В конце августа двадцать восьмого года Камберленд и Изаксон трудились над осенним планом изданий. Камберленду уже несколько дней нездоровилось – временами кружилась голова, кололо в сердце. И вот, когда он стоял возле Изаксона, вместе с ним просматривая рекламные. оттиски, головокружение вдруг повторилось с особенной силой. Он почти перестал видеть и зашатался. Изаксон вскочил на ноги, подхватил его и довел до стула.
– Бог ты мой, Роналд, что это с вами?
Камберленд сперва даже не мог ответить – так болело сердце. Потом он выдохнул:
– Не знаю… Я, кажется, теряю сознание… Это ничего… сейчас пройдет.
Изаксон послал за коньяком, и минут через пятнадцать Камберленд поднял голову.
– Все прошло. Давайте работать.
Изаксон бросил на него свирепый взгляд и стал звонить по телефону.
– Алло, это вы, доктор Джесперсен? Говорит Изаксон, издатель. Да. Я-то здоров, но я бы хотел немедля показать вам моего компаньона, он заболел. Что?… Никак не можете? До конца будущей недели? Но, понимаете, доктор, Камберленд ведет вашу книгу, и если он расхворается, боюсь, нам придется отодвинуть ее на… Что? Ну, прекрасно. Сегодня в шесть? Очень хорошо. До свиданья.
– Послушайте!. – воскликнул Камберленд. – Ну зачем вы ему это сказали? Вы же знаете, что его книга. почти готова к печати.
– А с баловнями судьбы только так и можно. Суетность, имя тебе – Харли-стрит![2]
– Ну, ладно, я докончу работу и пойду.
– Ничего подобного. Вы посидите здесь, а к шести часам я отвезу вас к нему в такси.
Доктор Джесперсен подверг его длиннейшему допросу – Камберленду почудилось, что его снова принимают в армию, но на этот раз более придирчиво, – потом внимательно осмотрел. А закончив осмотр, распорядился:
– Подождите здесь, мне нужно поговорить с вашим компаньоном.
Содержание этой беседы так и осталось тайной для Камберленда, но в такси, на пути к дому, Изаксон сказал:
– Джесперсен говорит, мой друг, что ничего органического у вас нет. Просто переработались, и нервы сдали, шутка ли – три с половиной года в армии, да девять лет работали как негр. Вам нужно отдохнуть.
– Но я не могу себе позволить…
– Очень даже, можете. Изаксон и Камберленд – не такая уж паршивая фирма. Вам известно, что наш актив составляет почти девять тысяч, из них больше двух тысяч наличными? И половина их – ваша собственность.
– Но это же все благодаря вам!
– Ерунда. Без вас я бы ничего не добился. Вам я могу безоговорочно верить, вы доработались до полусмерти, помогая мне, за какие-то несчастные четыреста фунтов в год. Нет, Камберленд, вложили мы в это дело поровну, и оно столько же мое, сколько ваше. Вы же ни слова не говорили, когда я брал чуть не вдвое против вашего на приемы, разъезды, взятки. Вы мне верили.
Камберленд пробовал возражать, но Изаксон продолжал, не слушая его:
– Мы боролись и победили. Теперь нам нечего бояться, если только мы не зарвемся. Я возьму в дело этого оксфордского младенца плюс пять тысяч его папаши и попытаюсь вбить в его просвещенную голову кое-какие понятия. Вы же тем временем будете три месяца отдыхать на премию в триста фунтов, а когда вернетесь, будете получать восемьсот в год. Понятно?
Изаксон проговорил это чуть ли не злобно, как страшную угрозу. Камберленд, глубоко растроганный, не знал, что и ответить. Да, отдых ему нужен, и долгий отдых – ведь за тринадцать лет он только изредка вырывался куда-нибудь на воскресенье, либо брал коротенький отпуск, но и тогда работал целыми днями, только что дома, а не в издательстве. Он был так поглощен работой, что почти не заметил, когда пришел успех. Уже давно он свыкся с мыслью, что ему едва хватает на жизнь. А тут – три месяца отдыхать, и никаких забот о деньгах! Такси остановилось – он так и не успел ничего ответить. Уже стоя на тротуаре, он посмотрел Изаксону прямо в глаза.
– Вы не потому так говорите, что считаете меня безнадежно больным? И вы уверены, что такой расход не повредит фирме?
– Совершенно уверен. Завтра являйтесь в контору к двенадцати – ни минутой раньше, – деньги вам будут приготовлены. И сразу уезжайте.
Они обменялись таким рукопожатием, что слова уже были излишни.
