Почивалин Николай Михайлович
Николай Михайлович ПОЧИВАЛИН
Алексей принимает колхозников по личным водросам, я сижу в стороне, наблюдаю за ним.
Если б проводились конкурсы самых веснушчатых, он, несомненно, завоевал бы первое место. Веснушек на его щеках, носу, на лбу и шее, под ушами и на мочках столько, что воспринимаются они как одна сплошная веснушка. Или, точнее, как цвет лица эдакий огнисто-пестрый, ибо настоящими-то веснушками кажутся редкие, белоснежно-мраморные звездочки чистой кожи. Зимой веснушки бледнеют самую малость, с весны зацветают буйно, победоносно, - сейчас, в довершение, они оттенены еще белизной нейлоновой, с растегнутым воротником сорочки. В одном тоне и его глаза, зеленовато-карие и цепкие, и жесткие рыжие волосы, после которых любая расческа напоминает немощно-беззубый рот старика.
Перед самой войной мы вместе кончили одну и ту же десятилетку, да еще в одном классе. Помню его длинным, нескладным, остриженным наголо, с торчащими ушами. Потом помню его сразу после войны - году так в сорок шестом - сорок седьмом, прихрамывающего, худого, с тоскливыми, злыми и затравленными глазами.
Положение дел в колхозе "Новый свет", председателем которого он тогда оказался, было из рук вон плохо; Алексей ломал голову, как поднять подорванное войной хозяйство, как не то чтоб сразу облегчить, а хоть вселить надежду на лучшее будущее у мужиков, молчаливо скребущих на собраниях заросшие подбородки, у озлобленных баб, визгливо отказывающихся работать за пустые палочки-трудодни. Сдается мне, что в ту пору даже веснушки у него были не огненно-красные, а землисто-серые.
Так что, выходит, знакомству и дружбе нашей с Алексеем, считая и школьные годы, поболее тридцати лет, и зову я его по имени, как и он меня, по давней привычке; для всех же прочих он, конечно, Алексей Тимофеевич или, еще короче и уважительней, - Тимофеич. Замечаю я, к слову сказать, что обычное в молодости такое, по имени, вбращение в наши с ним годы по-особому приятно и както подспудно обнадеживающе: будто это и не нам еще, а другим под пятьдесят подкатывает...
Воды с тех пор утекло много. Алексей по-прежнему председательствует в "Новом свете", - по счастью, кстати, избежавшем укрупнений и последующих разукрупнений, - я изредка бываю у него и каждый раз обнаруживаю на селе что-нибудь новое. То исчезла последняя соломенная крыша - больно уж приметная была, у самого пруда, - и красуется вместо нее новенький шифер; то поднялся, опершись на легкие колонны, Дом культуры; то побежали вдоль порядка рогатые водоразборные колонки - совсем как на окраине областного центра. Конечно, все это - внешние приметы, но и они говорят о переменах. Не увидишь теперь и обросших щетинкой подбородков - разве что у неряхи либо у старика, а те же голосистые бабенки, коли уж и зашумят, так по совершенно противоположному поводу - если работы не дадут.
За эти годы Алексей раздался в плечах, погрузнел; хромота его стала почти незаметной, зато весьма заметно округлился и выдался живот.
- Все техника виновата, так ее! - благодушно объясняет он. - Где бы и пройтись, так некогда: машина да машина. Бывало, день за днем на своих двоих рысцой носишься, вот он, живот-то, к хребтине и прирастал. Сын в старье офицерский мой ремень сыскал - ну-ка, говорит, батя, примерь. Опоясался - так до первой дырочки, веришь ли, целой четверти не хватает. Ну ладно, если еще дождусь - по чистой спишут. А если заварушка какая, призовут - тогда что? По пузу-то - полный генерал, а по вванию - лейтенант запаса. Несоответствие!..
По причине этого несоответствия он носит просторные рубахи, чаще всего белые, неизменно расстегивая верхние пуговки; зимой - такие же просторные свитеры с широким, не облегающим горло воротом, и только в исключительных случаях, приезжая на областные совещания, облачается в костюм и повязывает галстук. В цивильном одеянии ему не то что непривычно, а просто неловко и тесно. Сам того не замечая, он передергивает плечами, словно пытаясь избавиться от модного пиджака, или, машинально оттягивая узелок галстука, недовольно вертит плотной, излишне красной шеей. Из-под густых пшеничных бровей цепкие зеленоватые глаза его смотрят не то чтобы умиротворенно, а спокойно, уверенно, нередко в них пробегает умная усмешка.
