— Тебе надо было закрыться еще месяц назад, — вполголоса сказал адвокат.
— Закрыться?! — вскричал прежний Асканий. — Ни за что на свете!
Его душевное состояние менялось, как на качелях, он то падал в бездну, то взмывал к небесам.
— Погодите! Вот внесут мне к Новому году квартирную плату, тогда увидите, что будет!.. Начнутся великие дела… вы небось слышали, к нам собираются вести железную дорогу!
Жалея трактирщика, прокурор дал Асканию побахвалиться еще некоторое время, но, когда тот совсем обнаглел и стал невыносим, Черне решил, что пора добить полумертвеца.
— Тебе нет смысла более противиться, через полгода тут откроют «Гранд-отель», и вам с Бруне все равно придется объявить себя несостоятельными.
Асканий обмяк:
— Что еще за «Гранд-отель»?
— Он входит в сеть гостиниц, которую развертывает виноторговая компания.
Глаза у Аскания забегали, словно ища выхода, но выхода он не нашел, а потому перевел разговор на еду и, обругав ее, предложил вернуться в кофейню, где безотлагательно запустил оркестрион. Обессилевшему хозяину мнилось, будто он черпает силы из этого аккумулятора: грохот хотя бы частично заглушал его собственные мысли и чувства. Теперь Асканий повел себя вовсе по-ребячески — начал подпевать музыкальной машине, подошел к ней и встал напротив, делая вид, будто дирижирует капеллой, подчеркивал пьяно и форте, кивал разным голосам, когда им вступать. Новое перевоплощение достойного человека напугало гостей, как могло бы напугать появление незнакомца в комнате с запертыми дверями.
Вошедшая прислужница прошептала несколько слов хозяину, на что тот рявкнул:
— А мне плевать!
Затем их отвели в небольшую комнатку со множеством бутылок и бокалов, после чего девушка была отпущена спать.
Асканий же приступил к очередной из своих Протеевых забав[71]: каждые пять минут он менял шкуру, характер и наружность, причем иногда говорил точно во сне — или грезил наяву. Вот он в Версале, где к певцам подходит император с какой-то любезностью; а вот уже в Америке, в Бруклине, где происходит нечто загадочное, — эта сцена крайне заинтересовала прокурора, но стоило ему задать вопрос, который бы удовлетворил его любопытство, как Асканий очнулся от транса и совершенно трезвым, даже язвительным голосом брякнул:
— Что ты там бормочешь? Тебе хочется что-то разнюхать? Оказывается, друзья — всего-навсего переодетые полицейские ищейки…
Черне чуть было не ответил гадостью, но подумал, что лучше сидеть здесь, чем без сна лежать в собственной постели, а потому иронически рассмеялся и пропустил сказанное мимо ушей.
Асканий же продолжил свой монолог.
— Когда делаешься старше (он ни в коем случае не употребил бы слова «стареешь»), прошлое становится необозримым, время прекращает свое течение и ты живешь в былом, как если бы оно было сегодняшним днем. Помню, в молодости (тут он внезапно помолодел лицом лет этак до тридцати) я был в точности такой, как теперь… ну… или около того. Допустим, характер человека — это его судьба, но ведь характер дается человеку от рождения, значит, моя судьба тоже дана мне от рождения и в таком случае я ни в чем не виноват, верно?
Предполагалось, что ответить следует утвердительно, однако Черне устал, и ему хотелось разнообразия.
— Нет, дело обстоит иначе. Либоц, например, утверждает, что осознал свою судьбу в тридцатилетием возрасте. Тогда он заметил что-то неладное, начал воспитывать в себе характер и в последнее время дошел до того, что превратился в самоистязателя.
— Я вовсе не самоистязатель, — осмелился возразить адвокат, — таких людей не бывает, ведь в человеческой природе заложено стремление к удовольствию. Я бы тоже хотел всякий вечер пировать, наслаждаться музыкой, пением, канделябрами, цветами, вином, а в первой половине дня все ж таки трудиться, чтобы нагулять аппетит к обеду и хорошо спать ночью, но у меня нет такой возможности, нет средств, которых требует подобный образ жизни, пусть даже меня и тянет к нему, поэтому вместо наслаждения я получаю одну муку… Если я ищу удовольствия, ко мне безмолвно взывает чувство долга и меня сковывает страх перед еще большими неприятностями, так что я противлюсь своему устремлению…
Асканий давно пронзительно смотрел на Либоца, словно впервые слышал его голос; он уже забыл первую часть рассуждений и то, как Черне загубил его парадокс о характере, трактирщика теперь интересовало лишь признание адвоката.
