Сельский священник - де Бальзак Оноре 5 стр.


«Цветы, которые вы мне прислали для бала, прелестны, но они вызвали во мне мучительное раздумье. Эти собранные вами чудесные создания, обреченные умереть у меня на груди и в моих волосах, украсив собой праздник, навели меня на мысль о цветах, что появляются на свет и умирают в ваших лесах, никем не видимые, никого не дарящие своим благоуханием. Я спросила себя, зачем я танцевала, зачем украшала себя драгоценностями, так же, как спрашиваю я у бога, зачем я живу на свете. Вы видите, друг мой, несчастного всюду подстерегают ловушки, ничтожная мелочь может напомнить больному о его недуге; но самая большая беда упорных недугов в том, что они превращаются в идею. Разве непрестанная боль не становится в конце концов мыслью о боге? Вы любите цветы ради них самих; я же люблю их, как люблю слушать прекрасную музыку. Итак, — я вам уже об этом говорила — тайна множества явлений от меня ускользает. У вас, старый друг мой, есть своя страсть: вы садовод. Когда вы вернетесь в город, приобщите и меня к своему увлечению, сделайте так, чтобы я, подобно вам, как умелый хозяин, входила в свою оранжерею и, наблюдая за ростом растений, сама раскрывалась и расцветала бы с ними, восхищаясь, как восхищаетесь вы, когда возникают у вас на глазах новые неожиданные краски, созданные вашим трудом! Меня терзает тоска. В моей оранжерее живут лишь страждущие души. Несчастья, которые я пытаюсь смягчить, печалят мою душу, а когда я посвящаю себя благотворительности и, увидев молодую мать, не имеющую белья для новорожденного, или старика, лишенного куска хлеба, помогаю им, радость от того, что я утешила их в горе, не может насытить мою душу. Ах, друг мой! Я чувствую в себе великие и, может быть, пагубные силы, — ничто не может смирить их, и даже самые строгие веления религии не способны их победить. Когда, навещая свою мать, я остаюсь одна среди полей, меня обуревает желание кричать, и я кричу. Мне кажется, что тело мое — это тюрьма, куда какой-то злой гений заключил несчастное создание, в слезах ожидающее тайного слова, которое разобьет несносные оковы. Но нет, сравнение это неверно. Напротив, тело мое томится, если можно употребить здесь это выражение. Разве религия не владеет моей душой, разве чтение не обогащает, не питает неустанно мой разум? Почему же так жажду я страдания, которое нарушило бы докучный покой моей жизни? Если какое-нибудь чувство, если увлечение каким-нибудь делом не придет мне на помощь, я погибну в трясине, где все мысли тускнеют, где мельчает характер, где сдают все движущие пружины, где все достоинства блекнут, где иссякают все силы души, где я буду только тем, чем захотела сделать меня природа. Вот о чем я взываю! Пусть все же это не мешает вам посылать мне цветы. Ваша нежная, благосклонная дружба за последние месяцы примирила меня с собой. Да, я счастлива при мысли, что вы бросите дружеский взгляд на мою опустошенную и все же цветущую душу, что найдется у вас ласковое слово для беглянки, умчавшейся на неистовом коне мечты, когда вернется она, разбившись о скалы».

На исходе третьего года женитьбы Граслен, видя, что жена его не пользуется своими лошадьми, при первом же случае с выгодой продал их. Он продал также экипажи, рассчитал кучера, уступил епископу своего повара и заменил его кухаркой. Денег жене он больше не давал, объявив, что сам будет платить по всем счетам. Это был счастливейший из супругов, ибо он не встречал никакого сопротивления своей воле у женщины, которая принесла ему миллионное состояние. Г-жа Граслен, выросшая в родительском доме, не зная денег, не видевшая в них необходимого условия жизни, была неоценима в своем самоотречении. В ящиках секретера Граслен нашел нетронутыми выданные жене суммы, если не считать израсходованного на милостыню и на туалеты, тоже не требовавшие больших затрат благодаря щедрому приданому. Граслен расхваливал Веронику по всему Лиможу как образцовую жену. Он немало пожалел о роскоши своей меблировки и велел как следует прикрыть все вещи. Только гостиная, будуар и туалетная его жены были освобождены от этих мер предохранения, которые ни от чего не предохраняют, ибо под чехлами мебель изнашивается не меньше, чем без чехлов.

