Тракт. Дивье дитя - Далин Максим Андреевич 6 стр.


Возненавидевший лешак становится охотником.

Егорка вздрогнул.

Плащ из грозового облака, конь из черного дыма, колчан, полный стрел, несущих страшную смерть, не выбирая жертву, всем, кто оказался на пути, попал в прицел… Убивая, защищаю жизнь вечную…

А Симка… Матрена, Влас, страшный мужик Гришка, дети Пашухи… А другие… даже Устин… он тоже… не совсем…

Егорка вздохнул – и вдруг фыркнул от неожиданного смеха. Какой ты охотник, лешак! Дурень, дурень… размечтался. Арбалет тебе! А сам думаешь, как бы это так побалакать по душам с Федором Глызиным, чтобы все само собой решилось, чтобы никому не было плохо, а он сам пожелал бы уехать. Коня тебе! Уже, коня! Пешком ходи.

Сразу стало легче дышать. Мысли прояснились. Кулаки разжались сами собой.

Маме я помочь не могу. И не смогу. Надо как-то смириться с этим и делать то, что могу. Вот и все. Теперь пойти что-нибудь съесть. Человечьей плоти нужна еда.

Егорка пошел к трактиру. Его лицо было влажным от мелкого дождя. Запах дыма горчил на губах. На встречных сельчан не хотелось смотреть.

Мимо проехала груженая фура, запряженная рыжей парой. Мокрые лошади плелись понуро и грустно. Навстречу пролетела почтовая тройка; ямщик остервенело нахлестывал коней, из-под копыт веером разлетались брызги грязи… Потом Егорку нагнал этап. Озябших колодников, тяжело переставляющих чуни, вымазанные налипшей глиной, сопровождали верховые казаки. Егорка посторонился. Люди с серыми лицами, не отрывая взгляда от размокшей грязной дороги, волоча цепи, пробрели, машинально переставляя ноги. Егорке снова стало тяжело и грустно.

Люди хоть кого-нибудь щадят?

Девка в глухом сером сарафане староверки и в платке, закрывавшем голову и шею, выскочила из-за высокого тесового забора с ломтями черного хлеба в руках, торопливо сунула тем колодникам, что оказались ближе, не слушая их растерянного благодарного бормотания, убежала обратно.

Почти тут же Егорка услыхал из-за забора сварливый женский голос:

– Глафира, кобыла! Ты куда это хлеб-то таскала? Чай, поганцам? Вот же дура несуразная – нет, чтоб в дом, только из дому…

Маленькая пузатая лошадка тащила телегу, нагруженную дровами. Колесо попало в глубокую выбоину, заполненную водой. Лошаденка дернулась и встала. Высоченный молодой мужик в распахнутом тулупе, который шел рядом, грыз сломанный прутик и о чем-то думал, тоже остановился. На его лице мелькнуло глубокое удивление, сменилось раздражением, потом – приступом ярости.

– Тащись! Ну! – рявкнул он и хлестнул лошаденку вожжами.

Та вздрогнула, дернулась, дернулась снова…

– Тащись! Тащись, пошла, падаль дохлая! Пошла! – мужик бросил вожжи и схватил с воза тонкое полено. – Пошла, гадюка!

Ударить лошадь поленом он не успел. Егор оставил футляр со скрипкой на чурбаке у забора, в пять стремительных шагов оказался рядом и схватил мужика за руки.

Прохожая баба взвизгнула и уронила с коромысла ведро с водой, окатив подол.

– Пусти! – зарычал мужик, как рычит, нападая, медведь, и бешено рванулся.

Он был выше Егорки на голову и вдвое шире в плечах; рядом с ним Егорка казался бледненьким барчонком – и поэтому покрасневшее лицо мужика и его вздувшиеся жилы выглядели удивительно, совсем неестественно. Тем более, что сторонний наблюдатель сказал бы, что Егорка не прикладывает вовсе никаких особых усилий – вид у рыжего цыгана был совершенно потерянный.

– Пусти, пес! Убью! – протолкнул мужик сквозь стиснутые зубы, тихо и страшно, и рванулся снова, так, что с воза, задетого его коленом, посыпались дрова.

Егорка не шевельнулся, только улыбнулся по-прежнему потеряно и грустно.

– Ты не злись так, – сказал тихо. – Это же твоя лошадь, ты же сам, чай, потом жалеть будешь…

– Да пусти ты…

– Я-то пущу, не буду с тобой тут век стоять-то, да только ты охолони сперва…

Мужик взглянул на Егорку так, будто видел его впервые – и вдруг расхохотался, совершенно искренне, весело и непосредственно, совершенно неожиданно. Егор разжал пальцы.