— Странный народ эти люди, — как бы сам себе заметил Асканий. — Им кажется, будто они знают друг друга, а на самом деле ничего подобного. Взять, к примеру, меня: я понятия не имею, кто вы такие, не знаю, порядочный ли человек наш прокурор. А если Либоц действительно тот, за кого себя выдает, его и человеком-то не назовешь… однако же его простодушная откровенность навела меня на подозрение, что он все-таки персона, причем персона со своими секретами, которых я отнюдь не намерен дознаваться, ибо чужие секреты следует уважать, такое у меня правило, вы согласны?
Столь наглый переход на личности вызвал у присутствующих тайный страх; каждый из членов компании начал опасаться остальных, отчего все изменились в лице; они словно собрались обороняться, встали наизготовку, чтобы отразить нападение, припасли кривую ухмылку, чтобы нейтрализовать ожидаемые колкости. На Черне было страшно смотреть: он с избытком хватил виски и у него пожелтели глаза, как будто он плакал шафрановыми слезами; к тому же он сидел как на иголках в ожидании разоблачений, ведь Асканий мог уличить его в разглашении кухонных секретов и в подстрекательстве к лишению трактирщика прав на виноторговлю. Либоц копался в себе, пытаясь вспомнить, нет ли у него на совести каких-либо опрометчивых слов о других, сказанных в их отсутствие. Аскания же, который чувствовал себя живьем разрезанным на куски, тянуло совершить душевное самоубийство, но так, чтобы увлечь в бездну и остальных; он хотел бы потом оказаться наверху и испытать ощущение собственной исключительности, собственного величия, вот, дескать, как необыкновенен он даже в падении. Ему необходимо было произнести слова, которые выставили бы его в потрясающем свете, заставили бы собеседников восхищаться им. Посему он заговорил, как на похоронах:
— Уважаемые господа, ночное безмолвие окутывает нас пеленами тайн, мы сидим здесь, в компании друг друга, из страха перед кошмарами снов… Я, милостивые государи, прекрасно знаю (вот оно, самое главное!), с кем имею дело за этим столом, тогда как вы… даже… не… представляете… кто… я… такой!
— И кто же ты?! — вмешался Черне.
Одновременно вошла прислужница, которая во всеуслышание сказала:
— Хозяйке очень неможется, она просила вас срочно зайти к ней.
— Плевать я на нее хотел! — взревел Асканий в гневе оттого, что ему испортили грандиозную сцену, к которой он готовился не один год.
Впрочем, он тут же пожалел о своей вспышке и, встав, попросил извинения у гостей.
— Все правильно, — отозвался Либоц, — нам не стоит долее засиживаться, а тебе надо идти к супруге.
Асканию, однако, трудно было сразу расстаться, и он завел нудную речь о «лучшей из женщин», когда в потолок громко застучали со второго этажа.
Послышалось ли ему в этом звуке памятное с детства забивание гвоздями гроба или у него возникли какие-либо другие неприятные ассоциации, только Асканий побледнел и, предчувствуя самое худшее и тем не менее еще борясь со злостью на то, что его прерывают посреди удовольствия, попрощался с друзьями (как будто они расставались навсегда) и вышел через кофейню с ее рядами пустых столов, напоминавших в полумраке колонию белых сыроежек.
* * *
На улице Либоц с прокурором увидели докторов экипаж и тотчас смекнули, чем это пахнет.
Проходя по площади, они заметили в некоторых окнах елки со свечами и вспомнили про Сочельник. Либоц обронил сентиментальную фразу о собственной безрадостной жизни (да и Прокуроровой тоже), но Черне не поддержал этой темы.
