Либералы подкрепляли, развивали и пересказывали доводы и защитительную речь адвоката. «Что такое старик Пенгре? Околевший денежный сундук!» — говорили острословы. Так называемые передовые люди, отрекаясь от святых законов собственности — в отвлеченной сфере экономических идей, уже подвергшихся нападкам сенсимонистов, — шли еще дальше: «Папаша Пенгре первый совершил преступление. Этот человек копил золото и обирал свою страну. Сколько предприятий могло быть оплодотворено этим бесполезно лежавшим капиталом! Он ограбил промышленность и понес заслуженное наказание». Служанка? Ее жалели все. Дениза Ташрон, которая, разгадав уловки правосудия, не произнесла на допросе ни одного необдуманного слова, вызывала всеобщий интерес. Она превратилась в фигуру, отчасти подобную Дженни Динс[11], которую напоминала очарованием и скромностью, набожностью и красотой.
Итак, Жан-Франсуа Ташрон продолжал возбуждать любопытство не только в городе, но и во всем департаменте, и многие романтически настроенные женщины открыто высказывали свое восхищение. «Если под всем этим кроется любовь к женщине, стоящей выше него, то, разумеется, он человек необыкновенный, — говорили они. — Вот увидите, он умрет без страха!» Люди бились об заклад: заговорит он? Не заговорит?
После объявления приговора, вызвавшего приступ ярости, который без вмешательства жандармов мог бы оказаться роковым для иных членов суда и зрителей, преступник продолжал с неистовством дикого зверя грозить всем, кто к нему приближался. Тюремщику пришлось надеть на него смирительную рубашку, чтобы помешать ему покуситься на свою жизнь и чтобы самому чувствовать себя в безопасности. Побежденный этой жестокостью, Ташрон не мог больше прибегнуть к насилию и изливал свое отчаяние в бешеных криках и взглядах, которые в средние века объяснили бы одержимостью. Он был так молод, что женщины не могли не оплакивать эту озаренную любовью жизнь, которой суждено было оборваться так рано. «Последний день осужденного»[12], этот тщетный протест против смертной казни, опора тайных обществ, мрачная элегия, недавно вышедшая в свет, словно специально к этому случаю, упоминалась во всех разговорах. И, наконец, кто не рисовал в своем воображении неуловимую незнакомку, шагающую по крови, стоящую, словно на пьедестале, перед судом присяжных, истерзанную ужасной скорбью, но осужденную хранить невозмутимое спокойствие у своего семейного очага? Ею тоже готовы были восхищаться, этой лимузенской Медеей[13] с непроницаемым лицом, с железным сердцем в белой груди. Быть может, она живет в том или в этом доме? Чья-нибудь сестра или кузина, или дочь, или жена? Какой страх должен был царить в лоне семейств! В области воображения сила неведомого неизмерима, — превосходно сказал Наполеон.
Что касается ста тысяч франков, украденных у господ де Ванно и тщетно разыскиваемых полицией, то тут из-за упорного молчания преступника обвинитель потерпел полное поражение. Г-н де Гранвиль, замещавший тогда в палате депутатов генерального прокурора, хотел пустить в ход испытанное средство — пообещать смягчить приговор в случае признания. Но когда он появился перед узником, тот встретил его исступленными воплями, эпилептическими судорогами и полным ярости взглядом, в котором ясно читалось желание перегрызть ему глотку. Теперь правосудие могло рассчитывать только на помощь церкви. Супруги де Ванно не раз приходили к тюремному священнику аббату Паскалю. Священник не лишен был того особого таланта, без которого не мог бы заставить узников слушать себя. Он попытался обуздать с помощью религии неистовство Ташрона, своими отцовскими словами смягчить бури, терзающие эту могучую натуру. Но борьба с ураганом вырвавшихся на свободу страстей лишила сил бедного аббата Паскаля.
— Этот человек обрел свой рай в земной юдоли, — кротким голосом сказал старец.
Бедняжка г-жа де Ванно советовалась с приятельницами, не попытаться ли ей самой воздействовать на преступника. Г-н де Ванно хотел поладить с ним полюбовно. Дойдя до отчаяния, он предложил г-ну де Гранвилю испросить помилование убийце своего дяди, если оный убийца вернет сто тысяч франков. Прокурор ответил, что его королевское величество не унизится до подобной сделки. Супруги де Ванно обратились тогда к адвокату Ташрона, пообещав ему десять процентов от похищенной суммы, если только удастся ее вернуть. Адвокат был единственным человеком, при виде которого Ташрон не выходил из себя; наследники уполномочили его предложить убийце другие десять процентов для передачи его семье. Несмотря на все ухищрения наследников и красноречие адвоката, от его подзащитного ничего не удалось добиться. Взбешенные де Ванно ругали и проклинали осужденного.
