Стернли рассказал мне далеко не все. О многом он был вынужден умолчать, да и больничные условия не располагали к долгим словесным излияниям. Я мог только догадываться, что именно он не посмел или не успел поведать.
Один раз он влюбился. По иронии судьбы — в супругу Донована, Екатерину. Вероятно, она была красивой женщиной, одинокой и несчастной. Екатерина не старалась обольстить застенчивого юношу; думаю, она и не подозревала о его тайных чувствах.
Что касается Стернли, то он не мог слишком долго бороться с угрызениями совести. Ему было тяжело сознавать, что в его безупречной работе наметился разлад, грозящий неприятностями всем трем заинтересованным сторонам: ему, Доновану и бизнесу.
Не выдержав этого душевного конфликта, он попросил Донована освободить его от лежавших на нем обязанностей.
Донован тут же повысил ему зарплату. Таково основное правило бизнеса: все недоразумения происходят из-за денег и улаживаются деньгами. Однако Стернли пожелал сознаться в своем преступном влечении.
«Стало быть, вы втюрились в Екатерину, — выслушав его, резюмировал Донован. — Как она реагировала на это?»
Разумеется, Стернли и не думал говорить об этом с миссис Донован. Одну христианскую заповедь он уже нарушил, на вторую у него просто не хватило бы духу.
«Если вы не разговаривали с ней, то я не вижу никаких причин для увольнения», — благодушно заметил Донован. И, подумав, добавил: «Так же, как и для повышения зарплаты».
Таким образом, инцидент был исчерпан, причем в выигрыше остались Донован и его бизнес, а в проигрыше — Стернли. Он впал в еще большую зависимость от своего шефа.