Ветер между тем усилился и перерос в бурю, от которой сотрясался весь дом, вздымавшиеся в заливе волны тяжело бились о берег. Я читал бедекер по Северо-Восточной Германии, подыскивая город и гостиницу, куда бы мне хорошо было сбежать, но тянуло меня в Рейнскую провинцию, и, поскольку путеводителя по северо-западу под рукой не было, я вспомнил одну историю… Супруга целое лето брала у меня книги, однако я никогда не видел ее за чтением, из чего я заключил, что она дает их читать другим. Стоило мне осведомиться о какой-нибудь книге, как жена сердилась и отвечала то ворчливо, то грозно, то уклончиво, в зависимости от настроения. Не далее как сегодня утром мне понадобился бедекер по Северо-Западной Германии, но я боялся спрашивать про него, с одной стороны, чтобы не показаться мелочным, с другой — чтобы не вызвать очередной вспышки раздражения. Я выдержал долгую борьбу с самим собой, однако книга действительно была мне нужна, а ждать, пока доставят из города новый экземпляр, не хотелось, так что я без околичностей спросил у жены, куда делся этот путеводитель. Она мгновенно обернулась фурией и закричала: «В жизни больше не возьму у тебя ни одной книги!» У меня до сих пор не укладывается в голове ее ответ. Жена пригрозила мне мерой, от которой я бы только выиграл; она пыталась наказать меня за то, что я одалживаю людям книги, причем наказать так, что я должен был извлечь выгоду из этого наказания. Где тут здравый смысл? Если бы саранча, одуванчик или какой-нибудь минерал вроде слюды умели думать, они бы следовали при этом собственной логике. И все же я хотел быть справедливым и сказал себе: «Она разозлилась не потому, что ты отдал книгу, а потому, что потребовал ее назад». Я взял вину на себя. Нельзя быть мелочным по отношению к женщинам, и я это прекрасно знал, но тут был особый случай. Попроси она у меня эти книги в подарок, она бы их тут же получила. Ну хорошо, будем считать, что просить почитать — все равно что просить насовсем. Значит, она права!.. Теперь я вспомнил, что путеводитель состоял из двух томов, и пропажа одного тома была мучительна для моей души и тела, как будто у меня сломалась вещь и требует починки. И вообще: почему я должен отказываться от чего-то, добровольно лишать себя этого ради врагов, опустошивших мой дом? Нет, все-таки правда на моей стороне… Мне снова припомнилась женина угроза: «В жизни больше не возьму у тебя ни одной книги!» Нельзя позволять мыслям и дальше блуждать по этому лабиринту, иначе у меня совсем закружится голова от хождения над бездной. Я попытался забыть о пропавшей книге и, совершая насилие над собой, удовлетвориться просторами Северо-Восточной Германии, но Рейн и жители Рейнской провинции преследовали меня по всей комнате, возникая на обоях, на абажуре, на подносе, на занавесях… Мне непременно нужно было попасть туда, сию же минуту наметить по карте маршрут, вычислить пересадки, решить, в каких гостиницах я буду останавливаться. Путеводитель находился совсем рядом — и был мне недоступен… Почему? Потому что… Нет, я не мог сформулировать умный ответ. А ведь я передал в руки собственных врагов — через жену — по меньшей мере двадцать книг. И еще эта ее угроза, непостижимая, идиотская угроза: «В жизни больше не возьму у тебя ни одной книги!» Мне следовало бы сказать: «В жизни больше не дам тебе ни одной книги, коль скоро ты их не возвращаешь!» Она просто извратила этот естественный ответ, исказила его в своем кривом зеркале, поскольку, с тех пор как она попала в новое окружение, все ее разговоры стали враньем. В последнее время она просто отравляла меня атмосферой лжи. Однажды, когда я отказался от приглашения покататься на яхте, жена бросила: «Ты боишься яхты!» Я вовсе не боюсь, но