— Он не только убийца, но еще и лишен деликатности! — совершенно серьезно вскричал г-н де Ванно, в жизни не слыхавший знаменитой песни о Фюальдесе, когда узнал о неудаче аббата Паскаля и понял, что все погибнет в случае отклонения ходатайства о помиловании. — На что ему наши деньги там, куда он отправится? Убийство — это еще можно понять, но бесцельная кража — это непостижимо. В какие только времена мы живем, если люди из общества интересуются таким разбойником?
— Все-таки это бесчестно, — вторила г-жа де Ванно.
— Но, вернув деньги, он может скомпрометировать свою подругу, — предположила какая-то старая дева.
— Мы сохранили бы все в тайне! — закричал г-н де Ванно.
— Тогда вы были бы виновны в укрывательстве, — возразил адвокат.
— О проклятый нищий! — таково было заключение г-на де Ванно.
Одна из дам, принятых в обществе г-жи де Граслен, со смехом рассказавшая ей о спорах супругов де Ванно, женщина очень умная, одна из тех, кто мечтает о прекрасном идеале и хочет, чтобы все было совершенно, высказала сожаление о том, что осужденный ведет себя, как разъяренный зверь. Ей хотелось, чтобы он был холоден, спокоен и полон достоинства.
— Разве вы не видите, — заметила Вероника, — что таким образом он отбрасывает соблазны и сопротивляется искушениям. Он из расчета превратился в дикого зверя.
— К тому же это не человек из общества, — подхватила изгнанница-парижанка, — это рабочий.
— Человек из общества давно бы предал незнакомку, — ответила г-жа Граслен.
Эти события, на все лады обсуждаемые и в салонах и в скромных семейных домах, досконально разбиравшиеся всеми умниками города, вызывали жгучий интерес к казни Ташрона, чью просьбу о помиловании Верховный суд по истечении двух месяцев отклонил. Как будет вести себя в последние минуты преступник, который заявлял, что пойдет на отчаянное сопротивление и не даст убить себя? Заговорит ли он? Признается ли? Кто выиграет пари? Пойдете ли вы? Не пойдете? А как туда попасть?
В Лиможе тюрьма и место казни расположены таким образом, чтобы избавить преступников от тягости долгого пути. Поэтому количество избранной публики всегда бывает ограничено. Здание суда, где помещается тюрьма, стоит на углу Судейской улицы и улицы Понт-Эрисон. Прямым продолжением Судейской улицы является короткая уличка Монт-а-Регре, ведущая на площадь Эн, или Арен, где совершаются казни, чему, без сомнения, и обязана она своим названием. Путь недалек, и, следовательно, на пути этом мало домов и мало окон. А какой же человек из общества захочет смешаться с толпой, обычно заполняющей площадь?
Однако ожидавшаяся со дня на день казнь, к величайшему удивлению всего города, со дня на день откладывалась, и вот почему. Благочестивое смирение идущего на казнь злодея является торжеством церкви и всегда оказывает огромное воздействие на толпу. Раскаяние преступника слишком ярко свидетельствует о могуществе религиозных идей, чтобы духовенство — не говоря уже о чисто христианских интересах, являющихся основной целью церкви, — не было раздражено своей неудачей в таком из ряда вон выходящем случае. В июле 1829 года положение было особенно острым из-за духа партийной борьбы, отравлявшего всю политическую жизнь. Партия либералов торжествовала, видя публичное поражение «поповской партии»[14] — название, придуманное Манлозье, роялистом, присоединившимся к конституционалистам, которые увлекли его несколько дальше, чем ему бы хотелось. Партии в целом совершают бесчестные поступки, которые отдельного человека покрыли бы позором; поэтому если в глазах толпы какой-нибудь человек представляет партию, будь то Робеспьер, Джеффри[15] или Лобардемон[16], он превращается в своего рода покаянный алтарь, на который все сообщники возлагают свои тайные ex voto. Действуя в согласии с епархией, суд оттягивал казнь, надеясь тем временем узнать о преступлении все, что ускользнуло от внимания следствия, а также способствовать торжеству религии. Меж тем власть суда была не безгранична, и рано или поздно приговор следовало привести в исполнение. Те же либералы, которые из духа противоречия считали Ташрона невиновным и нападали на приговор суда, теперь выражали недовольство тем, что приговор не приводится в исполнение. Оппозиция, если она последовательна, часто приходит к подобным нелепостям, ибо для нее не столько важно быть правой, сколько фрондировать против властей.
