Порой эта необычная голова с короткими волосами выглядела чуть ли не кабаньей, а когда пишущий, как мальчишка-школяр, мусолил гусиное перо, обнажались зубы и язык, словно у геральдического льва; порой лицо искажала гримаса страшной боли, боли мученика, распятого, но затем он брал новый лист, начинал новое письмо, и тогда лоб его яснел, рот улыбался, глаза пропадали, и грозный муж смотрел озорником.
Новый лист — письмецо, записочка, явно адресованная даме; и маска тотчас стала сатировской, сложилась в живописные складки и наконец взорвалась громовым хохотом, поистине циническим.
Утренняя корреспонденция закончена, царь написал пять десятков писем, однако не запечатал — сложит их и запечатает сургучом Катя, жена.
Гигант потянулся, с усилием встал и бросил взгляд на залив. В зрительную трубу он видел свой Петербург и свой флот, строящийся Кронштадт с крепостью и, наконец, обнаружил когг.
«Как это он вошел в бухту без салюта? — подумал царь. — Да еще и стал на рейде, прямехонько против моего дома!»
Он позвонил в колокольчик, и сей же час из укрытых за соснами палаток, где жили караульщики и прислуга, прибежал камердинер.
— Живо пять человек в шлюпку, пусть выяснят, что это за посудина! Ты видишь, чей там флаг?
— Голландец это, ваше величество!
— Голландец! Ну так доставь мне шкипера, живого или мертвого, сей минут!.. Быстро! Но сперва подай чаю.
— В доме-то спят, царь-батюшка, милостивец!
— Так разбуди их, дурень! Стучи в ставни, в дверь! Ишь, спят средь бела дня.
Колокольчик зазвонил, явился новый слуга.
— Чаю мне! И водки! Да побольше!
Слуги бегом пустились исполнять приказания, дом разбудили, а царь меж тем нетерпеливо делал какие-то заметки на аспидных досках и на бумаге. Когда ждать стало невмоготу, он спустился с помоста и принялся яростно молотить палкою по всем ставням. Изнутри донесся голос:
— Погоди чуток!
— Ну уж нет, не затем я родился, чтобы ждать. Поспешай, не то дом подпалю!
Он прошел в сад, взглянул на аптечные растения, вырвал кое-где сорняки, полил. Затем наведался на скотный двор, произвел смотр мериносам, которых самолично завез в Россию. В конюшне ему попался сломанный станок для ковки; он взял пилу и рубанок да и починил поломку. Подсыпал овса любимому рысаку — ведь большею частью царь ездил в экипаже или ходил пешком, верховую езду он полагал недостойною моряка, а считал он себя прежде всего моряком. После этого он зашел в токарную мастерскую и некоторое время крутил станок; однако ж вскоре перебрался к столу с принадлежностями для гравировки по меди, что стоял у окна, и штихелем провел на карте несколько недостающих линий. Он уже хотел было направиться в кузницу, но тут женский голос позвал его к липе.
На помосте была его супруга, царица, в капоте. Дородная женщина с большими ногами, лицо толстое, некрасивое, глаза навыкате, будто с трудом втиснуты в орбиты.
— Раненько ты нынче, батюшка, — поздоровалась Екатерина.
— Нешто теперь рано? Шесть уже!
— Пять только!
Царь взглянул на часы.
— Пять? Так пускай будет шесть! — И он перевел стрелку на час вперед.
Жена лишь усмехнулась, чуть свысока, но не раздражающе, ибо знала, как опасно раздражать этого мужчину. А затем подала чай.
— Вот и занятие для тебя, — сказал Петр, указывая на письма.
— Много-то как.
— Коли слишком много, можно и пособить.
Царица не ответила, начала просматривать письма, а это царю нравилось, потому что давало повод затеять спор, поспорить же он был всегда готов, чтобы во всем оставаться деятельным и бодрым.
— Прости, Петруша, — сказала жена, — но справедливо ли требовать от шведского правительства возмещения за голландские корабли?
— Да, справедливо! Все, что я делаю, справедливо!
— Не понимаю я этого. Наши русские по ошибке обстреливают мирные голландские корабли, а ты требуешь от шведов возместить убытки — потому только, что несчастье случилось в шведских водах…
— Разумеется. Согласно римскому праву, ответственность за содеянное несет страна, в коей совершено преступление…
— Да, но…
— Все равно, кто может заплатить, тот и заплатит; я платить не могу, голландцы не станут, значит, пусть шведы раскошелятся! Это тебе понятно?