теперь хождение под парусами претит мне, хотя когда-то я выучился этому делу у брата с кузеном. Супруге удобнее было считать меня трусом. «Ты боишься собак!» — сказала она в другой раз. «Нет, ведь я беру их на охоту… Скорее я отношусь к ним с презрением». Жене хотелось обвинять меня в жадности! «Угости меня шампанским», — попросила она как-то вечером, отнюдь не в праздничный день. «У меня нет на это средств!» — отозвался я. «Но у тебя есть средства на покупку книг!» — «Мне нужно приобретать орудия своего труда!» Получалось, что она, непонятно почему, ненавидит мои книги… Жене хотелось считать меня ловеласом, и она беспрестанно поминала невинную партию в теннис. Кроме того, она упрекала меня в том, что я излишне вежлив с прислугой. В конце концов не осталось такого порока или греха, который бы не вменили в вину мне, хотя страдала этими недостатками жена, ибо это она была труслива, прижимиста, склонна к вранью и флирту, ленива и воровата. Мне пришло в голову, что мы имеем дело с satisfactio vicaria[41], поскольку все ее пороки были свалены на меня: я нес ее крест, страдал за ее прегрешения, брал на себя ее испорченность, а потому сам стал чувствовать себя нечистым и мучился сознанием вины, которое положено было испытывать не мне, а ей. Моей личности угрожала опасность, и я должен был бежать отсюда, пока меня не одолело навязанное со стороны ощущение скверны, хотя в здравом рассудке я не находил для него никаких оснований. Ведь жена возводила на меня напраслину, и ее обвинения, следуя одно за другим с непрестанностью капели, превращались в мнения, затем в факты, которыми можно было оперировать как непреложными истинами. Так, на одной из вечеринок кузен шутливо назвал меня ловеласом — это был явный намек на партию в теннис. На подобном фундаменте возводились целые башни лжи, которые я не мог разрушить; я жил в фальсифицированном мире, из которого пора было спасаться бегством.
Непогода разыгралась пуще прежнего, ветер переменился, под черепицей крыши жалобно пищали стрижи, в стену дома тыкалось ветвями дерево; я вслушивался, готовый объяснить всякий непривычный звук, только бы не дать своему воображению выкинуть какой-нибудь фортель, не соблазниться на историю с привидениями. И тут снаружи донеслось странное шелестящее трепыхание — точно билось сохнущее на веревке белье или шуршали крахмальные юбки; причину его я установить не мог, а потому забеспокоился. Вот непонятные предметы словно пустились в пляс, и, выглянув в окно, я обнаружил два полотнища, которые кружились то вместе, то порознь, то гоняясь друг за дружкой, то снова расходясь в разные стороны: это были забытые на веранде газеты. Я зашел в соседнюю комнату проверить, не скинул ли малыш одеяло. Так оно и было, но он хотя бы по-прежнему лежал в кроватке, ничком, подобрав под себя колени и распростерши в стороны руки, точно склонившийся в молитве уроженец Востока. Я укрыл его и вернулся в залу. Уже из дверей я заметил посреди комнаты жену. Она дрожала всем телом, и на лице ее, казалось, боролись два выражения: страха и гнева.
— Почему ты не сказал мне, что тут есть привидения?! — вскричала она.
— Потому что сам в них не верил и хотел поберечь тебя.
— Почему ты запер дверь?
— Чтобы она не стояла нараспашку и не билась в эту непогоду.
Жена промолчала. Тогда я сам возобновил разговор, как бы бросая ей трап:
— Хорошо провела вечер?
Она помедлила с ответом, словно смакуя его:
— О да, нам было очень весело!
Я заметил, что она обманывает меня, только бы не выпустить из рук козырь.
Теперь наступила ее очередь спрашивать:
— У тебя были гости?
— Ничего подобного!
— Кого же я тогда встретила во дворе?
— Можешь описать внешность?
— Дама в черном с двумя девочками в красных платьицах.
