Сельский священник - де Бальзак Оноре 12 стр.


— Здесь вы увидите жизнь в простейшем ее выражении, — сказал кюре с улыбкой, которая не могла скрыть печали, тяготившей его сердце. — Если бы мы знали о вашем приезде! Но кто мог предвидеть его? Урсула раздобыла бы горную форель. В нашем лесном ручье она превосходна. Да что я говорю, я и позабыл, что в августе Габу пересыхает начисто! Просто в голове помутилось...

— Вам очень здесь нравится? — спросил молодой аббат.

— Да, сударь. Если позволит мне бог, я и умру монтеньякским кюре. Я хотел бы, чтобы моему примеру последовали достойные люди, которые сочли за лучшее посвятить себя благотворительности. Современная благотворительность — это общественное бедствие. Только принципы католической религии могут исцелить язвы, разъедающие тело общества. Не описывать болезнь нужно, не распространять совершенное ею зло своими элегическими сетованиями, а взяться за дело, войти простым работником в вертоград господень. Задача моя здесь еще далеко не выполнена, сударь. Мало привить нравственные чувства людям, которых я застал в состоянии ужасающего нечестия; я хотел бы умереть, увидев поколение, полностью обращенное на путь истинный.

— Вы лишь исполнили свой долг, — снова несколько сухо заметил молодой человек, почувствовав укол зависти в своем сердце.

— Да, сударь, — скромно ответил священник, бросив на него проницательный взгляд, казалось, вопрошавший: снова испытание? — Я молюсь неустанно, — добавил он, — чтобы каждый исполнил свой долг перед богом и королем.

Эта полная глубокого смысла фраза была произнесена с особым выражением, показавшим, что уже в 1829 году этот священник, отличавшийся силой мысли и смиренным поведением, всегда подчинявший свои мнения воле высших по сану, провидел судьбы монархии[18] и церкви.

Когда пришли удрученные горем женщины, молодой аббат, которому не терпелось вернуться в Лимож, оставил их в доме священника, а сам пошел узнать, закладывают ли лошадей. Вскоре он возвратился, сообщив, что все готово к отъезду. Все четверо отбыли на глазах у жителей деревни, собравшихся возле почты. Мать и сестра осужденного хранили молчание. Оба священника, боясь показаться равнодушными или слишком веселыми, затруднялись в выборе темы. Подыскивая нейтральную почву для беседы, они пересекли равнину; в ее безотрадных просторах еще труднее было нарушить печальное безмолвие.

— По каким соображениям избрали вы духовную карьеру? — неожиданно спросил движимый пустым любопытством аббат Габриэль у кюре Бонне, когда карета выехала на большую дорогу.

— Я не считал священный сан карьерой, — просто ответил кюре. — Я не понимаю, как можно стать священником по каким-либо соображениям, а не повинуясь непреодолимой силе призвания. Я знаю, что многие становятся работниками вертограда господня, растратив свое сердце в служении страстям: одни любили без надежды, другие стали жертвой измены; эти утратили вкус к жизни, похоронив обожаемую жену или возлюбленную, те прониклись отвращением к общественной жизни нашего времени, когда непостоянство царит во всем, даже в чувствах, когда сомнение высмеивает самые дорогие убеждения, называя их предрассудками. Иные отказываются от политики в наши дни, когда власть становится похожей на искупление грехов, а подданный рассматривает свое подчинение как роковую необходимость. Многие покидают общество, бросив свои знамена, а в это время противники объединяются, дабы ниспровергнуть добро.