– Ничего себе! – еле выговорил мужик, смеясь. – А я-то думал, что тебя, как вошку, одним пальцем раздавить можно! Оконфузил ты меня.

– Не хотел я, – Егорка поднял скрипку. – Напугал ты меня. Чай, забил бы лошадь-то…

– Чего это напугал? – мужик подтолкнул воз, Егорка подсобил ему, лошаденка пошла вперед. – Тебе-то что?

– Да страшно мне видеть, как человек-то звереет…

Мужик смущенно ухмыльнулся. Его жесткое лицо с живыми темными глазами и русой бородкой казалось сейчас неглупым и своеобразно красивым.

– Обидно стало мне, – сказал он, пытаясь скрыть смущение нервным смешком. – Маешься-бьешься, как проклятый, а скотина – полтора одра… ишь, рысак, трех поленьев свести не может… Обидно, вот и вся недолга…

– Так ведь не лошадь же обидела-то тебя…

– И то… так с жизнью-то на кулачки, чай, драться не станешь!

– Все дерутся…

Мужик взглянул с насмешливым любопытством.

– Это ты, значит… на скрипочке по трактирам играешь?

– Случается.

– Лучше б на кулачках дрался. Руки-то – что железо… Никто этак вот не держал меня.

Егорка устало улыбнулся.

– Неохота мне… не умею я драться-то… Вот тебе не помешало бы… тех бить, кто тебе ответить может…

Мужик коротко рассмеялся.

– Да уж! Могут они! Нет у меня тут супротивников. Только один раз, в молодцах, избили меня, да и то – пьяного и не помню кто. А более… Слышь, рыжий… ты в воскресенье к трактиру приходи. Погреемся. Любопытно мне. Эк, руки-то у тебя, – и потер синяки на запястьях.

Егорка взглянул виновато.

– Не хотел я. Само вышло. К трактиру, верно, приду, а драться с тобой… Звать-то как тебя?

– Лаврентием.

– Ну так, я драться с тобой не стану, Лаврентий. Уж не держи обиды на меня. Какой из меня боец?

Лаврентий недоверчиво усмехнулся. Лошадь остановилась у избы, крытой свежим тесом.

– Пойду я, – Егорка поднял глаза, и Лаврентий хмыкнул, взглянув в его лицо, показавшееся хрупким, усталым и больным. – Ты не держи обиды, вышло так.

– Поди водки выпей, – сорвалось у Лаврентия с языка само собой. – Согреешься, чай…

– У печки согреюсь, – усмехнулся Егорка и пошел прочь.

Лаврентий проводил его взглядом – и вдруг почувствовал укол странной боли в сердце, дурного страха непонятно перед чем. Перед глазами вдруг заплясали языки пламени – и он подумал, что это Егорка горит… или кто-то такой же… блаженный…

Лаврентий тряхнул головой и завел лошадь в ворота.

Егорка сидел в трактире у окна и смотрел, как на дворе идет дождь.

Осенний пасмурный вечер уже наползал из леса на деревню; мелкие слезы ползли по мутному стеклу, по вечернему сумраку, скатывались вниз, снова набегали… Егоркин чай остыл. Скрипка в футляре лежала на столе, и не было сил вынуть ее – музыка б пошла совсем невеселая. День задался не слишком удачный; еще печальнее обещала быть ночь – пожелтевшая подушка на скрипучей кровати, мрачный образ в углу, едва освещенный крошечной лампадкой зеленого стекла, пьяный гомон внизу… недоступный, любимый, желанный лес за бревенчатыми стенами.

Ветер и дождь.

Егорке хотелось сидеть у костра, на мху, накинув на голову плащ, чтобы живое тепло втекало в такой же живой свежий холод… чтобы за пазухой возились мышата, а на коленях дремал соболь. Чтобы Государев лик угадывался за тучами, а на душе был лесной покой… чтобы, может быть, Симка, найденный, названный братишка, устроился рядом, смотрел бы в огонь – тогда и музыка бы пришла сама собою… Пропади он, этот купчина, пропадом!

Егорка еще, пожалуй, поговорил бы с Лаврентием, да Лаврентий в трактир не пришел. Нынче у Силыча было много гостей, постояльцы пили, гуляли несколько деревенских пьянчуг; воздух превратился в кислый смрад. Глаза бы ни на что не глядели, подумал Егорка – и тут его взгляд наткнулся на нечто, прямо-таки магнитом его притянувшее. Не зарекайся.

В трактир вошла маленькая мокрая фигурка – девчонка, решил бы Егор, если б платок не был повязан по-бабьи. Личико, совсем детское, бледненькое, курносое, с круглыми серыми глазами в светлых ресницах, мокрое от слез и от дождя, выражало и страх, и стыд. Озиралась она затравленным зверьком, чувствуя на себе чужие взгляды и пожимаясь от них, как от холода. Таких мокрых замученных существ отогревают в ладонях – и Егор сделал невольное движение навстречу, но тут она нашла того, кого искала.