У меня по жилам пронесся ледяной дух смерти — так бывает, когда сталкиваешься с непостижимым явлением. К счастью, супруга не заметила моей бледности, поскольку взгляд ее упал на красную обложку бедекера. На лице жены появилось огорченное выражение, которое мгновенно сменилось досадой, негодованием и, наконец, злостью.
— Я вижу, ты надумал уехать.
— Да!
— Бросаешь нас на произвол судьбы.
— Нет, спасаюсь бегством, пока ты не убила меня и не выкинула на мусорную кучу.
Жена ушла к ребенку и закрыла за собой дверь. Теперь я слышал, что она переобулась — надела кожаные туфли на деревянных каблуках, которые издавали невыносимый грохот. Этими каблуками жена по приходе домой будила и меня, и сына, причем, похоже, стук их доставлял ей такое же удовольствие, как мне — раздражение. Я не раз учтиво просил ее ходить потише, чтобы не будить малыша, на что она неизменно отвечала: «Конечно, ты всегда заботишься только о ребенке». Ну что ж, я тоже пошел спать — на свое место в соседней с ними комнате — и в конце концов заснул, предварительно наслушавшись топота туфель сначала из залы, потом из коридора. Проспал я, видимо, около часа, после чего меня разбудил умопомрачительный грохот входной двери. Это распустились мои швартовы, и, поскольку ветер не умеет развязывать узлов, я предположил, что ему помогла женская ручка. Меня разозлил ее злой умысел, и я продолжал лежать, слыша, как ворочается на постели супруга, но не желая подняться. Я дошел до того, что наслаждался каждым громовым ударом двери о стену, поскольку знал, как при этом страдает жена. Когда я, вопреки расчетам супруги, так и не встал, то ощутил ее ненависть сквозь стену: в комнату прямо-таки вливалась удушливая отрава еле прикрытого злодейства, неудавшихся козней. Между тем начала биться и дверь черного хода, так что звуки стали походить на канонаду. Я не шевелился, предпочитая терпеть все ради сознания того, что жена мучается не меньше моего. И тут произошло нечто, от чего я перепугался куда сильнее прежнего и чему у меня до сих пор нет объяснения. Моя комната прилегала к коридору, который шел через весь просторный дом и заканчивался с одной стороны входной дверью, а с другой — верандой (впрочем, ее теперь отделяла застекленная дверь). В коридоре вдруг словно затеяли галоп: казалось, по дому скачут сотни босоногих танцоров. Я не решался открыть дверь и посмотреть, в чем там дело, а лежал, содрогаясь от страха и холода, готовый замерзнуть насмерть, только бы не вставать. Жена села у себя в кровати (я слышал это по пружинам), но заговорить побоялась. Не знаю, сколько времени продолжалась эта пляска, однако рано или поздно она прекратилась; утих и ветер, а может, просто подул в другую сторону, поскольку вскоре наступила тишина и я уснул.
* * *
Больной умолк, надолго погрузившись в беспамятство, потом снова очнулся. В зеркало ему было видно, что дом напротив вырос уже до стропил, хотя наконечник вражеского флагштока еще не скрылся. Солнце достигло зенита и теперь заглядывало в комнату.
— Какие мои дела? — спросил он сиделку. — Что говорит доктор?
— К чему вам знать?
— Ага, значит, дела плохи… Как вы думаете, когда приходит конец, это насовсем?
— Нет.
— Вы из пиетистов?[42]
— Я обычная христианка.
— В таком случае вы верите в ад?
— Едва ли такая вера свойственна только христианскому учению.
— Тут вы не правы. В жизнерадостном язычестве ничего подобного не было.
— Что вы говорите? Неужели вы забыли о греческом Тартаре, где Данаиды наполняют водой дырявый сосуд, где катит свой камень Иксион[43], где не может утолить жажду Тантал, — об этом царстве вечного мрака с его огненной рекой, ядовитыми болотами, с чудовищами и фуриями?
— Да-да, теперь припоминаю. Но требовать от детей ответа за прегрешения отцов, такого, по крайней мере, не было в мужественном античном учении о личной ответственности, вы согласны?