В новом, нынешнем, облике Алексея мне не по душе только одно - его грубоватость. В мальчишках был замкнутым, застенчивым, а теперь, усмехнувшись, рубит сплеча, может ввернуть соленое словцо. Причем ладно бы - под горячую руку, а то просто так, по скверной привычке и даже от хорошего настроения. Забавно, что многим это нравится, - председатель и колхозники отлично понимают друг друга.
Густые пшеничные брови Алексея недовольно оседают только тогда, когда в кабинет - просторный и недурно обставленный - входит девушка с челочкой. Покосившись в мою сторону, она решительно подступает к председательскому столу, глаза у нее синие и дерзкие.
- Алексей Тимофеич, ну так как же?
- А все так же, как сказал: не пущу. - Сбычившись, Алексей упрямо разглядывает листок перекидного календаря.
- Да ведь любовь у нас, Алексей Тимофеич, - вдруг тихо" почти шепотом говорит девушка и мнет в руках легкую косынку.
- Ага, любовь! - Алексей вскидывает голову, цепкие зеленоватые глаза его в упор рассматривают миловидное и смущенное лицо девушки. - Вот и вези его сюда. Нашел, стервец, моду: отслужил два года и носу не кажет!
Забыл, какие мы ему проводы устраивали?
- Ой, да что вы! - заливаясь краской, самоотверженно бросается на защиту любимого девупша. - Его же сразу в народный хор взяли! У него же голос! Вы же сами знаете! Что ему тут делать?
- Хор и у нас есть - пускай заливается. Талант нигде не пропадет. И в мастерской ему место есть.
С одной стороны, чувство, с другой - рассудок и хозяйский расчет; я сразу принимаю сторону девушки, хотя, конечно, и не вмешиваюсь.
- Ему квартиру обещают...
- Вот, вот - обещают! - немедленно подхватывает председатель. Обещанного три года ждут. Будете мыкаться по частным углам, по тридцатке в месяц. А мы вам и свадьбу сгрохаем и подарки на обзаведение - все как полагается. - Алексей секунду что-то взвешивает, прикидывает, щедро рубит рукой. - А к осени дом поставим. На - хозяйствуй! Выгоды своей не понимаешь, - Не надо мне вашей выгоды. И дома вашего не надо! отчаявшись, выпаливает девушка, под взлетевшими стрелками ее бровей снова загораются синие дерзкие огоньки. - Ничего мне от вас не надо!
В отповеди девушки Алексею чудится иной, скрытый смысл: он расстегивает на рубашке третью пуговку, с горечью говорит:
- Плюешь ты на колхоз, Козырева, не дорог он тебе.
И на нас на всех плюешь тоже.
- А держать не имеете права! - не слушает та. - Все равно уеду. Распишусь и уеду. Нет такого закона!
- Зачем же ты ко мне пришла? - спокойно, с затаенной угрозой спрашивает председатель.
- Я хотела, чтоб по-хорошему, - по инерции запальчиво отвечает девушка.
- Ах, по-хорошему! - взрывается Алексей, веснушки на его лице, шее, на треугольнике груди, открытом расстегнутой рубахой, становятся еще огнистей. - Чтоб мы вас тут поздравили, обласкали! За то, что вы нам фигу показали, да? Что лучшую доярку отпустили, да? И вприсядку! Отдай жену дяде, а сам иди...
Алексей вовремя спохватывается, раздраженно машет рукой:
- Иди, Козырева, не получится у нас разговора.
- Ну и пожалуйста!
Круто повернувшись, девушка идет к двери, оглядьь вается и хлопает ею так, что стеклянные подвески незамысловатой люстры жалобно звякают. Опасливо поглядев вверх, Алексей выскакивает из-за стола, ходит по кабинету - половицы под его тяжелыми шагами поскрипывают.
- А ведь она права, - говорю я. - Это любовь.
- Иди ты! - обрывает Алексей, продолжая мерить кабинет от стены до стены, и зло хлопает себя по красному загривку. - Вот она у меня где лирика эта твоя! Ты что ж, думаешь, что я ни черта не смыслю? Людей отпускать в город надо, знаю. И отпускаем. И по вербовке, и так. Я за эту Козыреву пятерых других отдам, понял?
