Алексей Мусатов
© Издательство «Московский рабочий», 1974 г.
Была ночь. Душная темнота залила сад. Упруго стукались о землю яблоки: червяк вел свою работу.
Паша сидела под яблоней, около шалаша, медленно грызла яблоко и слушала, как бьется сердце. Рядом сидел Славка Крякунов.
Вспыхивали далекие зарницы, моргая, как потухающая лампа. Где-то в лугах скрипуче кричали коростели. Глаза Паши были широко раскрыты и устремлены на небо. Ночь молчала, а Паше казалось, что она слышит шепот растущих трав и нежный трепет листьев. Ночь пела для нее. Паша счастливо улыбалась.
Перед утром двадцатилетний Славка, рослый, курчавый, в кожаной куртке и в синих галифе, заснул. Забылась и Паша.
И тогда появился Славкин отец, Никодим Крякунов.
Лохматый и черный, похожий на матерого медведя, он неслышно остановился около яблони. В руках у него чадил дымогар: Никодим шел на пчельник вынимать мед.
— Сошлись, голуби… Сыграли свадебку… — брезгливо сказал Никодим.
Паша сбросила с плеча Славкину руку и прижала холодное яблоко к вспыхнувшему лицу. Потом быстро поднялась и, вскинув голову, шагнула прямо на Никодима, словно на рогатину. Потрясая дымогаром, Никодим попятился назад. Паша с маху ударила ногой в изгородь. Трухлявый тычинник распался на куски. Паша перелезла на другую сторону изгороди и направилась к дому.
Никодим засипел вслед:
— Захороводила парня, обвела вокруг пальца.
Паша обернулась и умоляюще посмотрела на Славку.
— Вы, батя, потише… — мрачно заметил сын.
— У! Чтоб тебя… — не слушая сына, погрозил Никодим Паше дымогаром. — И на полосу нынче не показывайся — прогоню!
— Вот за это премного благодарна! — Паша насмешливо поклонилась. — Значит, квиты — отбатрачилась я?
— Квиты!.. — передразнил Никодим. — Забыла, сколько хлеба до нови перебрали у меня… Нет, ты Дуньку вместо себя пошли, пусть она снопы вяжет.
Паша ушла, а Никодим все еще кричал:
— Дуньку!.. Дуньку пришли!.. А не то в суд подам!..
Мать зовут Анисьей. У нее холодные, разбитые параличом руки. Мать зовут еще Сухоручкой. Она сидит на крыльце и дозорит приход утра и дочери. Паша проходит мимо. Анисья спрашивает ее квохчущим голосом:
— Ты видела его, Пашка?
— Кого?
— Григория. Всю ночь тут шумел… в калитку ломился. Тебя искал… «Я, кричит, знаю, где Пашка! В саду, у студента… Обнимаются да звезды считают. А только все равно, кричит, студент на Пашке не женится, а я женюсь». И грозит и плачет… Пьяный — вот и плачет!
Мать невидяще глядит в сторону. Губы у нее втянулись, ссохлись, вместо них скорбная фиолетовая черточка. Платок наползает Анисье на глаза, и она не в силах его поправить.
Пашке жалко мать. Она опускается на ступеньки крыльца, рядом с матерью, и шепчет ей про свою радость.
Они со Славкой скоро поженятся. Им не нужны Никодимовы пчелы и яблоки. Ведь молодой Крякунов совсем не похож на отца. Ему ненавистно отцово богатство, он презирает его жадность и сквалыжничество.
Они со Славкой будут жить отдельно от Никодима, на самой околице села, почти в поле. У них будет свой дом, пусть небольшой, но светлый и смоляной. Они заведут корову, лошадь, стан колес, плуг. И Пашка не пойдет больше батрачить на чужих. Она будет работать на себя, на свою семью. Ведь мать знает, как умеет трудиться ее дочь — будь то на лугу, в поле или на огороде.
Анисья молчит. У нее дрожат плечи. Она боится поверить сказанному.
— Только бы не обман, Пашка… Крякуновы — они гордые… Поиграют, да и бросят… Да к тому ж Славка студент, не чета тебе… А Гришка, он нашей худобы парень… Незавидный, а сердце честное!
— Эк, сахар-мармелад твой Гришка! — хмурится Пашка. — Нужен мне такой тюфяк! Недаром Трухометом зовут — ни слова, ни дела.
Она ведет мать к рукомойнику, что висит за крыльцом и похож на плывущую крякву-утку.