— Как ты думаешь, кто такой Асканий? — спросил в конце концов адвокат, который уже не первый год ломал голову над этой загадкой.
— Кто он такой? Самый обыкновенный трактирщик, наделенный необыкновенной спесью, хвастун, которому надо в любых обстоятельствах считать себя выше других. А его великая тайна? Тоже ничего особенного… Ну, лазил в детстве по чужим садам, стащил несколько яблок… ну, может, подрался с кем в Америке или по пьяни просидел пару дней в тюрьме, ну, может, бросил какую девушку или позволил другу заплатить за него залог. Просто эти шуты гороховые вечно хотят казаться интереснее, чем они есть на самом деле. Да не совершил Асканий ничего страшного и не заслуживает того интереса, какой пытается вызвать своими мнимыми тайнами!
— Ясное дело, у тебя все люди незамысловатые!
— Начхать я хотел на всех людей! А теперь мне пора и на боковую. Покойной ночи!
* * *
В ту ночь жена Аскания скончалась — сколько тот ни уверял ее и себя, что болезнь вовсе не опасная. Смерть была для него вещью непостижимой, поэтому он не допускал и мысли о ней, но, коль скоро она наступила, Асканий воспринял ее как нечто положительное и буквально окаменел, словно прихваченное осенними заморозками нежное растение; источник слез тоже будто промерз до дна, поскольку плакать Асканий не мог. Тем не менее ему нужно было вырваться из дома, уйти прочь и кому-нибудь пожаловаться. И он пошел — не к Либоцу, а к прокурору Черне, вопреки мнению супруги, которая в последние месяцы предупреждала его против «самого злостного врага»: она рассказала мужу, что именно Черне написал о его тайнах в газету, придумал отнять у трактирщика права на виноторговлю и подал идею «Гранд-отеля». Никакие увещевания не помогали; у Аскания развилась непонятная симпатия к прокурору, он верил, что Черне нанес ему вред, но выгораживал его и старался об этом не думать. Эта была какая-то животная, не поддающаяся объяснению привязанность; возможно, его привлекали очертания фигуры, тембр голоса, или же прокурор напоминал Асканию какого-нибудь иного человека, который ему нравился в давние времена. Либоцу не раз приходили на ум оброненные Асканием слова: «Этот Черне похож на моего младшего брата, которого я очень любил. Его уже нет на свете». Прокурор мог вести себя сколь угодно бесстыдно, предательски, — Асканий не менял своих симпатий и продолжал поверять Черне свои секреты, которыми тот мгновенно злоупотреблял, причем не по злобе, а из корыстолюбия, так как его способ заискивания перед власть имущими состоял в осведомительстве.
Два дня трактирщик приходил к Черне домой, где его принимали, но откуда он оба раза должен был скоро уйти, поскольку беседу прерывали фиктивные телефонные звонки.
На третий день Асканий пришел к прокурору на службу и занял стул подле конторки. На четвертый день стула там уже не было, и старику пришлось стоять. На пятый день были похороны, которые Черне пропустил под предлогом служебных дел.
Это обидело старика, и потому теперь, когда дом опустел, а его «лучший друг» отрекся от него, нужда и одиночество погнали Аскания к Либоцу.
Там его сажали на диван и позволяли сколько угодно говорить об усопшей, о ее болезни и последних часах. Но адвокат не мог не заметить, что Асканию нужен был не он лично, а просто слушатель, поскольку скорбящий даже не смотрел на друга, и тот припомнил, что никогда не видел устремленного на себя взгляда Аскания, лишь изредка — обращенные в его сторону глаза.
Поскольку Либоц завершал всякую встречу добрым советом: «Закрывайся!», Асканий столь же неизменно отвечал: «Ни за что на свете!»
К Новому году, однако, закрылся «Городской погребок», после чего все имущество конкурента было продано с молотка.
Асканий стоял у окна с театральным биноклем и наблюдал, как вывозят обстановку.
— Увы, тамошнему хозяину не хватило упорства, — сказал он. — Нельзя ввязываться в подобные дела, если они тебе не по плечу.
И прибавил:
— Это Немезида постаралась, ведь он хотел отнять у меня мой хлеб. Таким можно даже не мстить, возмездие настигнет их без постороннего вмешательства.
