– Почему вы вспомнили о богах?
– Просто так. Счастье нужно встречать случайно и с лета. Счастье – это такой редкий случай! Такая неожиданность, что невольно воскликнешь: «Ах, вот это приключение!» С вами случалось такое?
– Случалось.
– И тогда вам представляется, что это сон. И самое прекрасное – похоже на приключение. Там, где любовь перестает быть приключением, она становится мукой!
– Но отчего это, отчего?
– Не знаю. Любовь не могла бы длиться, если бы не становилась мукой. Вы помните, у древних одно и то же слово обозначало счастье и случай. И слово это было именем богини.
«Фортуна, – с тоской подумал Заруба. – Если бы только она встретилась мне теперь! Но трудно рассчитывать на Фортуну!»
– Ждать трудно, – снова проговорил человек, – трудно и мучительно; чего бы вы ни ждали, вы ждете единственного: конца ожидания, освобождения от ожидания. Ждать так тяжко, что чего бы вы ни дождались, это уже не принесет ни наслаждения, ни счастья, это будет само по себе удивительно и печально, пронизано болью ожидания – не знаю, как тут выразиться. Таково всякое искупление: оно никогда не бывает настоящим счастьем.
«Зачем он все это говорит? – подумал Заруба. – Неужто я не буду счастлив, если дождусь?»
– Люди ждали самого бога, – продолжал незнакомец, – а что за человек явился избавить их от ожидания! Он не был ни пригож, ни приметен с виду, никудышный из никудышных, страстотерпец; он нес недуги наши, страдал нашими печалями, словно и не был богом.
– К чему вы говорите об этом?
– Ожидание – ах, как тяжело ожидание! Даже бога оно сломит и унизит. Долгие годы люди ждут счастья, большого и прекрасного события, и наконец оно приходит – крохотное, убогое, словно печаль; но вы говорите: «Да, господи, это то, чего я столько лет ждал! В этом мое искупление».
– Что вы хотите сказать?
– Я понимаю это так: единственная награда за ожидание – конец ожидания, и только поэтому ждать стоит. И только поэтому ждать нужно. В этом смысл нашей веры.
– Какой веры?
– Любой, – ответил человек и умолк.
Люди, спавшие в коридоре, пробуждались, расхаживали мимо них. Беззубая девчушка уснула на руках у матери, скрывшись под ее шалью. Жизнь пробудилась, она была бесцельной и нескладной, но она началась и уже не могла замереть.
– А что вы имели в виду, когда вспомнили о богах? – громко спросил Заруба у незнакомца.
– Они были прекрасны, – ответил человек, – достаточно было везения либо случайности – и ты мог их увидеть и сам немножко стать богом. Вот я и думаю: удивительное дело – счастье, диво дивное – красота и счастье, – оттого они и могут случиться лишь по чудесной случайности. Но ожидающий всегда ждет чего-то, что должно произойти; должно наступить нечто такое, что завершит его ожидание. Право, каждый чего-нибудь ждет… и вы тоже; мы сошли со стези радости, чтобы дождаться великого. Ах, ждать – это страшное напряжение, почти как религия. Но чем больше мы ждем… Пускай же приходит что угодно, все равно это будет искупление. Смотрите, уже рассвело…
На вокзал хлынул поток людей – со смехом, кашлем и гомоном. Гомон большой метлой пронесся по коридору, смел слежавшуюся тишину и овеял пропыленные голоса. Пассажиры поднимались с лавок, стряхивали путы сна и оглядывали друг друга без неприязни, словно совместный ночлег объединил их.
А на улице, за окнами, занимался день.
Незнакомец, разговаривавший с Зарубой, затерялся между людьми. Снова толпа, билеты, крик и звонки. Черный и грохочущий поезд въехал на вокзал, всосал толпу, посипел, выдохнул пар и рванулся к цели. «Господи, только бы побыстрее, – думал Заруба, – еще не все потеряно; пока еще есть надежда».
Надпись
Вздохнув, Квичала остановился у дверей, теша себя мыслью, что его визит развлечет Матиса – они поболтают, и это немножко расшевелит больного.