Граслен поселился в первом этаже особняка, там, где разместились его конторы, и вернулся к прежней жизни, охотясь за прибыльными делами с не меньшим пылом, чем раньше. Овернец мнил себя превосходным мужем, ибо всегда приходил к обеду и завтраку, приготовленному заботами его жены. Правда, он был настолько неточен, что едва ли больше десяти раз в месяц садился за стол одновременно с нею; поэтому из деликатности он попросил, чтобы она никогда не ждала его. Однако Вероника оставалась за столом до прихода Граслена и сама прислуживала ему, желая хоть каким-нибудь ощутимым способом выполнить свои супружеские обязанности. Банкир, который был довольно равнодушен к супружеской жизни и видел в своей жене лишь семьсот пятьдесят тысяч франков приданого, никогда не замечал отвращения Вероники. Незаметно он покинул г-жу Граслен ради коммерческих дел. Когда он попросил поставить ему кровать в комнате, примыкавшей к кабинету, Вероника поспешила удовлетворить это желание. Итак, через три года после свадьбы два эти столь неподходящих друг другу человека вернулись каждый к своему прежнему образу жизни, и оба были этим довольны.

Былая скаредность еще более цепко захватила финансиста — обладателя миллиона восьмисот тысяч франков, — после того как он на время отказался от своих привычек. Правда, теперь два его приказчика и рассыльный спали не в таких плохих комнатах и немного лучше питались; только в этом и заключалась разница между настоящим и прошлым. Г-жа Граслен наняла кухарку и горничную — меньшим обойтись было невозможно; но на хозяйство, кроме самых необходимых расходов, банкир не выпускал из кассы ни гроша. Радуясь такому обороту событий, Вероника старалась во всем угождать мужу, и хотя бы этим отблагодарить его за разрыв, о котором даже не просила: она не думала, что была так же неприятна Граслену, как Граслен был отвратителен для нее. Этот тайный развод наполнял ее сердце и радостью и грустью: она все еще надеялась, что материнство сможет вернуть ей интерес к жизни. Но время шло, и, несмотря на их обоюдную покорность судьбе, супруги вступили в 1828 год, не имея потомства.

Итак, живя в великолепном особняке, окруженная завистью всего города, г-жа Граслен узнала то же одиночество, что и в домишке своего отца, но одиночество, лишенное надежд и детских радостей неведения. Она жила в развалинах своих воздушных замков, просвещенная печальным опытом, опираясь на свою глубокую веру и заботясь о бедняках, которых осыпала благодеяниями. Она шила белье для младенцев, она дарила тюфяки и одеяла тем, кто спал на соломе. В этих делах ей помогала горничная, которую отыскала для нее мать, молоденькая овернская девушка, преданная ей телом и душой. Вероника поручала своему добродетельному лазутчику разыскивать жилища, где нужно было успокоить страдания или смягчить нищету. Эта деятельная благотворительность, соединенная со строжайшим выполнением религиозного долга, оставалась в глубокой тайне для всех, кроме городских священников, с которыми Вероника совещалась обо всех добрых делах, дабы не попали в руки порока деньги, столь необходимые для помощи в незаслуженном несчастье.

В этой фазе своей жизни Вероника завоевала дружбу, столь же горячую, столь же драгоценную для нее, как дружба старого Гростета. Она стала возлюбленной овечкой выдающегося пастыря, высокие достоинства которого не были поняты и даже навлекли на него преследования, — одного из старших викариев епархии, по имени аббат Дютейль. Этот священник принадлежал к той немногочисленной части французского духовенства, которая, склоняясь к некоторым уступкам, хотела бы объединить церковь с народными интересами, дабы, проповедуя подлинно евангельское учение, церковь могла вновь завоевать свое былое влияние на массы и таким путем обратить их опять к монархии. То ли аббат Дютейль не верил в возможность убедить римскую курию и высшее духовенство, то ли подчинил свои воззрения взглядам старших по сану, но он придерживался рамок строжайшей ортодоксии, зная, что одно только разглашение его принципов закроет ему навсегда дорогу к епископству. Этот превосходный священник сочетал величайшую христианскую скромность с величием характера. Не проявляя ни гордости, ни честолюбия, он оставался на своем посту и выполнял свой долг, невзирая на грозившие ему опасности. Городским либералам неизвестны были причины его поведения, они ссылались на его взгляды и считали его патриотом — слово, на католическом языке означавшее «революционер». Низшее духовенство, не смевшее восхвалять достоинства аббата Дютейля, любило его, равные приглядывались к нему с опаской; епископу он мешал. Добродетели и глубокие познания аббата, быть может, вызывавшие зависть, ограждали его от преследований. Невозможно было пожаловаться на него, хотя он и обличал все политические несообразности, которыми трон и духовенство только вредили друг другу. Напрасно он предсказывал все пагубные последствия такой политики, уподобляясь бедной Кассандре[7], которую равно проклинали и до и после гибели ее отчизны. Не произойди революция, аббату Дютейлю суждено было бы оставаться одним из скрытых в основании краеугольных камней, на которых держится все здание. Все признавали приносимую им пользу, но его оставляли на своем месте, как и большинство других умных людей, чей приход к власти так пугает посредственность. Если бы, подобно аббату Ламенне[8], он взялся за перо, на него, без сомнения, тоже обрушились бы громы римской курии.