— Нет!
— Да ведь шведы подстрекали против меня турок и должны за это заплатить!
— Пусть так! Но отчего же ты этак недружелюбно пишешь голландскому правительству, ты ведь любишь голландцев?
— Отчего? Да оттого, что после Утрехтского мира Голландия идет к упадку. С Голландией покончено, стало быть, на свалку ее, эту республику! Будущее за Англией. Я ставлю на Англию, ведь и Франция тоже в упадке.
— Стоит ли отрекаться от старых друзей…
— Конечно, стоит, когда толку от них больше нет; кстати, в любви и в политике дружба значения не имеет! Думаешь, мне по душе этот проходимец Август Польский? Нет, не думаешь, однако ж мне пришлось быть с ним заодно, ради моей страны, ради России! Тот, кто не способен во имя отечества пожертвовать собственными мелкими пристрастиями, становится донкихотом, как Карл Двенадцатый. Своею безрассудною ненавистью ко мне и к Августу сей безумец содействовал погибели Швеции, но будущности России. Вдобавок этот крещеный сукин сын науськивал на нас турка, что уже было преступлением против Европы, ибо Россия необходима Европе против Азии. Две сотни лет здесь сидел грозный татарин, а когда наши предки наконец прогнали его, является этакий рыцарь и призывает язычника из Константинополя. Татарин некогда дошел до Силезии и разорил бы западные страны, не спаси их мы, русские. Карл Двенадцатый уже преставился, но я проклинаю его память и проклинаю всякого, кто пытается чинить препоны моей достохвальной задаче превратить Россию из Западной Азии в Восточную Европу, и я пришибу кого угодно, хотя бы и родного сына, коли он вздумает соваться в мое дело.
Засим воцарилось молчание. Последние слова задели щекотливый вопрос о сыне Петра от первого брака, Алексее, который ныне, ожидая смертного приговора, сидел в Петропавловской крепости, изобличенный в противодействии отцовским трудам по цивилизованию России и подозреваемый в причастности к попыткам мятежа. Разведенная жена Евдокия была заточена в Суздальском монастыре.
Екатерина заведомо не любила Алексея, ибо он был помехою для ее детей, и предпочла бы, чтоб он умер, но не хотела нести вину, а поскольку и сам Петр за этим не гнался, то, чтобы судить сына, назначил судебную коллегию из ста двадцати семи персон.
Вот почему тему эту обсуждали неохотно, и Петр, обладавший необыкновенной способностью менять мысли и чувства, нарушил молчание банальным:
— Где же водка?
— В этакую рань ты водки не получишь, мой мальчик…
— Катерина! — выразительно произнес Петр, и щека у него задергалась.
— Уймись, лев! — ответила жена, погладив черную встопорщенную гриву. И вынула из корзины штоф и чарку.
Лев просветлел лицом, хватил водки, улыбнулся и шлепнул жену по могучей груди.
— Хочешь видеть детей? — спросила Екатерина, чтобы смягчить обстановку.
— Нет, нынче не стоит. Вчера их высекли, еще подумают, будто я к ним подмазываюсь. Держи их в отдалении и под своим началом, не то они станут помыкать тобою!
Словно в задумчивости, Екатерина взяла в руки последнее письмецо и принялась читать. Тотчас же она залилась краскою и порвала листок.
— Не след тебе писать актеркам, слишком много чести для них, а нам — бесчестие.
Царь улыбнулся и не осерчал, ибо отсылать письмецо вовсе не собирался, накропал же его затем только, чтобы позлить жену, а может быть, и похвастать.
Внизу заскрипел песок — кто-то идет.
— Ба, вот и мой дружок прощелыга!
— Тише! — остерегла Екатерина. — Ментиков вправду твой друг.
— Да уж! Подлинно друг! Однажды я приговорил его к смерти за воровство и обман, а он все-таки жив, и благодаря твоей приязни…
— Тсс!
Меншиков, славный вояка, ловкий политик, государев любимец, нужный человек, богач, в доме которого царь нашел свою Екатерину, проворно взбежал по лестнице на помост. Это был красивый мужчина французской наружности, в щегольском платье, с изысканными манерами.
Он церемонно поклонился царю, поцеловал Екатерине руку.