— Право, после морфия не стоит пускаться в рассуждения на религиозные темы. Неужели вы не помните Эдипа, которому оракул предсказал стать убийцей отца и жениться на матери, что он, помимо своей воли, и исполнил? Или его невинную дочь Антигону, которая провела всю жизнь в страданиях и под конец удавилась, дабы избежать участи быть заживо похороненной? Вот оно, ваше прекрасное язычество…
— Сколько же глупостей вдалбливают человеку в голову! Стоит мне раскрыть рот, как я начинаю врать. Лучше помалкивать, только от морфия у меня язык стал без костей.
— За что вы злитесь на Бога и тем более на Христа?
— Не знаю. По поводу таких материй тебе врут без зазрения совести, а ты потом повторяешь эти враки другим.
— У вас есть доказательства того, что после смерти ваше существование прекратится?
— Нет, а у вас есть доказательства противного?
— Нам эти доказательства недоступны! Так что этот вопрос следует оставить открытым, а не решать его однозначно в вашу пользу. Кстати, вполне вероятно, что если некоторые души готовы к продолжению жизни, то другие подлежат уничтожению, дабы их можно было переплавить. И возможно, в переплавку идут как раз те, кто не верит в бессмертие души. В подобном случае правы оказываются обе стороны. Ведь тот, у кого предчувствие, что ему дана одна-единственная жизнь, и будет иметь только ее.
— Вы считаете это логичным?
— Разумеется! Из частного же нельзя делать выводы общего характера: среди людей встречаются чернокожие негры, но это не значит, что все обитатели земли — негры.
— Почему нужно было приплести сюда негров?
— Ага, это навело вас на мысль о Конго…
— Мне действительно предстоит еще одна операция?
— Конечно! Доктору надо уточнить, что именно у вас повреждено.
— Тьфу ты пропасть…
Больного отвезли на экипаже в лазарет, разрезали, досконально изучили, зашили и доставили обратно. Когда он пришел в себя, в нем снова закрутился валик мозгового фонографа, проигрывая воспоминания и впечатления последнего времени, только уже в том порядке, в каком они были «записаны».
— На чем бишь я остановился? Так вот, я сбежал оттуда в небольшой парусной лодке, предварительно вышвырнув из дому красные туфли, которые застряли на верхушке прибрежной ольхи. Первый месяц осени я провел один в городской квартире, заново обставляя ее по своему вкусу. Поначалу одиночество было восхитительно; я слышал, что супруга наняла меблированные комнаты, но видеться мы не виделись. И вот однажды вечером зазвонил телефон: это был ее голос, ласковый, уступчивый. Мы возобновили отношения, однако съезжаться не стали и, как вам известно, прожили счастливейшую пору своей жизни, которая продолжалась более года. Потом опять начались трения, а история с графофоном и вовсе погубила дело. Видимо, одновременно жена возобновила встречи с подругой, что и явилось истинной причиной разрыва… «Марш Фалькенштейна! Запись фирмы «Нактигаль»!» Затем она сбежала вместе с ребенком, я позвонил, напал на след и снял Дом с привидениями в слабой надежде, что мне удастся заманить пташек обратно в клетку.
