Молчание - Андреев Леонид Николаевич 2 стр.


Луна передвинулась, и в комнате стало темнее, когда о. Игнатий поднял голову и зашептал, вкладывая в голос всю силу долго сдерживаемой и долго не сознаваемой люб­ви и вслушиваясь в свои слова так, как будто слушал не он, а Вера.

– Дочь моя, Вера! Ты понимаешь, что это значит: дочь? Доченька! Сердце мое, и кровь моя, и жизнь моя. Твой старый… старенький отец, уже седой, уже слабый…

Плечи отца Игнатия задрожали, и вся грузная фигура заколыхалась. Подавляя дрожь, о. Игнатий шептал нежно, как маленькому ребенку:

– Старенький отец… просит тебя. Нет, Верочка, умо­ляет. Он плачет. Он никогда не плакал. Твое горе, деточ­ка, твои страдания – они и мои. Больше, чем мои!

О. Игнатий покачал головой.

– Больше, Верочка. Ну что мне, старому, смерть? А ты… Ведь если бы ты знала, какая ты нежная, слабая, и робкая! Помнишь, как ты поколола пальчик, и кровь капнула, а ты заплакала? Деточка моя! И ты ведь меня любишь, сильно любишь, я знаю. Каждое утро ты целуешь мою руку. Скажи, скажи, о чем тоскует твоя головка, и я – вот этими руками – я удушу твое горе. Они еще силь­ны, Вера, эти руки.

Волосы о. Игнатия встряхнулись.

– Скажи!

О. Игнатий впился глазами в стену и протянул руки.

– Скажи!

В комнате было тихо, из глубокой дали пронесся про­должительный и прерывистый свисток паровоза.

О. Игнатий, поводя кругом расширившимися глазами, точно перед ним встал страшный призрак изуродованного трупа, медленно приподнялся с колен и неверным движе­нием поднес к голове руку с растопыренными и напряжен­но выпрямленными пальцами. Отступив к двери, о. Игна­тий отрывисто шепнул:

– Скажи!

И ответом ему было молчание.

IV

На другой день, после раннего и одинокого обеда, о. Игнатий пошел на кладбище – в первый раз после смерти дочери. Было жарко, безлюдно и тихо, как будто этот жаркий день был только освещенною ночью, но, по привычке, о. Игнатий старательно выпрямлял спину, су­рово смотрел по сторонам и думал, что он все такой же, как прежде; он не замечал ни новой и страшной слабости в ногах, ни того, что длинная борода его стала совсем бе­лой, словно жестокий мороз ударил на нее. Дорога к клад­бищу шла по длинной прямой улице, слегка поднимавшей­ся вверх, и в конце ее белела арка кладбищенских ворот, похожая на черный, вечно открытый рот, окаймленный блестящими зубами.

Могила Веры находилась в глубине кладбища, где кончались усыпанные песком дорожки, и о. Игнатию дол­го пришлось путаться в узеньких тропинках, ломаной ли­нией проходивших между зеленых бугорков, всеми забы­тых и всеми покинутых. Местами попадались покосив­шиеся, позеленевшие от старости памятники, изломанные решетки и большие, тяжелые камни, вросшие в землю и с какой-то угрюмой, старческой злобой давившие ее. К одному из таких камней прижималась могила Веры. Она была покрыта новым пожелтевшим дерном, но кру­гом нее все зеленело. Рябина обнялась с кленом, а широко раскинувшийся куст орешника протягивал над могилой свои гибкие ветви с пушистыми, шершавыми листьями. Усевшись на соседнюю могилу и передохнув, о. Игнатий оглянулся кругом, бросил взгляд на безоблачное, пустын­ное небо, где в полной неподвижности висел раскаленный солнечный диск, – и тут только ощутил ту глубокую, ни с чем не сравнимую тишину, какая царит на кладбищах, когда нет ветра и не шумит омертвевшая листва. И снова о. Игнатию пришла мысль, что это не тишина, а молча­ние. Оно разливалось до самых кирпичных стен кладбища, тяжело переползало через них и затопляло город. И ко­нец ему только там – в серых, упрямо и упорно молчащих глазах.