* * *
Примерно тогда же было оглашено решение апелляционного суда, где Либоца оправдали. Весь город воспринял это как свое поражение, и чужак опять вызвал к себе ярость, которая, однако, проявлялась в нарочитой, преувеличенной симпатии к Шёгрену, ранее отнюдь не любимому горожанами. Невидимые руки помогли ему учредить собственную контору — исключительно чтобы вытеснить Либоца из делового мира.
Зато оправдательный приговор возымел совершенно особое действие на характер адвоката: Либоц убедился, что справедливость существует, и мысль об этом успокоила и утешила его, убрав всяческие сомнения в благорасположенности мирового порядка к человеку. Праздновать победу он не стал, но теперь мог, по крайней мере, спокойно идти своей дорогой, и не задами, а по самым широким улицам. Он был словно защищен от колючих взглядов, невосприимчив к насмешкам, которых просто не слышал, старался не заглядывать в витрины, где, прояви он хоть малейшее любопытство, раз в неделю видел бы карикатуру на себя; адвокат жил своей жизнью, как будто отделенный от всех непроницаемым водолазным костюмом, не доискиваясь внимания ни толстосумов, ни бедняков.
— Я принадлежу к среднему классу, — говаривал он, — и останусь ему верен до конца.
Перед выборами в риксдаг его хотели привлечь в качестве агитатора либералы, но он объяснил, что не является либералом в их понимании слова. «Высший класс консервативен, а низший класс либерален, что совершенно естественно, однако, если либеральный рабочий класс считает себя лучшей частью общества, которой принадлежит будущее, это уже нонсенс». Итак, поскольку адвоката нельзя было использовать ни для каких целей, люди просто вытеснили его из своего круга, чему он отнюдь не противился.
Конкуренция с Шёгреном сначала складывалась в пользу бывшего писаря, поскольку он переманивал у Либоца клиентов, так что адвокату пришлось несладко, особенно когда понадобилось выплачивать деньги по поручительству за брата, но к этому он был готов. Впрочем, чуть погодя Либоц получил свою клиентуру обратно, и тогда Шёгрену стали помогать власти, доверяя ему различные поручения и должности: он продвигался от представителя виноторговой компании к канцеляристу при муниципалитете, затем к поверенному страхового общества, пока, наконец, не занял пост казначея «Гранд-отеля», который таки открылся в городе следующей зимой.
* * *
Асканий, превратившийся к этому времени в седого старца, днями напролет стоял у окна и барабанил пальцами по стеклу, глядя, как растет здание «Гранд-отеля». По мере этого роста старик буквально врастал в землю, потому что теперь он не доставал до первой поперечины в оконной раме и не мог с пола открыть форточку.
Днем он чуть ли не постоянно играл в бильярд, а вечерами сидел один в кофейне, попивая вино и слушая оркестрион. При этом ресторация была залита светом: горели все пятьдесят газовых рожков. По субботам старик приглашал в гости прокурора с адвокатом и как будто оживал; он снова и снова рассказывал одни и те же истории, часто путая даты и имена (словно подготавливал слушателей к грандиозному спектаклю), однако его неизменно прерывал Либоц, не желавший доставить Черне подлую радость держать жизнь старика в своих руках, если в откровениях последнего окажется какая-нибудь опасная тайна, чего невозможно было предугадать заранее.
Разумеется, Асканий понимал, что с открытием «Гранда» его права на виноторговлю будут прекращены, но он отодвигал от себя эту мысль, будучи не в силах подать жалобу или просить о получении прав заново. Его числили малоумным, едва ли не душевнобольным, и, если бы у него были наследники, он бы уже угодил под опеку. Правда, где-то далеко на севере жили племянники Аскания, хотя он не желал признавать их, что для этого субъективного человека было равносильно неверию в их существование; как бы то ни было, однажды поздней ночью он доверил сию опасную подробность «своему единственному на сегодняшний день другу» Черне. Тот жадно проглотил ее, а затем поделился с Либоцем, отметившим у прокурора взгляд, в котором говорилось: «Оказывается, у него есть родня, а я и не знал».