Умывая матери лицо, Пашка закрывает глаза, и ей кажется, что она умывает не мать, а будущего сына. Да, да, непременно сына. Такого же темноглазого и крепкого, как Славка.
— А знаешь, мама, рожу я мальчишку, вот уж мыть буду… Прямо из колодца — пусть его орет. Здоровее будет.
Трубит рожок пастуха. Раздвигаются со скрипом ворота во дворах. Курлычет колодец: бабы пришли за водой. Анисья торопит Пашку:
— Иди, иди, пора! Крякуновы на полосе ждут.
— Ты, мама, Дуньку пошли.
— Как же это?.. — пугается мать, вспоминая, как она трижды ходила к Никодиму Крякунову и упрашивала его одолжить до нового урожая мешок муки.
«Дать легко, да обратно получать трудно, — заявил ей Никодим. — Могу ссудить под отработку — это надежнее. Пусть Пашка хлеб у меня убирает».
— Иди, дочка, иди, — настаивает мать. — Ведь я тебя под все жнитво запродала.
— Ну вот и пошли Дуньку. Пусть ее, мясную, протрясет… А я отставку от Никодима получила. — И Паша, поднявшись, уходит в сени.
Вечером Дунька вернулась с поля запыленная, злая и швырнула в угол нарукавники.
— Вот чертоломы!.. Ржи у них столько — хоть подавись. Сейчас поясница треснет…
Анисья подозвала дочь ближе к себе и попросила ее помолиться.
— Чего ради? — поморщилась Дунька.
— Помолись, Дуня, милость нам выпала. Молодой Крякунов на Пашке женится!
— Не чую я что-то, — усмехнулась Дунька. — Не пахнет, по мне, свадьбой. Ноне вот полдневали на полосе, Никодим и начни Славку шерстить: «Ты, кричит, студент, белы ручки, приехал на отцовы хлеба, на дешевые деревенские воздухи, а сам тут за девками бегаешь, отца позоришь. Завтра же садись в тарантас — и в город, пока тут девки в подолах ребят ко двору не наносили».
— Вре… врешь!.. — встала на пороге Паша. — Никуда он не поедет… Мы скоро с ним в загс…
Не дослушав сестру, Дунька вдруг метнулась к окну и перевесилась через подоконник.
— Никодим… Никодим-то!.. Как заяц… Ой, матушки! — завизжала она от радости и заболтала ногами.
Анисья не слышала. Стоя боком к иконе, она молилась о счастье дочери. Пашка подошла к окну. По улице бежал Никодим. Следом за ним в разорванной на плече рубахе гнался босой Славка.
Никодим повернул к Пашкиному дому, вбежал в сени и защеколдил дверь.
— Подлец!.. Отца родного за грудки… Зверь!
Славка напирал плечом на дверь снаружи.
Никодим ощерился и храбро закричал:
— Иди, иди, балуй… Бегай за девками… Из дома гвоздя не получишь. Сенины не выделю.
Потом ворвался в избу и заорал на Анисью:
— Старуха, попридержи Пашку! Я из-за нее дом делить не буду… Дом тебе не каравай — новый не испечешь…
Славка прошел через двор и появился на пороге избы. Лицо его было красно и перекошено злобой. Никодим попятился, сел на лавку и слабым голосом сказал:
— Ну что же, бей… Бей, коли так! Эх, бессовестная! — обернулся он к Пашке. — Подхватила женишка без сватов, без сговоров.
Потом, подкинутый новым припадком ярости, Никодим рванулся к сыну:
— Дай отцу в зубы… Ну дай!
В окна заглянули мальчишки. Кто-то крикнул:
— Крякуновы делятся!
Паша поняла, что Славка пьян. Она заломила ему руки и вытолкала в сени:
— Уймись ты… Мужик горячий!
Славка сначала сопротивлялся, но Пашка вывела его за крыльцо, умыла холодной водой из рукомойника.
Славка немного протрезвел, встал в позу и погрозил родному дому:
— Погоди же ты, самодур Торцов, мы еще посчитаемся!
Он клял отца за отравленное детство. Он, Славка, сидел в доме, как кролик в клетке, ленивый, сонный, откормленный. Он ничего не смел сам хотеть и делать. На все были сестры, мать, Никодим. Когда же ему удавалось юркнуть из клетки в широкий мир, где были дружки, лес, поле, караси в заводи, ворованные горох и репа, то по возвращении его ждал широкий солдатский ремень. Порка превращалась в священнодействие. Сестры и мать плакали, а Никодим приговаривал:
— Ничего, это пользительно, вроде лекарства. Дурь перебивает.