— Опять они за свое взялись! — начал он.
— Стрельцы? Разве же я их не истребил?
— Вдругорядь вырастают, чертово семя, ныне вот Алексея освободить надумали.
— Подробности знаешь?
— Заговорщики собираются сегодня вечером в половине шестого…
— Где?
— В четырнадцатом нумере на Береговой линии, якобы на пирушку…
«Береговая линия… нумер четырнадцать…» — записал царь на листке бумаги.
— Еще что?
— А в два часа ночи они подожгут город…
— В два часа? — Голова у Петра затряслась, лицо задергалось. — Я строю, а они ломают, но теперь уж я вырву их с корнем. Что они говорят?
— О святой Москве тоскуют, Петербург же полагают безбожным и гнусным. Работники мрут-де как мухи от болотной лихорадки, а что строишь ты, государь, посередь топей, они толкуют как браваду а-ля Людовик Четырнадцатый, который заложил Версаль на болоте.
— Остолопы! Мой город будет запором в устье реки и ключом к морю, оттого и должен стоять здесь; а болота станут каналами для кораблей, как в Амстердаме. Сам подумай, пристало ли обезьянам судить!
Он позвонил в колокольчик, прибежал слуга.
— Заложи экипаж! — крикнул сверху царь. — Ну, будь здорова, Катерина, ворочусь завтра утром, не раньше, денек будет горячий, но… Не забудь про письма. Александр тебе пособит…
— А одеваться не станешь, сынок? — отозвалась Екатерина.
— Одеваться? Сабля-то при мне!
— Надень хотя бы кафтан.
Царь надел кафтан, затянул потуже ремень с саблею, схватил палку и одним тигриным скачком спрыгнул с помоста.
— Что ж, так тому и быть! — прошептал Меншиков Екатерине.
— Ты, поди, не соврал, Александр?
— Ради красного словца и соврать не грех! Главное достигнуто, и завтра ты, Катерина, и престолонаследники в детской будете спать спокойно.
— А если его ждет неудача?
— Нет! У него неудач не бывает.
* * *
Царь побежал к морю — он не ходил, а всегда бегал бегом. «Жизнь быстротечна, — говаривал он, — надобно много успеть».
Поднявшись на песчаную дюну, Петр увидел у берега шлюпку с пятью гребцами и арестованным голландцем. Тот невозмутимо сидел у руля и попыхивал трубочкой. При виде царя он снял шапку, подбросил ее в воздух и закричал «ура!».
Царь Петр козырьком приложил руку к глазам, а когда узнал своего старого амстердамского наставника и друга Яна Схеерборка, ринулся в шлюпку, прямо по плечам и коленям гребцов, заключил Яна в объятия и расцеловал, да так, что трубка сломалась, окутав его окладистую седую бороду тучею искр и дыма.
Засим царь подхватил старика на руки и, как ребенка, отнес на берег.
— Ну, старый ты шельма, наконец-то я залучил тебя к себе. Увидишь мой город и мой флот, который я сам построил, н-да, ты ведь меня и выучил… Подать сюда экипаж, ребята, и якорь-кошку из шлюпки, мы едем кататься! Живо!
— Господи Боже мой, — сказал старик, вытряхивая из бороды пепел, — привелось-таки перед смертью повидать царя-плотника, мне аккурат…
— Полезай в экипаж, старина, а кошку, ребята, подвесьте на задок. Куда бы тебя усадить? А вот куда — ко мне на колени!
Экипаж был одноместный, и шкипер впрямь поместился у царя на коленях. Упряжка — три лошади цугом и еще одна, четвертая, обок первой.
Щелкнул бич, и царь сей же час затеял игру — будто вышел в море.
— Хорош ветер, а? Двенадцать узлов, тяни шкот, раз-два! раз-два!
Шкипер завидел впереди ворота и, зная царскую необузданность, но и сноровку, закричал:
— Ворота прямо по курсу! Стой!
Однако же царь, встретивши старинного друга, будто помолодел, а вдобавок в неистребимом своем мальчишестве любил авантюры да опасности и потому хлестнул лошадей, свистнул и скомандовал:
— Курс по ветру, полный вперед! Хорошо, хорошо, готовьсь, эгей, оп-ля!
Ворота взяли с ходу, просто-напросто с петель сорвали, старик от смеха аж подпрыгивал у царя на коленях.