Аббат Дютейль внушал невольное уважение. Под его спокойной, невозмутимой внешностью таилась глубокая душа. Высокий рост и крайняя худоба не нарушали общего впечатления от его облика, очерченного линиями, которые обычно избирали гении испанской живописи, рисуя великих мыслителей-монахов, а недавно вновь нашел Торвальдсен для своих апостолов. Длинные, почти неподвижные складки лица и гармонирующие с ним складки одежды отличались тем благородством, которым в средние века дышали мистические статуи, стоявшие в порталах церквей. Глубина и серьезность, присущие его мысли, речи и интонации, как нельзя более подходили аббату Дютейлю. Увидев его глубоко запавшие от постов и воздержания глаза, окруженные темными кругами, увидев его лоб, пожелтевший, словно старый мрамор, его голову, его иссохшие руки, каждый хотел только из его уст услышать поучающее слово. Это чисто физическое величие в сочетании с величием нравственным придавало священнику несколько высокомерное, презрительное выражение, которое тотчас же опровергалось его скромностью и его словами, но не располагало в его пользу. Принадлежи он к более высокому рангу, подобные выгодные качества помогли бы ему приобрести влияние на массы, которые охотно подчиняются одаренным людям. Но стоящие выше никогда не прощают своим подчиненным достойную осанку и проявление столь ценимого в древности величия, которого так часто не хватает современным правителям.

По странности, которая может показаться естественной лишь тонкому царедворцу, другой старший викарий, аббат де Гранкур — тучный человечек со свежим цветом лица и голубыми глазами, чьи воззрения совершенно расходились со взглядами аббата Дютейля, — очень любил общество своего собрата, не высказывая, впрочем, никогда ничего такого, что могло бы лишить его самого милостей епископа, которому он был предан беспредельно. Аббат де Гранкур верил в достоинства своего коллеги, он признавал его таланты, он тайно принимал его доктрину, но осуждал ее публично, ибо он принадлежал к тем людям, которых величие духа и привлекает и пугает, которые ненавидят его и не могут перед ним не преклоняться. «Он будет обнимать меня, проклиная», — говорил о нем аббат Дютейль. У аббата де Гранкура не было ни друзей, ни врагов, ему суждено было всю жизнь оставаться старшим викарием. Он уверял, что к Веронике его привлекает желание помочь советом столь набожной и добродетельной особе, и епископ одобрял это. Но в действительности его восхищала возможность провести несколько вечеров в обществе аббата Дютейля.

Оба священника стали довольно регулярно посещать Веронику, чтобы сообщать ей обо всех несчастных и обсуждать способы наставить их на путь истинный, оказывая им помощь. Но с каждым годом господин Граслен все туже затягивал свой кошелек, ибо узнал, несмотря на все невинные ухищрения своей жены и Алины, что испрашиваемые деньги не шли ни на хозяйство, ни на туалеты. Он пришел в ярость, когда подсчитал, чего стоила ему благотворительность жены. Проверив счета кухарки, он вник во все мелкие расходы и проявил свой административный талант, доказав на деле, что можно блестяще вести дом на тысячу экю. Затем, интересуясь только приходом и расходом, он составил с женой список ее издержек и назначил ей сто франков в месяц, гордясь этим решением, как проявлением королевской щедрости. Сад был оставлен без присмотра, и только по воскресеньям за ним следил рассыльный, любивший цветы. Отпустив садовника, Граслен превратил оранжерею в склад и свалил туда товары, полученные им в залог под ссуды. Он уморил голодом всех птиц в устроенном над ледником вольере, чтобы не тратиться больше на корм. И, наконец, воспользовавшись теплой зимой, перестал платить за перевозку льда. В 1828 году от былой роскоши не осталось и следа. В особняке Граслена, не встретив никакого сопротивления, воцарился самый мелочный расчет.

За три года, проведенные Грасленом близ Вероники, которая заставляла мужа строго следовать предписаниям врачей, лицо его заметно изменилось к лучшему; теперь же оно стало еще более красным, воспаленным и прыщавым, чем раньше. Дела приняли такой размах, что рассыльный, как некогда его хозяин, получил место кассира, а для черной работы в дом Граслена был взят молодой овернец. Итак, через четыре года после замужества женщина, обладавшая огромным богатством, не располагала ни одним экю. Скупость мужа не уступала скупости родителей. Г-жа Граслен поняла, как необходимы ей деньги, лишь когда была стеснена в своей благотворительности.