Славка подрос. Никодим отвез его в город, отдал в техникум.
Уже в первый год Славка иронически оценил все хлопоты отца:
— От жиру в ученье отдал! Теперь поди бахвалится: сад на сотню корней, дюжина колодок с пчелами и сын в ученье. А без него будто к свету не пробился бы…
Славка понимал: жизнь теперь не та, что в старое время, и он не пропадет и без папаши. Надо будет — он всегда сможет уйти из дома, вытребовать у родителей свою долю наследства, пожаловаться на самодурство отца в сельсовет.
Но это не мешало Славке летом гостить в богатом доме отца, ухаживать за девками, не портило аппетита к вкусным окорокам и моченым яблокам, что посылались ему в город.
Из техникума Славка поступил в сельскохозяйственный институт. Чувствовал он себя вполне взрослым и независимым. А вот сейчас, когда отец отказался выделить Славку из дома, он пришел в ярость:
— Фу!.. Идиот старый! Самодур! Да я же по закону могу половину хозяйства у отца получить!
Славкино ожесточение было по душе Пашке. Особенно ей понравилось слово «самодур». Пашка вспомнила, как они с Дунькой батрачили у Никодима за «лошадь на денек», за «пудик муки до нового», и она тоже трясла кулаком:
— Ладно, самодур, ладно! Больше я к тебе жать не пойду!
Потом обвила шею Славки руками и ладонью закрыла его рот.
— Ну, не надо, Славик! Никто ведь не слышит. И доли нам ихней не надо… Свое наживем…
Они побрели мимо конопляников, звонкими спелыми овсами, в луга.
Как и в прошлую ночь, в небе зажигались для них зеленые звезды и в траве кричали коростели. Славка заговорил о том, что он скоро закончит институт, вернется в деревню агрономом и они будут жить вместе. Пашка зачарованно смотрела на Славку. Она сейчас любила его, как никогда, и у нее сладко замирало сердце.
Через месяц Славка уезжал в город. В последний раз Паша взяла Славку за руку и украдкой шепнула:
— Если мальчик, то Ромка… Да?
Поезд дернулся, лязгнул буферами, хрястнул, словно переломил свой костяк. Паша поспешила спрыгнуть с подножки и побежала вдоль платформы. Она обгоняла провожающих, обегала ящики, мешки, спотыкалась, махала Славке рукой.
Поезд изогнулся на повороте, моргнул зеленым фонарем. Паша пошла домой. Путь предстоял дальний. Войдя в лес, она сняла праздничные туфли, которые надела ради проводов Славки, подобрала юбку и направилась к дому тенистой лесной дорогой. По обочинам росли грибы, колокольчики цвели между колеями. В оврагах было чуть жутко, пахло черной смородиной, прелым листом.
На середине пути Пашу нагнала подвода. На ней сидели двое парней. Один из них сказал:
— Садись, студентова жена, подвезем!
— Эх, жена без мужа!.. — невесело рассмеялся другой.
Паша судорожно сломила ветку ольховника…
Лошадь еле переступала ногами, ловила губами травины, пунцовые головки клевера.
Паша ударила прутом по спине лошади. Прут переломился, лошадь рванула.
— Ну вы, фитюльки!.. Чересседельник-то подвяжите! — крикнула Пашка.
В начале зимы сбылись мечты Пашки: у нее был свой дом. Дунька «приняла» в дом мужа, неповоротливого, малоразговорчивого парня, и решила отделиться от сестры. Дележка была бурная. Сестры ругались из-за каждого ведра, горшка, кринки. Были проданы овцы, сено, две поленницы дров, и на околице села был куплен для Пашки маленький, в два окна, дом.
Крыльцо выходило в поле. Летом ромашки цвели прямо у крыльца. Сейчас же около дома высились остроребрые, точеные сугробы снега. Ветер просвистывал дом со всех четырех сторон. Вместе с Пашкой поселилась в доме Анисья.
По утрам, выезжая с ушатом на оледенелых санках к колодцу, Пашка горбилась, стараясь шубой прикрыть свой пополневший живот. Бабы и девки делали вид, что не замечают Пашки, говорили о своих делах: о сене, о коровах, о поздних буранах. Пашка прислушивалась к робким толчкам под сердцем, и глаза ее сияли.