Я не представляю себе, чтобы можно было служить богу с корыстной мыслью. Некоторые люди видят в духовном поприще путь к возрождению отчизны. Но, по моему слабому разумению, священник-патриот — это бессмыслица. Священник должен принадлежать лишь богу. Я не хотел принести богу, который, впрочем, приемлет все, лишь обломки моего сердца и остатки воли, я отдал себя целиком. По трогательному обычаю языческой религии, жертва, уготованная ложным богам, должна была отправляться в храм увенчанная цветами. Этот обычай всегда умилял меня. Жертва — ничто без благодати. Итак, в жизни моей было не много событий и ни одного даже самого невинного увлечения. Впрочем, если вам угодна полная исповедь, я расскажу вам все. Семья моя более чем зажиточна, она почти богата. Отец, своими руками создавший себе состояние, — человек суровый и беспощадный; к жене и детям он относится, впрочем, так же, как к себе самому. Никогда я не видел на его устах улыбки. Его железная рука, его каменное лицо, его мрачная, порывистая энергия подавляли всех; жена, дети, приказчики, слуги — все жили под игом неукротимого деспотизма. Я мог бы — говорю только о себе — примениться к такой жизни, если бы эта гнетущая власть была ровной. Но отец, сумасбродный и вспыльчивый, впадал из одной крайности в другую. Мы никогда не знали, правы мы или виновны, а эта ужасная неуверенность невыносима в семейной жизни. В таких случаях лучше уйти куда глаза глядят, чем оставаться дома. Если бы я был один в семье, я бы сносил все безропотно, но отец безжалостно мучил мою горячо любимую мать, которую я не раз заставал в слезах, — это раздирало мне сердце и приводило меня в исступление, помрачавшее мой разум. Время учения в коллеже, обычно исполненное огорчений и трудов для всех ребятишек, было для меня счастливейшим временем жизни. Со страхом ждал я каникул. Мать была счастлива, только когда навещала меня. Закончив курс словесных наук, я вернулся под родительский кров, чтобы стать приказчиком у отца, но почувствовал, что больше нескольких месяцев я тут не проживу: мой еще не окрепший отроческий разум мог не выдержать. Однажды пасмурным осенним вечером, гуляя с матерью по бульвару Бурдон — в те времена одному из самых глухих парижских уголков, — я излил перед ней свою душу и признался, что единственный возможный для меня жизненный путь вижу в служении церкви. Все мои склонности, мысли, может быть, даже и любовь будут подавлены, пока жив отец. Сутана священника внушит ему уважение ко мне, и таким образом я смогу в случае надобности стать защитником семьи. Мать горько плакала. В это время мой старший брат, впоследствии ставший генералом и убитый под Лейпцигом, вступил в армию простым солдатом, уйдя из дому по тем же причинам, что определили и мое призвание. Стремясь спасти мать, я посоветовал ей избрать себе в зятья человека с твердым характером и, выдав за него сестру, едва та достигнет совершеннолетия, искать опоры в новой семье.

Под предлогом, что я хочу избежать рекрутского набора, не вводя отца в расходы, а также сославшись на свое призвание, в 1807 году, когда мне исполнилось девятнадцать лет, я поступил в семинарию Сен-Сюльпис. В древних стенах этого знаменитого здания я нашел мир и счастье, которое нарушалось только мыслью о страданиях сестры и матери; а их домашняя жизнь, без сомнения, стала еще мучительнее, ибо при наших встречах они укрепляли меня в принятом решении. Приобщившись, быть может, благодаря моим горестям, тайн милосердия, как определяет это святой Павел в несравненном своем послании, я пожелал врачевать язвы бедняков в каком-нибудь заброшенном уголке земли и доказать своим примером, если господь удостоит благословить мои труды, что католическая религия, воплощенная в человеческих деяниях, является единственно истинной, единственно доброй и прекрасной цивилизующей силой. В последние дни перед посвящением в дьяконы снизошла на меня благодать: я все простил своему отцу, увидев в нем орудие судьбы. Несмотря на длинное нежное письмо, в котором я все объяснил матери, указав на запечатленный повсюду перст божий, она пролила немало слез, когда волосы мои упали, срезанные ножницами церкви; она знала только, от каких радостей я отказываюсь, не ведая, к каким тайным усладам я стремился. О любящая женская душа!

Когда я целиком отдал себя богу, я ощутил безграничный покой. Я не испытывал ни нужды, ни тщеславия, не ведал забот об имуществе, которые преследуют столь многих людей. Я подумал, что отныне я принадлежу провидению и оно само будет неустанно печься обо мне. Я вступил в мир, откуда изгнан страх, где будущее ясно, где все является делом воли божьей, даже молчание. Этот покой есть один из даров благодати. Моя мать не верила, что можно соединить свою судьбу с церковью; однако, увидев меня спокойным и счастливым, она тоже почувствовала себя счастливой. После того как я был посвящен в сан, я поехал в Лимузен навестить одного родственника по отцовской линии, и он, между прочим, рассказал мне о плачевном состоянии Монтеньякского кантона. Словно свет вспыхнул перед моими очами, и внутренний голос сказал: вот вертоград твой! И я приехал сюда. Вот, сударь, вся моя история, как видите, совсем простая и неинтересная.