Лучшая доярка, говорю тебе. Зарез мне без нее будет.
За срыв в животноводстве не тебя, а меня на ковер поставят! Правда, что другим отдай, а сам радуйся!
- Ты не так ей ляпнул, девушке-то! - напоминаю я. - И вообще должен сказать: пересаливаешь ты в своих речениях. Чуть что, и ахнешь.
- Да? - Алексей секунду-другую изумленно помаргивает густыми рыжими ресницами, широко и смущенно ухмыляется. - Похоже, разбаловался, надо язычок-то прикусить! Знаешь ведь как? Приходит бригадир, спрашивает: так твою разэдак - что делать? Разэдак твою так, говорю, вот как делай. Все и понятно, никаких лишних слов не надо.
Посмеиваясь, он выглядывает в приемную и, убедившись, что посетителей больше нет, довольно поводит широкими плечами; тонкая нейлоновая рубашка на нем потрескивает, и кажется, вот-вот лопнет.
- Все! Закатимся мы сейчас с тобой на свежую ушицу. Жена - из дому, муж - на сторону. Подъем!
Это у него тоже новое, недавно появившееся: уверенность, смелость, с которой разрешает себе в конце недели отдохнуть, уехать, зная, что и без него все будет в порядке. В штате колхоза имеются теперь должности, о которых прежде на селе и понятия не имели: экономист, плановик, главный инженер, - есть на кого положиться.
Газик Алексей ведет сам, незлобиво поругивая медлительных гусей и по-дружески кивая встречным колхозникам. Сворачиваем в проулок, переезжаем деревянный мост - машина идет теперь вдоль мелькающей за деревьями Суры, то взбираясь на пригорок, то скатываясь вниз и подпрыгивая на корневищах.
Нет, я наверно, никогда не перестану любоваться нашим Присурьем! Где ни пожил, где ни побывал за свою жизнь - не буду умалять достоинств всех иных мест, несть числа их красотам, но только наш сурский край так ненавязчиво, просто и сразу ложится на сердце; это я проверил не только на себе. Климатологи с похвалой отзываются о его ровном и устойчивом климате (всякие аномалии последних лет - не в счет, ими мы повсюду одинаково расплачиваемся за дерзновенные вмешательства в природу); экономисты дают высокую оценку его землям и пастбищам; молчаливые пейзажисты неустанно колесят по всей области, захваченные разнообразием ее пейзажей.
Для нас же, простых смертных, все эти достоинства слиты воедино; не раскладывая их на составные части, мы просто знаем, что это такое, наше Присурье, и просто любим его. А уж что касается разнообразия - такого действительно поискать только! У нас есть и горы - какието дальние родственники-отроги Жигулей, покрытые зеленым плющом дубняка; есть степи, неоглядные и такие разные по временам года: то белоснежные, с тонкой сининкой ранних зимних закатов, то восковые, с сухим шелестом перекатывающие пшеничные волны куда-то к горизонту. Есть овраги, поросшие мелким чернолесьем, в зеленых сумерках которых стеклянно звенят ключи. Есть леса - и смешанные, полные солнца и веселой птичьей неразберихи, с земляничными кулигами на взгорках и частым малинником в глухих низинах; и наши прославленные сосновые боры - сизо-сумрачные, таинственные, устеленные понизу слежавшейся хвоей и пропитанные густым грибным духом. А еще - кроме рек и речушек - есть у нас Сура. Не Волга она, конечно, но и в Волге сквозит ее чистая синяя струя.
Вот она, Сура, и бежит сейчас по левую сторону от нас, мелькая за деревьями и открывая за каждым поворотом все новые и новые виды. Да такие, что хочется выпрыгнуть из машины и остаться тут. Если не навсегда, то хоть на часок: постоять, подумать, почувствовать, как слетает с тебя вся скверна и суета, как глубже и чище дышится, - побыть с глазу на глаз с самой первоосновой всего живого, что породила тебя и которая, в свои сроки, примет тебя обратно...
- Как места? - спрашивает Алексей.
- Ну! - только и нахожу я слов.