И, видя эти глаза, женщины добрели:
— С наследником, Паша?
— В ожиданьице ходишь?
Они наполняли ей ушат водой, рассказывали о трудностях первых родов, о свивальниках, о пеленках.
В ведрах стыла вода. Валенки прилипали ко льду.
Бабы спохватывались и торопили Пашку:
— Простынешь, молодая!.. Иди домой скорее!
Никодим Крякунов, встречая Пашку, сходил с дороги в сугроб и отворачивался в сторону.
Пашка гордо проносила свой живот, точно полный кузов груздей. И Никодим шептал:
— Вот естество, проклинай его, поноси… а оно свое берет… А ведь все на мою шею.
В одну из ночей, когда на улице бушевал свирепый буран, на калитке Пашкиного дома дегтем написали:
«Тут живет Пашка-бомба. Скоро взорвется!»
Утром Пашка соскоблила надпись косарем, отмыла горячей водой.
На другое утро всю калитку обмазали дегтем. Паша плюнула, но мыть и скоблить не стала.
На селе начиналась коллективизация. Всюду шли горячие споры о новой жизни, о новой судьбе. По вечерам в избах оставались только дети да немощные старики, а все остальные уходили на собрания. Ужинать садились под утро, с запевом петухов. Щи прокисали, ели их без аппетита.
Только Пашка никуда не ходила. Дом ее стоял, как остров, затертый льдами.
— Сказывают, третий день сходуют люди… Ты бы сходила, Пашенька, послушала… Может, и нас касается, — говорила дочери мать.
— Ни к чему это… — отмахивалась Пашка. — Вот Славик вернется, все у нас будет по-хорошему. — И она продолжала шить распашонки и одеяльца.
Как-то раз, пробившись через сугробы, к Пашке пришел Григорий Бычков.
У порога он долго искал веник и, не найдя его, принялся обивать заснеженные валенки брезентовым портфелем.
Пашка сидела у железной, вишневого накала, печки и гребешком расчесывала влажные волосы.
Она давно не видела Григория, хотя до нее и доходили слухи, что тот «пошел в гору», стал «вроде за главного».
Помнится, еще при разделе Дунька поддразнила сестру:
— А Бычков-то, Пашенька, тю-тю, утек! Он хоть и не учен, а студенту твоему не уступит!
— Ну и ладно… — отрезала Пашка. — Возьми себе, коль сладок.
Сейчас Григорий сел на лавку и положил на колени портфель. Работая секретарем сельсовета, Григорий научился с достоинством заходить в чужие избы, с достоинством присаживаться к столу, научился важно и дипломатично вести с мужиками разговор о политике, о земле, не забыв при этом вручить нужную повестку или составить акт о неуплате сельхозналога.
— Прасковья Петровна! — начал Григорий, спокойно глядя на Пашку. — Чуете, весна скоро?
Пашка удивилась. Откуда это спокойное, немного чужое обращение на «вы»? Ведь раньше было не так: Гриша хватал ее за локоть, заикался, краснел: «Пашка! Приходи сегодня к бревнам! Слышишь, Пашка?..»
— Ну и весна, а тебе зачем? — равнодушно отозвалась Пашка.
— К тому я… Как жить будете? Мы вот все, кто с убеждением в душе, в колхоз вошли, весну ждем и не боимся ее. Встречу ей готовим…
Он сообщил, что Дунька с подругами сейчас в районе на огородных курсах, что в кузнице у них готовят к севу плуги, бороны… Он говорил все теплее, задушевнее, проще, уже перейдя на «ты», потом достал из портфеля лист бумаги и предложил Пашке написать заявление в колхоз.
Пашка откинула за плечи волосы и смешливо спросила:
— Сказывают, ты к Таньке Поляковой сватаешься? Правда, Гриша?
Григорий нахмурился. «Позор, позор! Секретарь сельсовета — и краснеет, как мальчишка».
Оправившись от смущения, он тихо продолжал:
— Грустно мне, Прасковья Петровна, а только, выходит, правильно сестра ваша говорит…
— Дунька, что ли?.. Чего она брешет там?
— А было тут у нас бедняцкое собрание. И дали вашей сестре слово. «Есть, говорит, такая беднота, как наша Пашка, засела на своей даче и от колхоза юбкой занавесилась. А все, говорит, потому, что Крякуновы кровью своей ее отравили».