III
Прислушиваясь к ровному постукиванию римского экспресса и перебирая все это в памяти, Камберленд вдруг сообразил, что он впервые за много лет думает о своей жизни, о своем прошлом. То есть думает по-настоящему. Он вообще много думал теперь, когда на него неожиданно свалилось свободное время. Он не признавал себя больным – просто Изаксон, добрая душа, придрался к случаю, чтобы дать ему отпуск, – но он заметил, что быстро утомляется, и приятнее всего ему было спокойно сидеть и думать. Ведь у него никогда не хватало времени на раздумья, на то, чтобы поглубже заглянуть в себя. Тринадцать лет – это большой отрезок жизни для человека, которому еще нет сорока. Три года сражаться и каким-то чудом уцелеть, потом – резкий поворот, внезапный рывок и почти такая же страшная жизнь мирного времени под мрачным девизом: «Деньги или голодная смерть». Поезд все больше замедлял ход, углубляясь в горы Савойи с их лесистыми склонами и водопадами, вздувшимися от недавних дождей, а он думал не столько обо всей этой красоте, сколько о грубых, жестоких законах, управляющих человеческим обществом. Деньги или голодная смерть. Как странно, как нелепо! Точно в жизни только и есть важного, что передача из рук в руки металлических кружков и более или менее грязных кусочков бумаги с номером, названием страны и подписью никому не известного чиновника казначейства. Может быть, в будущем все это изменится, люди перестанут до времени изнашивать себя в угоду этому болезненному заблуждению, обретут простоту, достоинство и успокоение. Тринадцать лет жизни ушли – на что? Он поднял руку и нащупал бумажник во внутреннем кармане – да, вот он, и в нем пятьсот франков, пять тысяч лир и аккредитив на триста фунтов стерлингов. Контрольный талон со своей подписью Камберленд, помня предостережение управляющего банком, хранил в другом кармане.
В Рим Камберленда, несмотря на сентябрьскую жару, погнали воспоминания. За несколько лет до войны он провел там незабываемую осень и зиму со своими родителями. Жизнь тогда была
Он совсем пал духом и уже подумывал, не вернуться ли в Англию, но неожиданно получил письмо от знакомых Изаксона. Они сняли виллу на глухом островке близ южного берега Франции и приглашали его погостить у них несколько недель. Сентябрь был на исходе, и Камберленд решил ехать теперь же – пароходом, через Неаполь и Марсель. Он ответил телеграммой и на следующий день пустился в путь.
Стоило ему выехать из Рима, как он вздохнул полной грудью. В Неаполь он ехал по недавно открытой приморской дороге. Под жарким солнцем поезд летел по Кампанье к Великой Греции.[4] Вдоль дороги тянулись голые каменистые холмы с вкрапленными в них кое-где старыми маслинами и узкими полосками виноградников. Постепенно холмы вырастали в горы, склоны их поднимались от сожженных, кораллово-красных полей к чудесным массивным вершинам. Старинные горные города, опоясанные серыми стенами, как короны увенчивали нижние отроги или поблескивали высоко в ущельях, словно пригоршни самоцветов, небрежно разбросанных рукой великана. По выжженным полям бродили странные серые буйволы и тощие серые свиньи – точь-в-точь те же буйволы, только маленькие. Когда поезд пролетал мимо какой-нибудь деревушки, Камберленд успевал бросить взгляд на крестьянок в традиционном праздничном платье – красная юбка, белая кофта, низкий черный корсаж и развевающийся белый чепец. Клочья морского тумана, подобные огромным фигурам в прозрачных белых одеждах, медленно плыли вверх по склонам гор, и ему вспоминался хор океанид в «Прометее». Потом далеко впереди, слева, выросла громада Везувия, и через час он уже пререкался с неаполитанским носильщиком.
Вечер и почти весь следующий день Камберленд провел в Неаполе в ожидании парохода. Больше всего поразил и заинтересовал его здесь маленький рынок на захудалой улице позади церкви Санта-Лючия. Такое буйство красок! Столько движения – жестикулируют, торгуются, кричат, трясут головой, машут руками, нехотя выкладывают никелевые монетки. И вся эта жизнь так естественно вливалась в оргию красок. На лотках груды сморщенного перца, то нежно-зеленого, то ярко-желтого или ослепительно красного, наваленного как попало, прямо из корзин. Дальше – крупный, сочный виноград, черный и золотой; роскошные крупные помидоры; матово-синие пузатые баклажаны; величественные тыквы, разрезанные пополам, чтобы видна была оранжевая сердцевина, и зеленые арбузы, тоже надрезанные, так что сверкала их густо-розовая мякоть, усеянная черными семечками.
Унося в душе эти краски и память о замечательном неаполитанском мороженом, Камберленд поднялся на большой торговый пароход, уходивший в Марсель. Еще не закончилась разгрузка. В режущем свете ничем не защищенных электрических ламп, в удушающей жаре и пыли обнаженные по пояс люди корзинами насыпали в мешки фасоль. Гремящая лебедка поднимала мешки и сваливала их в баржу. С грузчиков градом катился пот, и серая пыль налипала на тела и лица. Люди были мускулистые, но некрасивые, яркий пыльный свет искажал их фигуры, и работали они с остервенением и с натугой. Глядя на них, Камберленд испытывал жалость и возмущение. Над ними тоже тяготеет беспощадная угроза: деньги или голодная смерть. Этот ультиматум, подкрепленный фашистским револьвером, заставляет их работать так, как не может человек работать, не теряя человеческого облика. Лица у них были угрюмые, злые, изможденные.