Тот был – Кузьма, молодой кудрявый мужик с глуповато-веселым лицом. Он пил водку с охотниками, пришедшими с Бродов, и громко хохотал над чем-то. Девчонка-баба подошла к нему так, как идут против ветра – с видимым напряжением – и ее страх со стыдом стали еще заметнее. Она остановилась рядом. Кузьма не обернулся, слушая собутыльника, черного, лохматого, с яркими белыми зубами.

– … а я и говорю: «Хва-ат! Поучить бы тебя… чем сарай подпирают!» – закончил тот при общем смехе.

– Фомич… – окликнула молодуха, тронув Кузьму за плечо.

Кузьма обернулся, взглянув на нее с тупым удивлением.

– Ты что здесь…

– Фомич… – шепнула она, едва шевеля губами, – батюшка домой звал…

На щеках Кузьмы загорелись красные пятна.

– Ты что… пошла отсюда, холера! – прошипел он, пытаясь понизить голос.

Молодуха опустила руки. Вся ее поза превратилась в сплошной знак отчаянья и стыда.

– Пойдем, Фомич, – сказала она чуть громче. – Пойдем, сделай милость – ты ж веселый уже… Батюшка бранится, кричит… пойдем… – закончила еле слышно.

Кузьма уставился на нее.

– Да как ты… Я ж тебе… говорил, не смей липнуть, анафема!

– Я и сама не желаю, – глухо сказала молодуха, глядя в пол. – Батюшка велит. Со двора гонит, сам, чай, знаешь… Серчает шибко… Пойдем…

– Перед обчеством меня срамить, змея?!

Кузьма вскочил, опрокинув табурет. Молодуха шарахнулась в сторону, закрывшись руками. Егорка был готов к будущей беде, внутренне напряжен, как взведенная пружина – готов рвануться на помощь, если понадобиться, но на один-единый миг ему помешали. Егорка оттолкнул в сторону какого-то не в час подвернувшегося пьяного – и тут молодуха влетела прямо к нему в руки, как в лесу, бывало, влетал к нему за пазуху бурундук, преследуемый куницей.

Этого не ждал никто.

Жена Кузьмы обмерла, оцепенела, как тот же бурундук перед хищным зверем. Кузьма набычился и яростно уставился на Егорку.

Егорка растерялся. Ему не пришло в голову ничего разумнее, чем отодвинуть молодуху в сторону и заслонить собой. Это развеселило гостей и окончательно взбесило Кузьму. Он ринулся вперед и схватил Егорку за грудки.

– Ты чего вяжешься?! – выдохнул пополам с перегаром. – Какое твое дело, а?!

Егорка не убрал его рук, хотя отстраниться очень хотелось – пьяное дыхание было нестерпимо.

– Ты пошел бы домой, Кузьма, – сказал, силясь улыбнуться. – Чай, и жена зовет, и отец… поди.

– Нет, ты по какому полному праву ввязываешься?! – Кузьма дернул Егора на себя, но тот стоял, как вкопанный. – Да как ты… – Кузьма дернул еще раз – и в конце концов Егору это надоело.

Он перехватил руки Кузьмы у запястий и отодрал от своей одежи.

– Ты не замай! – крикнул Кузьма. – Морду разобью, чтоб не лез, куда не просят, бродяга поганый!

Вокруг засмеялись. Егорка вздохнул.

– Шел бы ты домой, Кузьма, – сказал он снова без всякой надежды быть услышанным. – Неохота мне с тобой драться.

– Кузьма! – крикнул Петруха Голяков, которого Егорка просто нутром учуял, как Пашухина сына. – Да чего ты смотришь – врежь ему!

Кузьма рванулся вперед, не разбирая дороги, как бык – и Егорке пришлось остановить его волей-неволей. Поймав его руки, Егорка успел подумать, что Кузьма – не Лаврентий, особо дергаться не будет, но Кузьма принялся пинаться ногами, и его пришлось завалить спиной на стол, в чью-то миску с печенкой.

Зрители уже помирали со смеху.

Кузьма плевался и ругался черными словами. Подливка к печенке размазалась по столу и капала на пол. Силыч отвернулся в сторону, чтобы было не видно, что его тоже разбирает смех. Бедолага-молодуха, из-за которой заварилась вся эта каша, забилась в угол и глядела перепуганными глазами – лицо у ней было как из мела вырезано.

Красотища, подумал Егорка. Лучше и быть не может. Пора заканчивать этот балаган.

И отпустил Кузьму, а сам отошел в сторону.