В эту минуту в лучах заходящего солнца на горизонте показался Лимож. Обе женщины разразились слезами.

Тем временем молодой человек, к которому стремились любящие сердца матери и сестры, который возбуждал столько непритворного любопытства, лицемерных симпатий и горячих споров, томился на тюремной койке в камере смертников. За дверью караулил шпион, которому надлежало ловить каждое его слово, хотя бы вырвавшееся во сне или в припадке исступления, ибо правосудие решило исчерпать все человеческие возможности, чтобы выведать, кто же был сообщником Жана-Франсуа Ташрона, и разыскать украденные деньги. Супруги де Ванно подкупили полицию, и полиция неусыпно следила за упорным молчальником. Когда человек, приставленный наблюдать за душевным состоянием узника, заглядывал в специально прорезанный глазок, он всегда видел его в одной и той же позе: смирительная рубашка туго стягивала его тело, а голова была закреплена неподвижно кожаным ремнем, который стали надевать с тех пор, как узник попытался зубами перегрызть свои узы.

Жан-Франсуа сидел, вперив в пол горящие отчаянием глаза, покрасневшие, словно от прилива бурных жизненных сил, взбудораженных какой-то ужасной мыслью. Он казался ожившей статуей античного Прометея; мысль об утраченном счастье терзала его сердце. Когда помощник главного прокурора пришел поговорить с заключенным, он не мог не выразить удивления перед такой непоколебимостью характера. Стоило кому-нибудь появиться в его камере, как Жан-Франсуа впадал в ярость, которая переходила все границы, известные врачам при такого рода возбуждении. Заслышав поворот ключа в замочкой скважине или лязг засовов, пристроенных к обитой железом двери, он начинал дрожать, а на губах его выступала пена.

Жану-Франсуа в ту пору сравнялось двадцать пять лет, он был невысокого роста, но хорошо сложен. Жесткие, вьющиеся, довольно низко наросшие на лоб волосы свидетельствовали о большой жизненной силе. Слишком близко поставленные блестящие желто-карие глаза придавали ему сходство с хищной птицей. Как все жители центральной Франции, он был круглолиц и смугл. Одна черта в его физиономии подтверждала наблюдение Лафатера, касавшееся людей, способных на убийство: передние зубы у него находили один на другой. Однако от всего облика его веяло честностью и кротким простодушием; не удивительно, что женщина могла так страстно полюбить его. Зубы Жана-Франсуа отличались поразительной белизной. Свежий темно-красный цвет красиво очерченных губ являлся признаком сдержанного кипения страстей, которое у иных людей находит выход в пылких наслаждениях. В его манере держаться не было и следа дурных привычек, свойственных рабочему. Все присутствовавшие на процессе дамы признали, что женская рука смягчила эту натуру, знакомую только с трудом, облагородила осанку этого жителя полей и придала изящество его облику. Женщины распознают воздействие любви на мужчину так же безошибочно, как мужчины, глядя на женщину, угадывают, коснулось ли ее, как говорится, дыхание любви.

Вечером Жан-Франсуа услыхал лязг засовов и скрежет ключа в замочной скважине; резко повернув голову, он издал глухое рычание, за которым всегда следовал приступ бешенства. Лихорадочная дрожь пробежала по его телу, когда в мягком сумеречном свете он рассмотрел любимые лица сестры и матери, а за ними голову монтеньякского кюре.

— Злодеи! Вот что они припасли, — прошептал он, закрыв глаза.

Дениза, которая, побывав в тюрьме, научилась ничему не верить, подозревала, что шпион исчез лишь затем, чтобы вернуться незаметно. Бросившись к брату и спрятав залитое слезами лицо на его груди, она шепнула:

— Нас, верно, будут подслушивать.

— Иначе вас бы сюда не пустили, — громко ответил он. — Я все время, как о великой милости, просил не приводить ко мне никого из родных.

— Что они с ним сделали! — сказала мать священнику. — Дитя мое, бедное мое дитя! — Она упала на колени перед койкой и зарылась лицом в сутану священника, молча стоявшего перед ней. — Я не могу видеть его в этом мешке, связанного, задушенного...

