Бродский Иосиф Александрович: Стихи - Бродский Иосиф Александрович 2 стр.


на нас растрачивать. Скажи спасибо,

что - неспесиво,

IX

что совершенно не брезгливо. Либо

не чувствует, какая липа

ему подсовывается в виде вялых

больших и малых

пархатостей. Ты отлеталась.

Для времени, однако, старость

и молодость неразличимы.

Ему причины

и следствия чужды де-юре,

а данные в миниатюре

- тем более. Как пальцам в спешке

орлы и решки.

X

Оно, пока ты там себе мелькала

под лампочкою вполнакала,

спасаясь от меня в стропила,

таким же было,

как и сейчас, когда с бесцветной пылью

ты сблизилась, благодаря бессилью

и отношению ко мне. Не думай

с тоской угрюмой,

что мне оно - большой союзник.

Глянь, милая, я - твой соузник,

подельник, закадычный кореш;

срок не ускоришь.

XI

Снаружи осень. Злополучье голых ветвей кизиловых. Как при монголах:

брак серой низкорослой расы

и желтой массы.

Верней - сношения. И никому нет дела

до нас с тобой. Мной овладело

оцепенение - сиречь, твой вирус.

Ты б удивилась,

узнав, как сильно заражает сонность

и безразличие рождая, склонность

расплачиваться с планетой

ее монетой.

XII

Не умирай! сопротивляйся, ползай!Существовать не интересно с пользой.

Тем паче, для себя: казенной.

Честней без оной

смущать календари и числа

присутствием, лишенным смысла,

доказывая посторонним,

что жизнь - синоним

небытия и нарушенья правил.

Будь помоложе ты, я б взор направил

туда, где этого в избытке. Ты же

стара и ближе.

XIII

Теперь нас двое, и окно с поддувом.

Дождь стекла пробует нетвердым клювом,

нас заштриховывая без нажима.

Ты недвижима.

Нас двое, стало быть. По крайней мере,

когда ты кончишься, я факт потери

отмечу мысленно - что будет эхом

твоих с успехом

когда-то выполненных мертвых петель.

Смерть, знаешь, если есть свидетель,

отчетливее ставит точку,

чем в одиночку.

XIV

Надеюсь все же, что тебе не больно.

Боль места требует и лишь окольно

к тебе могла бы подобраться, с тыла,

накрыть. Что было

бы, видимо, моей рукою.

Но пальцы заняты пером, строкою,

чернильницей. Не умирай, покуда

не слишком худо,

покамест дергаешься. Ах, гумозка!

Плевать на состоянье мозга:

вещь, вышедшая из повиновенья,

как то мгновенье,

XV

по-своему прекрасна. То есть,

заслуживает, удостоясь

овации наоборот, продлиться.

Страх суть таблица

зависимостей между личной

беспомощностью тел и лишней

секундой. Выражаясь сухо,

я, цокотуха,

пожертвовть своей согласен.

Но вроде этот жест напрасен:

сдает твоя шестерка, Шива.

Тебе паршиво.

XVI

В провалах памяти, в ее подвалах,

среди ее сокровищ - палых,

растаявших и проч. (вообще их

ни при кощеях

не пересчитывали, ни, тем паче,

позднее) среди этой сдачи

с существования, приют нежесткий

твоею тезкой

неполною, по кличке Муза,

уже готовится. Отсюда, муха,

длинноты эти, эта как бы свита

букв, алфавита.

XVII

Снаружи пасмурно. Мой орган тренья

о вещи в комнате, по кличке зренья,

сосредоточивается на обоях.

Увы, с собой их

узор насиженный ты взять не в силах,

чтоб ошарашить серафимов хилых

там, в эмпиреях, где царит молитва,

идеей ритма

и повторимости, с их колокольни

бессмысленной, берущей корни

в отчаяньи, им - насекомым

туч - незнакомом.

XVIII

Чем это кончится? Мушиным Раем?

Той пасекой, верней - сараем,

где над малиновым вареньем сонным

кружатся сонмом

твои предшественницы, издавая

звук поздней осени, как мостовая

в провинции. Но дверь откроем

и бледным роем

они рванутся мимо нас обратно

в действительность, ее опрятно

укутывая в плотный саван

зимы - тем самым

XIX

подчеркивая - благодаря мельканью,

что души обладают тканью,

материей, судьбой в пейзаже;

что, цвета сажи,

вещь в колере - чем бить баклуши

меняется. Что, в сумме, души

любое превосходят племя.