Таким образом, в начале августа суд был вынужден к действию той подчас неразумной молвой, которая называется общественным мнением. День казни был назначен. В подобных чрезвычайных обстоятельствах аббат Дютейль взял на себя смелость предложить епископу последнее средство, и успех его замысла ввел в судебную драму человека необыкновенного, который объединил всех остальных персонажей, стал главным действующим лицом нашего повествования и неисповедимыми путями провидения привел г-жу Граслен на то поприще, где все ее добродетели раскрылись в полном блеске, где она показала себя благодетельницей рода человеческого и святой христианкой.
Епископский дворец в Лиможе расположен на холме, над берегами Вьены, и сады его, следуя естественному строению обрывистых склонов, террасами спускаются к реке, опираясь на мощные, увенчанные балюстрадами стены. Холм этот настолько высок, что предместье Сент-Этьен на том берегу реки как бы лежит у подножия последней террасы. С холма, куда бы ни направил свои шаги гуляющий, раскрывается великолепная панорама с вьющейся посредине рекой, которая видна то вдоль всего течения, то, скрываясь за поворотом, лишь с берега на берег. На востоке, оставив за собой сады епископского дворца, Вьена устремляется в город, изящной дугой изогнувшись вокруг предместья Сен-Марсиаль. Выше по течению, невдалеке от предместья, стоит хорошенький сельский домик, известный под названием Клюзо; он отлично виден с нижних террас и благодаря смещению перспективы как бы компонуется с колокольнями предместья. Перед домиком лежит поросший деревьями островок с изрезанными берегами, который Вероника в дни своей юности называла Иль-де-Франс. На западе амфитеатром поднимаются уходящие вдаль холмы. Волшебная прелесть ландшафта и благородная простота здания делают епископский дворец самым примечательным памятником города, где остальные постройки не блещут ни выбором материала, ни архитектурой.
Давно уже приглядевшийся к чудесным видам, достойным внимания любителей живописных путешествий, аббат Дютейль в сопровождении г-на де Гранкура спускался с террасы на террасу, не обращая никакого внимания на алые краски, оранжевые тона и фиолетовые оттенки, которыми закат расписал старые стены, каменные балюстрады, дома предместья и воды реки. Он искал епископа, который сидел в ту пору на углу последней террасы под сенью виноградной беседки, куда велел подать себе десерт, и наслаждался очарованием вечера. Растущие на островке тополя рассекали воду своими длинными тенями, их пожелтевшие вершины отливали на солнце чистым золотом. Угасавшие лучи, пробегая по массе зелени разнообразнейших оттенков, создавали роскошные сочетания тонов, проникнутые глубокой печалью. В долине сверкающая блестками рябь трепетала под легким вечерним ветерком на зеркальной глади Вьены, оттеняя бурые плоскости кровель предместья Сент-Этьен. Сквозь обвившие решетку виноградные лозы вдали виднелись позлащенные солнцем шпили и колокольни предместья Сен-Марсиаль. Приглушенный шум провинциального городка, наполовину скрытого в глубокой излучине реки, ласковый ветерок — все располагало прелата к душевному спокойствию, которого требуют все авторы, писавшие о пищеварении. Глаза его невольно обращались туда, где тень тополей, достигнув берега предместья Сент-Этьен, падала на стену сада, в котором были убиты старик Пенгре и его служанка. Но как только недолгое блаженство епископа было нарушено старшими викариями, напомнившими ему о неприятных событиях, глаза его приняли непроницаемое выражение. Оба священника приписали его рассеянность досаде, меж тем как прелат прозревал в это время на песчаных берегах Вьены разгадку, которой тщетно добивались супруги де Ванно и правосудие.