О. Игнатий передернул похолодевшими плечами и опус­тил глаза вниз, на могилу Веры. Он долго смотрел на пожелтевшие коротенькие стебли травы, вырванной с зем­лею откуда-нибудь с широкого, обвеваемого ветром поля и не успевшей сродниться с чуждой почвой, – и не мог представить, что там, под этой травой, в двух аршинах от него, лежит Вера. И эта близость казалась непостижимою и вносила в душу смущение и странную тревогу. Та, о ко­торой о. Игнатий привык думать, как о навеки исчезнув­шей в темных глубинах бесконечного, была здесь, возле… и трудно было понять, что ее все-таки нет и никогда не будет. И о. Игнатию чудилось, что если он скажет какое-то слово, которое он почти ощущал на своих устах, или сде­лает какое-то движение, Вера выйдет из могилы и встанет такая же высокая, красивая, какою была. И не только одна она встанет, но встанут и все мертвецы, которые так страшно ощутимы в своем торжественно-холодном молча­нии.

О. Игнатий снял широкополую черную шляпу, распра­вил волнистые волосы и шепотом сказал:

– Вера!

Ему стало неловко, что его может услышать кто-нибудь посторонний, и, встав на могилу, о. Игнатий взглянул поверх крестов. Никого не было, и он уже громко по­вторил:

– Вера!

Это был старый голос о. Игнатия, сухой и требователь­ный, и странно было, что с такою силою высказанное тре­бование остается без ответа.

– Вера!

Громко и настойчиво звал голос, и, когда он умолкал, с минуту чудилось, что где-то внизу звучал неясный ответ. И о. Игнатий, еще раз оглянувшись кругом, отстра­нил волосы от уха и прилег им к жесткому, колючему дерну.

– Вера, скажи!

И с ужасом почувствовал о. Игнатий, что в ухо его вли­вается что-то могильно-холодное и студит мозг и что Вера говорит, – но говорит она все тем же долгим молчанием. Все тревожнее и страшнее становится оно, и когда о. Иг­натий с усилием отдирает от земли голову, бледную, как у мертвеца, ему кажется, что весь воздух дрожит и тре­пещет от гулкого молчания, словно на этом страшном море поднялась дикая буря. Молчание душит его; оно ледяными волнами перекатывается через его голову и шевелит воло­сы; оно разбивается о его грудь, стонущую под ударами. Дрожа всем телом, бросая по сторонам острые и внезапные взгляды, о. Игнатий медленно поднимается и долгим, мучительным усилием старается выпрямить спину и при­дать гордую осанку дрожащему телу. И это удается ему. С намеренной медлительностью о. Игнатий отряхивает колени, надевает шляпу, трижды крестит могилу и идет ровною, твердою поступью, но не узнает знакомого клад­бища и теряет дорогу.

– Заблудился! – усмехается о. Игнатий и останавли­вается на разветвлении тропинок.

Но стоит одну секунду и, не думая, сворачивает налево, потому что ждать и стоять нельзя. Молчание гонит. Оно поднимается от зеленых могил; им дышат угрюмые серые кресты; тонкими, удушающими струями оно выходит из всех пор земли, насыщенной трупами. Все быстрее стано­вятся шаги о. Игнатия. Оглушенный, он кружится по одним и тем же дорожкам, перескакивает могилы, наты­кается на решетки, цепляется руками за колючие жестя­ные венки, рвется в клочья мягкая материя. Только одна мысль о выходе осталась в его голове. Из стороны в сторо­ну мечется он и, наконец, бесшумно бежит, высокий и не­обыкновенный в развевающейся рясе и с плывущими по воздуху волосами. Сильнее, чем самого вставшего из гроба мертвеца, испугался бы всякий, встретив эту дикую фигу­ру бегущего, прыгающего и размахивающего руками че­ловека, увидев его перекосившееся безумное лицо, услыхав глухой хрип, выходивший из его открытого рта.

Со всего разбегу о. Игнатий выскочил на площадку, в конце которой белела невысокая кладбищенская цер­ковь. У притвора на низенькой лавке дремал старичок, по виду дальний богомолец, и возле него, наскакивая друг на друга, спорили и бранились две старухи нищенки.

Когда о. Игнатий подходил к дому, уже темнело и в комнате Ольги Степановны горел огонь. Не раздеваясь и не снимая шляпы, пыльный и оборванный, о. Игнатий быстро прошел к жене и упал на колени.

– Мать… Оля… Пожалей же меня! – рыдал он. – Я с ума схожу.

И он бился головой о край стола и рыдал бурно, мучи­тельно, как человек, который никогда не плачет. И он поднял голову, уверенный, что сейчас свершится чудо и жена заговорит и пожалеет его.