Что цвет есть время

или стремление за ним угнаться,

великого Галикарнасца

цитируя то в фас, то в профиль

холмов и кровель.

XX

Отпрянув перед бледным вихрем,

узнаю ли тебя я в ихнем

заведомо крылатом войске?

И ты по-свойски

спланируешь на мой затылок,

соскучившись вдали опилок,

чьим шорохом весь мир морочим?

Едва ли.Впрочем,

дав дуба позже всех - столетней!

ты, милая, меж них последней

окажешься. И если примут,

то местный климат

XXI

с его капризами в расчет принявши,

спешащую сквозь воздух в наши

пределы я тебя увижу

весной,чью жижу

топча, подумаю: звезда сорвалась,

и, преодолевая вялость,

рукою вслед махну. Однако

не Зодиака

то будет жертвой, но твоей душою,

летящею совпасть с чужою

личинкой, чтоб явить навозу

метаморфозу.

* * *

Вечер. Развалины геометрии. Точка, оставшаяся от угла. Вообще: чем дальше, тем беспредметнее. Так раздеваются догола.

Но - останавливаются. И заросли скрывают дальнейшее, как печать содержанье послания. А казалось бы с лабии и начать...

Луна, изваянная в Монголии, прижимает к бесчувственному стеклу прыщавую, лезвиями магнолии гладко выбритую скулу.

Как войску, пригодному больше к булочным очередям, чем кричать "ура", настоящему, чтоб обернуться будущим, требуется вчера.

Это - комплекс статуи, слиться с теменью согласной, внутренности скрепя. Человек отличается только степенью отчаянья от самого себя.

НА ВЫСТАВКЕ КАРЛА ВЕЙЛИНКА

I

Почти пейзаж. Количество фигур, в нем возникающих, идет на убыль с наплывом статуй. Мрамор белокур, как наизнанку вывернутый уголь, и местность мнится северной. Плато; гиперборей, вз'ерошивший капусту. Все так горизонтально, что никто вас не прижмет к взволнованному бюсту.

II

Возможно, это - будущее. Фон раскаяния. Мести сослуживцу. Глухого, но отчетливого "вон!". Внезапного приема джиу-джитсу. И это - город будущего. Сад, чьи заросли рассматриваешь в оба, как ящерица в тропиках - фасад гостиницы. Тем паче - небоскреба.

III

Возможно также - прошлое. Предел отчаяния. Общая вершина. Глаголы в длинной очереди к "л". Улегшаяся буря крепдешина. И это - царство прошлого. Тропы, заглохнувшей в действительности. Лужи, хранящей отраженья. Скорлупы, увиденной яичницей снаружи.

IV

Бесспорно - перспектива. Календарь. Верней, из воспалившихся гортаней туннель в психологическую даль, свободную от наших очертаний. И голосу, подробнее, чем взор, знакомому с ландшафтом неуспеха, сподручней выбрать большее из зол в расчете на чувствительное эхо.

V

Возможно - натюрморт. Издалека все, в рамку заключенное, частично мертво и неподвижно. Облака. Река. Над ней кружащаяся птичка. Равнина.Часто именно она, принять другую форму не умея, становится добычей полотна, открытки, оправданьем Птоломея.

VI

Возможно - зебра моря или тигр. Смесь скинутого платья и преграды облизывает щиколотки икр к загару неспособной балюстрады, и время, мнится, к вечеру. Жара; сняв потный молот с пылкой наковальни, настойчивое соло комара кончается овациями спальни.

VII

Возможно - декорация. Дают "Причины Нечувствительность к Разлуке со Следствием". Приветствуя уют, певцы не столь нежны, сколь близоруки, и "до" звучит как временное "от". Блестящее, как капля из-под крана, вибрируя, над проволокой нот парит лунообразное сопрано.

VIII

Бесспорно, что - портрет, но без прикрас: поверхность, чьи землистые оттенки естественно приковывают глаз, тем более - поставленного к стенке. Поодаль, как уступка белизне, клубятся, сбившись в тучу, олимпийцы, спиною чуя брошенный извне взгляд живописца - взгляд самоубийцы.

IV

Что, в сущности, и есть автопортрет. Шаг в сторону от собственного тела, повернутый к вам в профиль табурет, вид издали на жизнь, что пролетела. Вот это и зовется "мастерство": способность не страшиться процедуры небытия - как формы своего отсутствия, списав его с натуры.