— Монсеньер, — сказал, подойдя к епископу, де Гранкур, — все бесполезно. К нашему прискорбию, мы увидим, как умрет нераскаянным бедняга Ташрон. Он будет изрыгать самые ужасные проклятия против религии, осыпать бранью несчастного аббата Паскаля, плевать на распятие, отрицать все, даже существование ада.
— Он испугает народ, — добавил аббат Дютейль. — Это скандальное происшествие и ужас, который оно вызовет, будут свидетельством нашего поражения и бессилия. Вот почему я говорил по дороге господину де Гранкуру, что зрелище это оттолкнет не одного грешника от лона церкви.
Взволнованный этими словами, епископ положил на некрашеный деревянный стол виноградную кисть, вытер пальцы и жестом пригласил обоих своих старших викариев присесть.
— Аббат Паскаль не так взялся за это дело, — произнес он наконец.
— Последнее посещение тюрьмы довело его до болезни, — возразил аббат де Гранкур, — а не то он пришел бы с нами и разъяснил, почему невозможно осуществить повеления вашего преосвященства.
— Осужденный начинает во все горло распевать непристойные песни, едва лишь увидит кого-нибудь из нас, и заглушает все наши увещевания, — сказал молодой священник, сидевший подле епископа.
Юноша этот, отличавшийся прелестной внешностью, сидел, облокотясь на стол, и тонкой белой рукой небрежно перебирал виноградные кисти, выбирая спелые ягоды с непринужденностью сотрапезника или любимца. Связанный с епископом Лиможским семейными и дружескими узами, молодой священник, младший брат барона де Растиньяка, был и сотрапезником и любимцем прелата. Так как духовное поприще он избрал только из расчета, епископ взял его себе в личные секретари, чтобы предоставить ему время и возможность выдвинуться. Имя аббата Габриэля сулило ему самые высокие места в церковной иерархии.
— А, значит, ты ходил туда, сын мой? — спросил епископ.
— Да, монсеньер. Но едва я показался, этот несчастный стал изрыгать против меня и вас самые мерзкие поношения, он вел себя так, что священнику невозможно было там оставаться. Дозволит ли ваше преосвященство дать ему совет?
— Послушаем мудрость младенцев, порой их устами глаголет бог, — сказал, улыбаясь, епископ.
— Не по его ли велению заговорила и Валаамова ослица? — весело откликнулся юный аббат де Растиньяк.
— По мнению иных комментаторов, она не слишком хорошо понимала свои слова, — возразил, смеясь, епископ.
Оба старших викария улыбнулись: прежде всего шутка исходила от монсеньера, а к тому же он ласково высмеивал молодого аббата, которому завидовали все духовные лица и честолюбцы, окружавшие прелата.
— Мне кажется, — сказал молодой аббат, — что следует попросить господина де Гранвиля еще немного отложить казнь. Если осужденный узнает, что он обязан несколькими днями отсрочки нашему ходатайству, он, может быть, сделает вид, что слушает нас, а если он нас выслушает...
— Он станет упорствовать в своем поведении, увидев, что оно ему выгодно, — прервал епископ своего любимца. — Господа, — продолжал он после минутного молчания, — известны ли все эти подробности в городе?
— Нет дома, в котором бы их не обсуждали, — ответил аббат де Гранкур. — А сейчас только и говорят, что о болезненном состоянии доброго аббата Паскаля.
— Когда должна состояться казнь Ташрона? — спросил епископ.
— Завтра, в базарный день, — сказал аббат де Гранкур.
— Господа, религия не может потерпеть поражения! — вскричал епископ. — Чем больше внимания привлекает это дело, тем настойчивее я буду добиваться полного торжества. Церковь находится в сложном положении. Мы обязаны сотворить чудо в промышленном городе, где дух мятежа против религиозных и монархических доктрин пустил глубокие корни, где порожденная протестантизмом разрушительная система взглядов, ныне именуемая либерализмом, готовая завтра же принять другое имя, охватила все и вся. Идите, господа, к виконту де Гранвилю — он предан нам всей душой, — скажите ему, что мы требуем нескольких дней отсрочки. Я сам пойду к несчастному узнику.
— Вы, монсеньер! — воскликнул аббат де Растиньяк. — Но, если потерпите неудачу вы, слишком многое от этого пострадает. Вы можете идти туда, лишь будучи уверены в успехе.
— Если монсеньер позволит мне высказать свое мнение, — сказал аббат Дютейль, — я надеюсь, что смогу предложить средство добиться торжества религии в этом печальном деле.