— Если Жан обещает мне быть благоразумным, не покушаться на свою жизнь и вести себя хорошо все время, что мы будем с ним, — произнес кюре, — я добьюсь, чтобы его развязали. Но малейшее нарушение этого обещания падет на меня.

— Мне так нужно свободно подвигаться, дорогой господин Бонне, — сказал осужденный, глядя на него полными слез глазами, — что я даю вам слово делать все по-вашему.

Кюре вышел и вернулся с тюремщиком.

— Сегодня вы не убьете меня? — спросил тюремщик.

Жан ничего не ответил.

— Бедный братец, — сказала Дениза, открывая корзинку, которую у входа в тюрьму тщательно осмотрели, — вот мы принесли все, что ты любишь, ведь тебя тут, наверное, голодом морят!

Она показала фрукты, собранные перед отъездом, и лепешку, которую мать тут же вынула из корзинки. Внимание, напомнившее бедному узнику дни детства, голос и ласковые движения сестры, присутствие матери и кюре произвели резкую перемену в состоянии Жана: он залился слезами.

— Ах, Дениза! — воскликнул он. — За все это время я не мог проглотить ни куска. Я ел только, чтобы не умереть с голоду.

Мать и дочь хлопотали, входили и выходили. В стремлении, свойственном всем хозяйкам, предоставить мужчине удобства и уют они старались получше сервировать ужин своему любимцу. Им помогли: в тюрьме был дан приказ содействовать им во всем, что не нарушало безопасности заключенного. Супруги де Ванно имели печальное мужество поддерживать благополучие преступника, от которого они все еще надеялись получить обратно свое наследство. Итак, Жан последний раз вкусил семейные радости, хотя и омраченные грозной тенью грядущего.

— Моя просьба о помиловании отклонена? — спросил он у г-на Бонне.

— Да, дитя мое. Тебе остается только встретить свой конец, как подобает христианину. Эта жизнь ничто по сравнению с жизнью, тебя ожидающей. Подумай о вечном блаженстве. С людьми ты можешь рассчитаться, отдав им свою жизнь, но богу этого мало.

— Отдав им жизнь?.. Ах! Вы не знаете, что я оставляю на земле!

Дениза посмотрела на брата, словно напоминая ему, что даже в делах религии необходима осторожность.

— Не будем об этом говорить, — продолжал Жан, набросившись на фрукты с жадностью, которая выдавала снедавший его внутренний жар. — Когда собираются меня?..

— Нет, ни слова при мне об этом! — взмолилась мать.

— Но я буду спокойнее ждать, — шепнул Жан священнику.

— Верен своему характеру! — воскликнул г-н Бонне и, наклонившись, сказал ему на ухо: — Если сегодня ночью вы примиритесь с богом и ваше раскаяние позволит отпустить вам грехи, это произойдет завтра. Мы уже многого достигли, успокоив вас, — добавил он громко.

При последних словах губы Жана побледнели, он стал дико вращать глазами, и по лицу его пробежал трепет, предвещающий бурю.

— Да разве я спокоен? — спросил он. К счастью, он встретился с полными слез глазами Денизы и вновь овладел собой. — Хорошо, только вас я способен слушать, — обратился он к кюре. — Они отлично знали, чем меня взять.

И он уронил голову на грудь матери.

— Слушайся его, сын мой, — рыдая, сказала мать, — он рискует жизнью, наш дорогой господин Бонне, согласившись напутствовать тебя... — она заколебалась и сказала: — в вечную жизнь.

Она поцеловала Жана в голову и прижала его к своему сердцу.

— Он будет сопровождать меня? — спросил Жан, глядя на кюре, который наклонил в ответ голову. — Что ж, хорошо! Я выслушаю его, я сделаю все, чего он желает.

— Обещай мне это, — сказала Дениза. — Спасти твою душу — вот к чему все мы стремимся. Неужели ты хочешь, чтобы и в Лиможе и в наших краях говорили, будто один из Ташронов не сумел умереть достойно христианина? Подумай, все, что ты теряешь здесь, ты сможешь обрести на небесах, где вновь встречаются души, заслужившие прощение.

Назад Дальше