Кузьма поднялся, тяжело дыша от бессильной ярости.

– Я с тобой потом разберусь еще, – пообещал он Егорке под ехидные смешки собутыльников, и тут его мутный взор упал на жену, прижавшуюся к стене. – Пошли, шкура, – к злости примешалось злорадное удовольствие. – Потолкуем…

Молодуха с мертвым лицом пошла к дверям, Кузьма – за ней.

Егорка про себя проклял и трижды проклял тот миг, когда решил вернуться в деревню, посулил Прогонной Большую Охоту – и вышел за ними.

Он нагнал Кузьму на темном порядке, куда уже не доставали пьяные вопли и хохот из трактира.

– Стой, – сказал, взяв за локоть. – Поговорить надо.

– Не об чем нам говорить, паскуда, – Кузьма яростно дернулся, Егор его отпустил и он угодил кулаком в собственную челюсть. – Что тебе надо, сволочь?! – выкрикнул Кузьма, чуть не плача от досады. – Чего ты привязался ко мне?!

– Я уйду, – сказал Егор. – Только договорю – и уйду.

Кузьма выпятил нижнюю губу и прищурился.

– Ну?

– Если будешь бить свою жену, Кузьма – умрешь, – сказал Егор тихо.

– Чего?!

– Возьми в разумение: умрешь, если будешь бить жену. Нехорошо умрешь. Все.

Егорка повернулся, чтобы идти прочь, но теперь уже Кузьма остановил его.

– Это через почему это – умру? – спросил он тупо. – С чего это?

– Попробуй – враз узнаешь, – сказал Егорка устало.

– Так что ж – мне теперь и жену поучить нельзя?

– Мужик словом учит – не кулаком.

Кузьма с полминуты смотрел в землю – а молодуха украдкой, стоя в стороне, смотрела на Егорку – потом сплюнул и осклабился.

– А ты почем знаешь, что я помру? Пророк какой выискался…

Егорка заставил себя посмотреть в его омерзительную физиономию, чувствуя страшную усталость, от которой мутило.

– Знаешь, Кузьма, это напророчить – невелика мудрость. Потому как я тебя и убью, коли ее бить станешь, – сказал он просто. – Ты там, в трактире-то, чай, понял, что могу я? Почуял? Я знаю, что понял. Так помни.

И пошел назад к трактиру, оставив Кузьму с женой разбираться с собственными мыслями.

Стемнело рано.

Ненастный день скатился в ненастные сумерки. В такой вечер хотелось сидеть в тепле, хоть дома у печки, хоть в трактире, опять же у печки – чтобы свистел самовар, трещали горящие поленья, тикали ходики, а дождь шуршал по крыше, а не по тесовому навесу, вовсе от непогоды не защищавшему.

– А он бает, не спите, мол, – ворчал Архип, протягивая руки к костру. – Лес, бает, дорогой, слышь-ка, одно дерево в пятнадцати рублях в городе идет, так чтоб никто не скрал… Да какой леший сюда потащится-то в такую пору?! Вон стыть да мокреть какая, нехорошее время – небось, и разбойники-то в тепле сидят, не то что… да разбойникам-то какая корысть? Разбойникам, им, чай, не бревна, им золото надо. За бревном кто приволочется? Мужик, небось, какой непутящий, а не разбойник. А, не так?

– Так, – лениво отозвался Филька, не прекращая жевать. Филька все что-то жевал; над костром висел котелок с пшенной кашей, но Фильке было не дождаться, когда она, наконец, упреет, потому он жевал хлебный мякиш. Один хлеб, без ничего, есть невкусно, но слишком долго не есть вообще ничего Фильке было скучно.

– Так, даром, и просидим всю ночь, – продолжал Архип, поглядывая на Фильку с неодобрением. Его нынешний компаньон был слишком молод, чтобы иметь настоящее разумение, и Архип говорил с ним только потому, что не было настоящих слушателей. – Бережение бережением, а надо же и понятие иметь в своей голове, чтобы сообразить. Кто ж в такую холодину воровать-то попрется? Хороший-то хозяин, небось, и собаку выгнать на двор пожалеет, не то, что…

– Точно, – отозвался Филька с полным ртом, помешивая в котелке.

Полусырые сучья горели дымно и чадно. Рваный красный свет вырывал из темноты толстую сонную рожу Фильки, острый нос и всклокоченную бороду Архипа, край штабеля бревен, казавшихся в пляшущих отблесках темно-золотыми, и груду нарубленных веток. Лес вокруг сливался в сплошную черную стену из древесных стволов, дождя и качающихся теней. Ветер притих, только шуршали падающие капли. Белые мутные полосы тумана медленно ползли над вырубкой, будто кто тянул их за края.

Назад Дальше