Звонок прозвенел так коротко и нетвердо, что у Квичалы тоскливо сжалось сердце; ему почудилось, будто там, за дверью, звук боязливо, вслепую пробивает себе путь сквозь толщу застоявшейся мертвой тишины. Не снимая пальца с кнопки, Квичала прислушался. Дверь отворила старушка мать в домашних шлепанцах, шепотом пригласила войти. Квичала ступал на цыпочках, сам не зная почему; через приоткрытую дверь он увидел Матиса, который лежал на постели, отвернувшись к стене, и будто бы дремал.
– Кто там? – равнодушно спросил больной.
– Пан Квичала, – шепнула старушка и скрылась.
Матис посмотрел на приятеля повеселевшим взглядом.
– Очень мило с вашей стороны! Да болезнь пустяковая… плеврит… какой-то эксудативный… Недели через две поднимусь.
Квичала заставил себя улыбнуться. Ему было худо в душной комнате, где слабо и неприятно пахло компрессами, потом, чаем и яйцами. Его умилил небритый подбородок Матиса и его прояснившийся взгляд; он пожалел, что не захватил с собой ни прохладного апельсина, ни свежего букетика, который можно было бы поставить на ночном столике среди скомканных носовых платков, остатков пищи и неразрезанных книг. Он с трудом превозмогал брезгливую тошноту.
Квичала попытался было завязать разговор, пересказывая новости, и сердился на то, что голос у него стал вдруг чужим, будто подернулся пленкой. Он чувствовал на себе взгляд больного, пристальный и в то же время отсутствующий, – и спешил выложить свои новости, мечтая поскорее убраться восвояси.
Матис расспрашивал о знакомых, но Квичала угадал, что это – лишь завистливый интерес больного к здоровым, и отвечал все более скупо. Вскоре все темы были исчерпаны. Хоть бы распахнуть окно! Послушать, как там, на воле! Перенестись туда хотя бы частицей души! Квичала угрюмо избегал упорных и каких-то отрешенных взглядов друга; старался не смотреть на жаркую и смятую постель; нарочито не замечал засохшей грязи на ночном столике; он перевел глаза на окно, пыльное, почти не пропускавшее света, на окно, через которое можно вырваться наружу…
– Взгляните-ка, – вдруг произнес больной, показывая пальцем на стену у изголовья.
Квичала наклонился; на стене виднелось еле заметное, полустершееся слово, дважды подчеркнутое карандашом.
– «Назад», – прочитал Квичала.
– Что вы на это скажете? – тихо спросил Матис.
– По-видимому, это было написано много лет назад.
– Сколько, по-вашему?
– Трудно сказать. Может, пять, а может – десять… Когда здесь в последний раз делали ремонт?
– Я спрашивал маму, – ответил Матис, разглядывая серый потолок, – наверное, лет десять прошло, а то и больше. Я не позволял делать у себя ремонт.
Квичала поспешно отвернулся к окну.
– Нет, вы присмотритесь, – настаивал больной, – вам это ничего не говорит?
Квичала снова перегнулся через постель.
– Написано мужской рукой. В волнении и спешке, так что в одном месте даже обломился графит. Дальше писавший прямо царапал стену. Причем в потемках. Этот крючок выведен как-то странно… А вызывающе длинные линии у «з» и «д» говорят о решимости.
– «Назад», – повторил Матис. – Что бы это значило, как по-вашему?
– Бог его знает; видно, какое-то решение. Скажем, что-то вернуть…
– Или самому к чему-нибудь возвратиться?
– Возможно. Но отчего вы меня спрашиваете об этом?
– Да просто так. Вот думаю, к чему было здесь это писать?
– Видно, кого-то посетила счастливая идея, а может – озарение. Вот он и начертал нечто вроде девиза, чтоб не запамятовать. Но отчего вас это так волнует?
– Оттого что надпись сделана моей рукой, явно моей, а я не могу даже вспомнить, когда и зачем я ее нацарапал. Вот и ломаю себе голову, что бы это значило?
– Ну, теперь-то уже ничего…
– Теперь – нет, а вот тогда… Я разглядел надпись недавно, во время болезни. Раньше я никогда ее не замечал, только теперь. И вот размышляю от нечего делать…
– Над чем? – встрепенулся отвлекшийся было Квичала.