Сура то сходится в узких тенистых берегах, и тогда вода в ней становится зелено-золотистой, как диковинной вино из старинных погребов; то растекается, голубея, и расстилает желтые пески - такие чистые и нетронутые, какие южным курортам триста лет уже не снятся! Вон рухнул вниз головой с обрыва коряжистый дуб - умирают не только люди, - и Сура напоследок ласково омывает его зеленые кудри. Вот - торжествуя над смертью - выскочила на пологий берег стайка березок, похожая на стайку белоногих девчат, что сейчас разнагишаются и, прикрыв руками юные груди, с визгом бросятся в теплую вечернюю воду. Чего только Сура не покажет!..
- Прибыли.
Газик вкатывается на широкую поляну и останавливается почти впритык к крепкому, в одно оконце дому с пристроенным к нему летним тесовым навесом; прямо на поляне, по траве, без всякого, кажется, порядка стоят ульи. Я выхожу и в первую минуту не понимаю, отчего здесь как-то светлее, белее, что ли, и почему так ненасытно, взахлеб начинают вдруг вкачивать твои легкие эту густо наплывающую откуда-то прохладу. Да это же липы цветут! Они стоят вокруг поляны, как невесты, их кипенио-кремовые облака как бы парят в изначальной, не загустевшей еще вечерней синеве; их сладковатое, чистое, как холодок, дыхание ощущается даже губами.
- Эх, сколько! - косноязычно от восторга говорю я, вместо того чтобы сказать о том, как они неожиданны и прекрасны в своем наряде и ликующем целомудрии, эти липы.
- Ну то-то! - верно истолковав мое восклицание, похозяйски, удовлетворенно хмыкает Алексей. - Второй год, как тут поставили.
Не из двери, а из-за угла появляется высокий и худой старик в розовой, с большими вырезами майке, молча кивает председателю. Я здороваюсь; задержав на мне ясные, странно внимательные глаза, старик все так же молча наклоняет непокрытую белую голову.
- Глухонемой он у нас, - почему-то излишне громко объясняет Алексей. И ведь все чует. Только подъедешь - он уже тут. По земле, что ли, узнает? Семьдесят с гаком, а ты гляди, какой кряж! Лет пять, как второй раз женился. Против него-то - молоденькая и не сбегает.
Может, подойдет еще - сам увидишь. Немтырь зовут его у нас.
Ясные, сосредоточенно-внимательные глаза старика поочередно перебегают с моего лица на лицо Алексея; мне кажется, что он отлично все понимает, и становится неловко. А кряж-то действительно кряж: поросшая седыми колечками грудь его не дрябла, а костиста и крепка, длинные, коричневые от загара руки свиты из прочнейших жил.
Старый уходит в сторожку, выносит деревянные ложки, миски и снова приглашающе наклоняет седую голову.
- Понятно, - переводит Алексей, - идем!
Костер за сторожкой уже прогорел, от него понизу тянется только сизая струйка да под закопченным чугунком помаргивают синими огоньками, дотлевая, угли. На траве расстелен брезентовый плащ, тускло поблескивает внизу, за деревьями, река, в высоком небе обозначаются первые звездочки. Хорошо!.. Я знаю, что почти у любого председателя колхоза есть такое излюбленное и укромное местечко, куда в былые годы, одурев от напряжения и скрываясь от уполномоченных, он вырывался украдкой,- а теперь наведывается открыто и спокойно, приглашая друзей, а то, по деловым соображениям, и начальство, которое, как известно, тоже люди.
- Так, что ли? - спрашиваю Алексея.
- Верно, - охотно подтверждает он, покряхтывая и поудобней располагаясь на плаще. - Наверху в Георгиевском зале приемы устраивают, а я тут. И старушка еще надвое сказала, где лучше-то!
Уха, да еще после вместительной стопки "столичной", великолепна; на первых порах, с голодухи, ее горячий пряный дух перебивает нежный и бесплотный запах цветущих лип, - слаб человек! Явно по нутру стопка и Немтырю: он выпивает ее медленно, чуть даже торжественно - как едят и пьют на Руси старики работники.
Неизвестно откуда взявшийся дождик загоняет нас под навес; сидим на дощатом топчане, поверх которого брошен овчинный тулуп, негромко разговариваем. В сторожке, при тусклом свете керосиновой лампы, Немтырь гремит посудой, потом - рукомойником и затихает.
Дождь прибывает, ровный, спорый; иной раз теплые капли залетают и сюда, под навес, на руки, но шевелиться не хочется. В зыбкой струистой темноте, наполненной монотонными шорохами дождя, смутно белеют липы.