– Родная!

Всем большим телом потянулся он к жене – и встретил взгляд серых глаз. В них не было ни сожаления, ни гнева. Быть может, жена прощала и жалела его, но в глазах не было ни жалости, ни прощения. Они были немы и мол­чали.

И молчал весь темный опустевший дом.

1–5 мая 1900 г.

Комментарии

Впервые – в «Журнале для всех», 1900, №12, декабрь; с посвящением Елизавете Михайловне Добровой (1871—1943) – сестре А. М. Велигорской. Отдельным изданием выпущен в «Дешевой библиотеке «Знание», №53 (СПб., 1906).

В основу рассказа положено действительное событие: самоубийство дочери священника Андрея Казанского (1830—1903) из церкви Михаила Архангела (Успенской) в Орле. Андреевы были прихожанами этой церкви, и Казанский крестил 11 августа первенца – Леонида. По свидетельству жительницы Орла, родственницы Андреева С. Д. Пановой, причина самоубийства так и осталась невыясненной: «Девушка эта только что кончила гимназию. Дома был очень суровый режим; отец был очень строг. Об этом случае тогда много говорили» (Фатов, с. 203).

Сначала Андреев был о рассказе невысокого мнения и не торопился отдавать его в печать. Летом 1900 г., живя на даче в подмосковном Царицыне, Андреев узнал о литературном конкурсе, объявленном петербургской газетой «Биржевые ведомости», и решил послать на конкурс «Молчание», предварительно обратившись за советом к М. Горькому. Письмо Андреева к М. Горькому неизвестно, но 17 августа 1900 г. в письме В. С. Миролюбову Андреев объяснил свое желание участвовать в конкурсе так: «…уж очень захотелось деньгу заработать, да и гордость обуяла» (ЛА, с. 76). Андреев тогда не придал значения тому, что «Биржевые ведомости» редактирует Иероним Ясинский, реакционный писатель, сотрудничество в одних с ним периодических изданиях литераторы демократического лагеря считали для себя зазорным. Об этом Андрееву напомнил в ответном письме В. С. Миролюбов, а раньше, в конце августа 1900 г., Андреев получил письмо от М. Горького: «Обидно и горько мне, что вы посылаете свой рассказ на конкурс «Биржевых ведомостей» (ЛН, т. 72, с. 72). От участия в конкурсе Андреев отказался и, вероятно, в начале сентября 1900 г., показал рукопись «Молчания» М. Горькому, приехавшему в Москву. С этим рассказом М. Горький и привел Андреева в первый раз на собрание литературной «Среды» у Н. Д. Телешова. «В десять часов, когда обычно начиналось у нас чтение, – вспоминал Телешов, – Горький предложил выслушать небольшой рассказ молодого автора.

– Я вчера его слушал, – сказал Горький, – и, признаюсь, у меня на глазах были слезы.

Но Андреев стал говорить, что сегодня у него болит горло, что читать он не может… Словом, заскромничал и смутился.

– Тогда давайте я прочитаю, – вызвался Горький.

Взял тоненькую тетрадку, сел поближе к лампе и начал:

– Рассказ называется «Молчание»… <…>

Чтение кончилось. Горький поднял глаза, ласково улыбнулся Андрееву и сказал:

– Черт возьми, опять меня прошибло!

«Прошибло» не одного Алексея Максимовича. Всем было ясно, что в лице этого новичка «Среда» приобретала хорошего, талантливого товарища» (Телешов Н. Избр. соч. в 3-х томах, т. 3. М., Гослитиздат, 1956, с. 119—120).

Присутствовавший на чтении В. С. Миролюбов предложил опубликовать «Молчание» в «Журнале для всех», но, ошеломленный неожиданным успехом, Андреев теперь уже сам изменил свое отношение к этому рассказу и не дал окончательного согласия. Наконец в начале октября 1900 г. Андреев писал В. С. Миролюбову: «Только обалдением объясняю я себе мои дикие колебания относительно «Мол<чания>». Эти нелепые разговоры о «выгодности» до сих пор заставляют краснеть меня. Я прошу Вас взять этот рассказ с одним обязательным условием: не сердиться на меня за прошлое» (ЛА, с. 79).

Л. Н. Толстой оценил «Молчание» высшим баллом: «5». См.: Библиотека Л. Н. Толстого, с. 238.

Назад