Так я снова очутился на прекрасном острове, где жизнь вдруг одним махом сделалась удивительно насыщенной. Я стал готовиться к их приезду, как будто приезд этот был мне обещан. Починил мост, в котором расшаталось несколько планок, — думая не только о детских, но и о женских ножках. Подобрал в траве осколки стекла, чтобы малыш не поранился, когда будет рвать сначала примулы, а потом землянику. Привел в порядок песочницу и подсыпал в нее песка, велел отремонтировать и покрасить качели, прибрать игровую площадку, освежить купальню… Дом окаймляли веранды, и я ходил по ним туда-сюда, выглядывая в окошки и вспоминая различные эпизоды прошлого лета, как чудесные, так и отвратительные. Я видел нас с женой в зале в первое — хорошее — время… как мы сидели вечерами то возле лампы, то у пианино, и я любовался ее юной красой. Но я представлял себе жену и по утрам — в безобразной исподней кофте или в салопе, нечесаную, сгорбившуюся, похожую на ведьму, со спущенными чулками и в стучащих туфлях. Уродина уродиной, хотя сама она считала себя неотразимой. Потом я видел супругу в каком-нибудь некрасивом платье из ткани, напоминающей обои, причем обои из комнаты для прислуги, в цветочек и полоску… и непременно какого-нибудь не идущего ей цвета. Если она при этом не подбирала волосы, лицо ее тоже обвисало, удлинялось и становилось грубым, неприятным, вульгарным, подчеркивающим узкий птичий лобик и глаза навыкате. Когда же супруга ожидала гостей и совершала туалет «для посторонних», она делала высокую прическу и мгновенно обретала новое личико, на ее одухотворенную милую головку было любо-дорого смотреть — что спереди, что сзади. Фигура подчеркивалась тщательно уложенными складками, и цвета всегда были подобраны со вкусом. Это был другой человек… Бродя по веранде, я заглянул в спальную комнату жены и сына: пустая кровать с синим пружинным матрасом, старомодная мебель, занавеси алькова, белая кроватка мальчика бок о бок с материнской (словно ялик у борта корабля), картины на стенах, старые раскрашенные литографии, забытый с прошлого года термометр за окном — все было на месте, кроме них двоих. Я вышел в сад: сирень была в цвету, ятрышник уже отцвел. И тут я заметил на ольхе пару красных туфель: они висели там, как навигационные знаки или морские сигналы, а еще было похоже, будто это застряла вверх ногами, сдвинув носки внутрь, пролетавшая мимо ведьма. Дожди, солнце и зимние снега вытравили с туфель яркую краску и скособочили их, так что они стали еще страшней на вид. Если ты любишь женщину, то стараешься потакать ее желаниям во всем, что не затрагивает твоего достоинства; неблагодарная супруга платит тебе за это презрением и еще поносит тебя за твою доброту. А случись так, что ты пойдешь поперек ее воли, она тут же скажется больной или действительно занеможет, заберет сына и уедет куда-нибудь, только бы насолить мужу, а как от этого страдает ребенок, ее не волнует. Вот она, материнская-то любовь. Гёте, между прочим, сказал: женщина создана из кривого ребра; если попытаться его разогнуть, оно сломается, если оставить как есть, оно изогнется еще сильнее[44]. Тургенев тоже писал: дважды два — четыре, но для истеричной женщины это будет пять[45]. Я бы сказал так: для всякой женщины дважды два будет столько, сколько ей хочется в данную минуту, в зависимости от настроения… Тем временем дни шли за днями, похожие один на другой, в точности как прошлым летом. По-прежнему приходила в семь утра дочка булочника с печевом к кофе, но мне некого было будить в кроватке, предлагая бисквит, чтобы получить в ответ ласку и благодарный взгляд. По субботам приезжал на лодке садовник, и я по-прежнему покупал у него розы и расставлял по вазам в их спальне. Таким образом, я жил с милыми моему сердцу тенями, жил призрачной жизнью в Доме с привидениями. На крыше снова устроились стрижи, зацвела и отцвела земляника, на ней появились первые ягоды, и я отметил лучшие места для малыша. Теперь я более всего скучал по сыну, поскольку его образ оставался чистым и неомраченным: преданный, добрый, благодарный, он всегда жил в любви и мире со своими близкими. Я не склонен к сантиментам и считал, что меня не тронут распри на почве чувств… пока не завел жену и ребенка. Когда супруга вступила со мной в борьбу, я оказался беззащитен против нее, был не в состоянии дать сдачи, бороться не на живот, а на смерть, ибо я слишком сопереживал противнику, чувствовал его собственной шкурой; к тому же, если у меня бывал повод поднять на жену руку, между нами мгновенно вставал сын.