К началу 1828 года Вероника вновь обрела цветущее здоровье, которое придавало некогда такую прелесть невинной юной девушке, сидевшей у окна в старом доме на улице Ситэ; но, кроме того, она узнала литературу, она научилась думать и говорить. Изощренная способность суждения углубила ее характер. Освоившись со всеми тонкостями светской жизни, она с бесконечным изяществом носила свои модные платья. Теперь, когда Веронике случалось появиться в какой-нибудь гостиной, она не без удивления замечала, что ее встречают с почтительным восхищением. Этой перемене она обязана была обоим старшим викариям и старому Гростету. Узнав о ее скрытой от всех прекрасной жизни, о неустанно творимых добрых делах, епископ и другие влиятельные лица заговорили об этом цветке истинного благочестия, об этой благоуханной фиалке добродетели, и, без ведома г-жи Граслен, в отношении к ней произошла перемена, долго заставившая себя ждать, но зато прочная и длительная. Этот поворот в общественном мнении создал влияние салону Вероники, который с этого года стали посещать самые значительные в городе лица. Причиной тому послужили следующие обстоятельства. К концу года в Лиможский суд был направлен в качестве товарища прокурора молодой виконт де Гранвиль, молва о котором, как о каждом приезжающем в провинцию парижанине, распространилась заранее. Через несколько дней после приезда, во время приема в префектуре, он сказал, отвечая на довольно глупый вопрос, что самой приятной, умной и утонченной женщиной в городе является г-жа Граслен.

— Быть может, она и самая красивая? — спросила жена главного сборщика податей.

— В вашем присутствии я этого сказать не смею, — ответил он. — Но все же я в сомнении. Красота госпожи Граслен не должна вызывать в вас ревности: она никогда не показывается при свете дня. Госпожа Граслен прекрасна лишь для тех, кого она любит, вы же прекрасны для всех. У госпожи Граслен каждое душевное движение, вызванное подлинным чувством, отражается на лице и совершенно меняет его. Лицо ее подобно пейзажу, бесконечно печальному зимой, а летом блистающему всеми красками; светскому обществу суждено видеть его только зимой. Но когда она обсуждает с друзьями какую-нибудь литературную либо философскую тему или интересующие ее религиозные вопросы, она воодушевляется, и перед вами внезапно возникает никому неведомая женщина чарующей красоты.

Эти слова, основанные на наблюдении феномена, возвращавшего Веронике красоту во время причастия, наделали немало шуму в Лиможе, где новый товарищ прокурора, которому, по слухам, обещано было место прокурора, играл в ту пору первую роль. Во всех провинциальных городах человек, хоть немного возвышающийся над общим уровнем, пользуется более или менее длительное время всеобщим преклонением, которое часто обманывает и самый предмет этого преходящего культа. Подобной общественной прихоти мы обязаны появлением окружных знаменитостей, наделенных мнимыми достоинствами непризнанных гениев, судьба которых всегда плачевна. Человек, которого вводят в моду женщины, обычно бывает приезжим, а не местным жителем. Однако в отношении виконта де Гранвиля его поклонники, как ни странно, ничуть не ошиблись.

Госпожа Граслен была единственной женщиной, с которой парижанин мог обменяться мыслями и поддерживать интересную беседу. Через несколько месяцев после своего приезда товарищ прокурора, увлеченный прелестью речей и манер Вероники, предложил аббату Дютейлю и нескольким заметным в городе лицам собираться для игры в вист у г-жи Граслен. Вероника начала принимать пять раз в неделю; два дня, говорила она, ей хотелось оставить свободными для нужд своего дома. Когда вокруг г-жи Граслен собрались все выдающиеся люди города, выяснилось, что и другие не прочь приобрести патент на ум, войдя в принятое у нее общество. Вероника допустила в свой салон нескольких известных своими достоинствами военных из местного гарнизона и штаба. Свобода мнений, которой пользовались гости, и абсолютная скромность, которой все они придерживались, не сговариваясь и приняв за образец законы самого высшего света, вынуждали Веронику быть чрезвычайно разборчивой по отношению к людям, домогавшимся как чести ее общества. Городские дамы не без зависти увидели, что г-жу Граслен окружают самые умные, самые любезные мужчины в Лиможе. Но чем больше сдержанности проявляла Вероника, тем шире распространялось ее влияние. Она приняла у себя нескольких женщин, которые приехали с мужьями из Парижа и были в ужасе от провинциальных сплетен. Когда в этом избранном обществе появлялся случайный пришелец, по молчаливому согласию, разговор тут же менялся, и гости болтали только о пустяках. Итак, особняк Граслена превратился в оазис, где выдающиеся умы отдыхали от скуки провинциальной жизни, где люди, связанные с правительством, могли открыто говорить о политике, не боясь, что слова их получат огласку, где тонко высмеивали все, достойное осмеяния, где каждый сбрасывал одежды своей профессии и становился самим собой. Итак, г-жа Граслен — некогда безвестная девочка, объявленная ничтожеством и глупенькой дурнушкой, — в 1828 году стала первым лицом в городе и самой знаменитой из представительниц женского общества.

Назад Дальше