– Я редко думал о прошлом, – признался Матис, прикрыв глаза. – К чему? Ведь в минувшем все так просто. Человек привыкает к прошлому. Все в нем представляется ему знакомым. А вот теперь я не могу припомнить, на что я тогда решался; не помню, куда я хотел возвратиться и что так угнетало меня здесь; не помню даже, когда это происходило. Никакого проблеска в памяти… А вас кинувшее не поражает, не приводит порой… в смятение?
– Нет, – чистосердечно признался Квичала.
Больной нетерпеливо передернул плечами и умолк.
– Не знаю, когда и для чего я это нацарапал, – начал он снова, – но мне припомнилось множество случаев, когда это слово могло показаться мне спасительным. В голову приходят все новые и новые моменты, когда я мог это написать. Или, более того, исполнить.
– То есть как исполнить?
– Не знаю. Меня уже давно занимает мысль, каким образом это можно было исполнить. «Назад», да, «назад», но к какому пределу? Пока лежишь, чего только не всплывает в памяти… Что же в прошлом было такого, к чему все-таки стоило возвратиться? Там было немало прекрасного. Мне многого жаль. И прежде всего – ушедшей любви. Изредка мелькнет давняя излюбленная идея. Но много, невероятно много я накрепко позабыл, и об этом думаю сейчас непрестанно. Прошлое так поразительно живо! Оно – неисчерпаемо.
Квичала вздохнул; духота становилась нестерпимой. Эх, улица за окном! Свет, простор! Быстрота, движение!
– Прошлое вовсе не так понятно, как мне представлялось, – обронил Матис словно про себя. – Оно совсем неоднолико. В минувшем творились такие невообразимые, немыслимые дела. Мне иногда кажется, будто я стою на краю почти неведомого мира; кое-что для себя я открыл, а остальное уходит куда-то в бесконечность, в такие дали, о которых я и не подозревал, не имел представления… И надо считать великим милосердием то заблуждение, будто наше прошлое нам известно; известно лишь немногое, а все остальное… Большую часть прошлого нам следовало бы пережить заново.
Квичала вслушался: на улице звенит трамвай, все громче шум шагов, гулко рассыпается грохот дребезжащей повозки; пронзительно-звонко кричит ребенок, а здесь от звуков, проникших сквозь стекло, остаются лишь бледные тени; они лишены всего осязаемого и реального; отсечены от шума, который бьется о стекло снаружи, и сливаются с тишиной.
– У нас здесь так тихо, – проговорил больной, – и время тянется бесконечно. Я думаю о прошлом, многое из него не должно было бы исчезнуть бесследно. О чем ни подумаю – ничто не заслуживает забвения. Только теперь стоило бы пережить все это заново, сознательно продлевая минуты… даже тягчайшие. Я словно выпустил их из рук, не понимая еще, что они такое; и самые драгоценные из них…
– Ты слишком одинок, – заметил Квичала.
– Да. Через две недели я снова встану на ноги и, наверное, опять забуду, что некогда написал «назад». Но теперь это слово будто высечено на скале. «Назад». Прошлое – лишь намек, эскиз; все осталось незавершенным, только обозначенным – как начало и предвестие грядущего… «Назад!» Наверное, каждый из нас в свое время ощутит потребность в этом и захочет вернуться – словно домой – «назад»! Нет, нет – не «назад», не к самым началам, к самым первым шагам; но «назад» к концу, к «довысказыванию», «довершению» самого себя, «назад» – к последним шагам… Немыслимое возвращение, но не к тому, что уже бесплодно. Нет, «назад» – ни в коем случае.
Квичала поднялся.
– Значит, недели через две встретимся, – улыбнулся Матис. – Извините, я так давно молчу, не с кем словом перемолвиться. Кланяйтесь всем от меня.
Рука у него была горячая и сухая. Ох, поскорее бы на улицу! Животворная прохлада, улица, люди, люди! И «вперед» – от всего, что здесь есть!
История без слов
Ночью леса таинственны, словно бездонный омут, и ты в молчании любуешься звездой, поднявшейся над Мелатином, думая о зверушках, что сладко спят в глуши леса, о глубоком сне, объявшем вселенную, и о том, что неизменно бодрствует в твоей душе.
Нескончаемы, бесконечны пасмурные дни; сколько раз ты бродил по лесу в такое время, – о, неисчислимые шаги и неодолимые воспоминания! – и никогда тебе не удавалось пройти всех дорог и припомнить все былое: так обширны и таинственны леса над Мелатином.