1984

* * *

Я входил вместо дикого зверя в клетку, выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке, жил у моря, играл в рулетку, обедал черт знает с кем во фраке. С высоты ледника я озирал полмира, трижды тонул, дважды бывал распорот. Бросил страну, что меня вскормила. Из забывших меня можно составить город. Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна, надевал на себя что сызнова входит в моду, сеял рожь, покрывал черной толью гумна и не пил только сухую воду. Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя, жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок. Позволял своим связкам все звуки, помимо воя; перешел на шепот. Теперь мне сорок. Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной. Только с горем я чувствую солидарность. Но пока мне рот не забили глиной, из него раздаваться будет лишь благодарность.

24 мая 1980 г.

ЖИЗНЬ В РАССЕЯННОМ СВЕТЕ

Грохот цинковой урны, опрокидываемой порывом ветра. Автомобили катятся по булыжной мостовой, точно вода по рыбам Гудзона. Еле слышный голос, принадлежащий Музе, звучащий в сумерках как ничей, но ровный как пенье зазимовавшей мухи, нашептывает слова, не имеющие значенья.

Неразборчивость буквы. Всклокоченная капуста туч. Светило, наказанное за грубость прикосновенья. Чье искусство отнюдь не нежность, но близорукость. Жизнь в рассеянном свете! и по неделям ничего во рту, кроме бычка и пива. Зимой только глаз сохраняет зелень, обжигая голое зеркало, как крапива.

Ах, при таком освещении вам ничего не надо! Ни торжества справедливости, ни подруги. Очертания вещи, как та граната, взрываются, попадая в руки. И конечности коченеют. Это оттого, что в рассеянном свете холод демонстрирует качества силуэта особенно, если предмет немолод.

Спеть, что ли, песню о том, что не за горами? о сходстве целого с половинкой о чувстве, будто вы загорали наоборот: в полнолунье, с финкой. Но никто, жилку надув на шее, не подхватит мотивчик ваш. Ни ценитель, ни нормальная публика: чем слышнее куплет, тем бесплотнее исполнитель.

* * *

Ты узнаешь меня по почерку. В нашем ревнивом царстве все подозрительно: подпись, бумага, числа. Даже ребенку скучно в такие цацки; лучше уж в куклы. Вот я и разучился. Теперь, когда мне попадается цифра девять с вопросительной шейкой (чаще всего, под утро) или (заполночь) двойка, я вспоминаю лебедь, плывущую из-за кулис, и пудра с потом щекочут ноздри, как будто запах набирается как телефонный номер или - шифр сокровища. Знать, погорев на злаках

и серпах, я что-то все-таки сэкономил! Этой мелочи может хватить надолго. Сдача лучше хрусткой купюры, перила - лестниц. Брезгуя щелковой кожей, седая холка оставляет вообще далеко наездниц. Настоящее странствие, милая амазонка, начинается раньше, чем скрипнула половица, потому что губы смягчают линию горизонта, и путешественнику негде остановиться.

* * *

В этой комнате пахло тряпьем и сырой водой, и одна в углу говорила мне: "Молодой! Молодой, поди, кому говорю, сюда". И я шел, хотя голова у меня седа.

А в другой - красной дранкой свисали со стен ножи, и обрубок, качаясь на яйцах, шептал "Бежи!" Но как сам не в пример не мог шевельнуть ногой, то в ней было просторней, чем в той, другой.

В третьей - всюду лежала толстая пыль, как жир пустоты, так как в ней никто никогда не жил. И мне нравилось это лучше, чем отчий дом, потому что так будет везде потом.

А четвертую рад бы вспомнить, но не могу, потому что в ней было как у меня в мозгу. Значит, я еще жив. То ли там был пожар, либо - лопнули трубы. И я сбежал.

В ИТАЛИИ

Роберто и Флер Калассо

И я когда-то жил в городе, где на домах росли статуи, где по улицам с криком "растли!растли!" бегал местный философ, тряся бородкой, и бесконечная набережная делала жизнь короткой.

Теперь там садится солнце, кариатид слепя. Но тех, кто любили меня больше самих себя, больше нету в живых. Утратив контакт с об'ектом преследования, собаки принюхиваются к об'едкам,

и в этом их сходство с памятью, с жизнью вещей. Закат; голоса в отдалении, выкрики типа "гад! уйди!" на чужом наречьи. Но нет ничего понятней. И лучшая в мире лагуна с золотой голубятней

сильно сверкает, зрачок слезя. Человек, дожив до того момента, когда нельзя его больше любить, брезгуя плыть противу бешенного теченья, прячется в перспективу.

Назад Дальше