Так они промчались по берегу, у городских ворот часовые взяли на караул и отсалютовали, на улицах народ кричал «ура!», а когда экипаж подлетел к адмиралтейству, грянули пушки, и матросы встали по реям. Царь же, всерьез или в шутку делая вид, будто он в море, скомандовал:
— Отдать якорь!
С этими словами он швырнул кошку на стену, так что она зацепилась за факельный зажим — тот погнулся, но не лопнул. Зато лошадей, не успевших остановиться, рвануло назад, и они упали на колени. Передняя в упряжке больше не встала, околела от последствий взятия ворот.
Три часа спустя, осмотрев флот и верфи, царь и Ян Схеерборк сидели в матросском кабачке. Экипаж стоял у дверей, заякоренный за соломенную крышу.
Водка на столе, трубки дымят. Говорили друзья о делах серьезных; царь сделал шесть визитов, один очень важный — в Военную коллегию, откуда вышел к ожидающему шкиперу в большой ажитации. Но, обладая необычайной способностью стряхивать с себя неприятности и менять настроения, он был теперь лучезарно весел.
— Спрашиваешь, где я беру жителей для моего города? Так вот, первым делом я привез сюда пятьдесят тысяч работников, это была основа; потом приказал всем чиновным людям, священникам и значительным помещикам поставить здесь по дому — хотят они жить здесь, нет ли! И ныне у меня в городе сто тысяч!.. Знаю, людишки судачат, что я-де строю города, а сам в них не живу. Так я и строю не для себя, а для россиян. Москву ненавижу, там разит татарином, предпочитаю жить в деревне, и это никого не касается… Пей, старина, у нас целый день впереди, до пяти часов, но к тому времени мне надобно отрезветь!
Старик пил с оглядкой и не знал толком, как ему вести себя в столь великородной компании, хоть и изрядно напоминающей матросскую.
— Расскажи-ка, что про нас говорят в народе, ты, поди, целую кучу этаких историй припас, а, Ян?
— Слыхал кой-чего, оно конечно, только негоже это…
— Ладно, тогда я сам расскажу. Про циркуль и сыр знаешь? — спросил Петр. — Нет? Ну, слушай: царь до того прижимист, что всегда носит в кармане готовальню. Обмеряет циркулем кусок сыру, не убыло ли с последней трапезы. Хороша побаска, а?.. Или вот такая: есть у царя питейный клуб. Как-то раз отмечали они какой-то праздник, и гостей на трое суток заперли — пусть, мол, бражничают. У каждого за спиною стояла лавка, а подле оной — две полубочки, в одной снедь на три дня, в другой пусто, она предназначалась для сокровенных дел, ну, ты понимаешь…
— Ох, страсть-то какая…
— Этак вот веселятся в Петербурге… Ты не слыхал, что я еще и зубы деру? Во дворце у меня якобы целый мешок зубов стоит, а помимо того, я-де в лазарете оперирую; намедни будто столкнул я в воду женщину, страдающую водобоязнью, а она взяла да и померла.
— И народ в это верит?
— Еще как верит, черт побери! Остолопы они, видишь ли, но я им ослиные-то уши окорочу, языки прижгу…
Глаза у царя засверкали, и было совершенно ясно, о чем он думал. Однако ж при всей бесхитростности у него вроде как имелись запоры, и даже под куражом он больших своих секретов не разглашал, разве только маленькие.
Вошел адъютант, что-то шепнул царю.
— Ровно в пять! — громко ответил Петр. — Шестьдесят гренадеров, с боевыми патронами, при ножах! Ступай!.. Так вот, Ян, — продолжал он, совершив в мыслях очередной скачок, — я куплю твои ткацкие станки, только больше пятидесяти рублей за штуку не дам.
— Шестьдесят, шестьдесят…
— Ах ты, голландец чертов, сквалыга, коли я даю полсотни, так для тебя это честь… да-да, честь!
С опозданием закипала ярость, связанная с сообщением адъютанта, а вовсе не с ткацкими станками, но так или иначе горшок кипел, и крышку надобно снять.
— Вам, бакалейщикам поганым, лишь бы народ обдирать, лишь бы обдирать! Но ваше время кончилось! Пришла пора англичан! А они не вам чета!
Шкипер Ян нахмурился, и это еще сильнее раздразнило царя, однако он не мог сердиться на старого друга, хотел найти удовольствие в его обществе и оттого переменил тему.