Но сегодня – знойный августовский полдень: жаркие просеки меж кронами дерев и глушь, рассеченная серпом света; день такой ясный и яркий, словно вы поредели и расступились перед солнцем, темные, глубокие леса. Зной иссушил мои воспоминания, и я погрузился в дрему – не знаю отчего: от истомы ли, а может – от усталости, убаюканный белыми зонтиками, что раскачиваются над моей головой…
В один из таких дней Ежек шел по лесу, довольный, что голова пуста и нет надобности ни о чем думать. Вольно веет теплом от стволов. Упала шишка – позабыла, наверное, что надо держаться, – ведь вокруг так безветренно; верхушки дерев дрогнули, и отовсюду полился свет. О, какой славный, дивный день! Какое серебристое сверкание излучают трепетные колоски метлицы!
Радость или что-то похожее на тихую печаль разлилось в душе Ежека, и он, умиротворенный, вслушивался в томное бормотание леса.
Ослепленный солнцем, стоял он на краю пасеки, где неслышно, чуть дрожа, струился знойный воздух. Но что это? Перед ним человек. Лежит, уткнувшись носом в землю, и не двигается. Мухи ползают по его вытянутой руке, а он и не пытается спугнуть их. Неужто мертв?
В благоговейном ужасе наклонился Ежек над напряженно вытянутой рукой, в которой была зажата старая широкополая шляпа. Мухи даже не подумали улететь. На потертой подкладке еще можно было разобрать несколько букв… эрто, ел… сол.
«Пуэрто-дель-Соль», – догадался Ежек и, пораженный, заглянул в лицо мертвому. Но человек вдруг открыл глаза и проговорил:
– Нет ли у вас закурить?
– Пожалуйста, – поспешно откликнулся Ежек и вздохнул с немалым облегчением. Человек взял сигарету, старательно размял ее и, перевалившись на другой бок, закурил.
– Благодарю, – проговорил он и умолк.
Человек был немолод, с сединой в волосах, с расплывшимися чертами широкого лица; по-видимому, он сильно исхудал, одежда собиралась на нем странными, неживыми складками. Вытянувшись во весь рост, он лежал на боку и курил, уставясь взглядом в землю.
«Пуэрто-дель-Соль, – размышлял Ежек. – Ворота солнца. Что же он делал в Испании? На путешественника не похож… Видно, нездоров, глаза, словно у великомученика. Пуэрто-дель-Соль в Мадриде».
– Вы были в Мадриде? – неожиданно вырвалось у Ежека.
Незнакомец согласно засопел, но не ответил.
«Мог бы сказать, кто он и откуда, – подумал Ежек, – слово за слово, разговорились бы… Впрочем, он мог бы и подтвердить – да, мол, был в Мадриде, но это не самый далекий город, где я побывал; есть места куда красивее, жизнь там – совсем непохожа на нашу. Бог знает, чего можно выдумать. Ага, он о чем-то вспомнил».
Незнакомец едва заметно шевельнул рукой и в задумчивости уставился куда-то.
«Может, он догадается. Вижу, мол, вы смотрите на меня с интересом; вы решили, что я мертвый, и с жалостью склонились надо мной; за это я расскажу вам историю своей жизни. Не прерывайте меня, если что-нибудь покажется несвязным или легковесным. Отгадайте по моему лицу – легко ли, просто ли мне жилось. Вот так мог бы он начать…»
Но человек все молчал и не спеша затягивался, обратив светлый, невидящий взгляд в пространство.
«Наверняка он о чем-нибудь расскажет, – думалось Ежеку, – просто трудно подыскать слова для описания собственной жизни. Ладно, подожду».
Он лег на спину. Солнце ударило ему в лицо и проникло под опущенные веки; красные и черные круги заплясали перед глазами. Тепло набегало плавными, огненными волнами, и Ежеку было легко, словно его качало на черных и красных кругах, уносило приливом плавных волн, движением вечным и неизменным. Куда увлекает нас это сильное, захватывающее движение? Ах, не все ли равно? Ведь это лишь незримые движения жизни, лишь жизнь может двигаться, неизменно оставаясь самой собой.