Подошел старший помощник, подтянутый, в белоснежном кителе, и, желая щегольнуть своим английским языком, остановился возле Камберленда и сказал что-то о красоте ночи.
– Да, красиво, – отозвался Камберленд. – Мне не раз говорили, что восход луны над Везувием – чарующее зрелище, но такого я и не представлял себе. Скажите, неужели эти люди всегда должны вот так работать? Ведь это ужасно.
– Стоит ли беспокоиться! – сказал помощник, стряхивая пепел с сигары. – А что они такое? Лаццарони! Пусть работают.
Пароход выбрался из гавани и стал медленно пересекать залив, красоту которого человек не может убить никакими силами – даже снобистским брюзжанием. Мир, залитый лунным светом, был ясный, спокойный, призрачный. Высокая гора с клубящимся над нею дымком; цепочки и гроздья огней, вдали – Капри и полуостров Сорренто, а еще дальше, впереди – Позиллипо, Баньоли, Прочида, Искья. Все современное поглотили тени, и в мягком сиянии луны только скалы, горные вершины и острова да едва видные очертания городов пребывали в неподвластной времени красоте. Камберленд долго оставался один на палубе, после того как другие пассажиры – какие-то безликие левантинцы – разошлись по своим каютам. Старый пароход мягко и почти бесшумно резал неподвижную гладь моря. В залитом луною небе мерцали бледные звезды. Давно миновала полночь, когда усталость загнала наконец Камберленда в каюту.
Старый тихоход находился в пути двое с лишним суток – двое с лишним суток блаженного покоя в жизни Камберленда. Пленительные золотые рассветы над мерно вздымающимися синими волнами, долгие солнечные дни, ночи с луной и звездами, возникающие вдали мысы итальянского берега и контуры островов – все это размягчило его, расслабило годами не отпускавшее его напряжение. Он жил своим теперешним покоем, но при этом заново переживал, казалось, забытое прошлое. Жил не столько в постоянном раздумье, сколько в полной гармонии с окружавшей его красотой. И с удивлением отмечал, как живо прошлое встает в памяти и как по-новому он теперь о многом судит.
Вопрос «ради чего?», который часто задают себе люди после долгих лет упорного труда, неотступно преследовал его. Ради чего вся эта сумятица, и борьба, и потуги, навязанные ему миром людей, в котором он родился, когда другой мир – мир неба, моря и земли (в котором он ведь тоже родился!) – так степенен, великолепен, невозмутим? И ради чего остервенелый, подневольный труд неаполитанских грузчиков? Дешевая фасоль! Мозг его работал слишком вяло, чтобы четко сформулировать эту проблему. Он мысленно повторял: «Дешевая фасоль! Дешевая фасоль! Дешевые жизни, дешевые цели! А какая цель у меня?» И тут зазвонил гонг, призывающий к обеду.
На остров Камберленд добрался в моторной лодке. Тихая, синяя, переливающаяся на солнце бухта, где он высадился, была, казалось, не в Европе, а где-то в тропиках. На берегу стояли рыбачьи хижины с плоскими крышами и один розовато-желтый дом, каких много в Италии. В глубине бухты два низких домика, крытые черепицей, прятались среди пампасной травы, высоких камышей и эвкалиптов. Камберленд так и ожидал, что сейчас из дверей выйдут Поль и Виргиния,[5] a за ними негры, несущие на палках тяжелые узлы.
Вещи свои он оставил у рыбаков, договорившись, что их привезут на ослах, а сам, спросив дорогу, пошел пешком к вилле, расположенной на широком утесе, в шестистах футах над морем. Узкие каменистые тропинки бежали вверх сквозь бесконечные заросли. По сторонам высились перистые пинии, ярко-зеленые и свежие на фоне густо-синего моря. Запах сосновой смолы терялся в благоухании цветущего розмарина, пахнущей лимоном лаванды лобулярии, тмина, мирты и мастикового дерева. Весь остров был как большая чаша, полная тончайших духов Пятнистые ящерицы жарились на солнце и юрко мелькали под ногами. Цикады со звоном взлетали на голубых или ярко-красных крылышках. Шелестя крыльями, проносились большие бронзовые стрекозы. На пути встретилась рощица земляничных деревьев с гроздьями восковых цветов и круглыми ягодами – от лимонно-желтых и оранжевых до совсем спелых, красных» как земляника.
Друзья Изаксона предоставили ему полную свободу, и он много бродил по острову один, только купаться в уединенном заливчике каждый день спускался вместе со всеми. Маленькие волны, прозрачно-белые на бледном песке, дальше от берега сверкали зеленью и синевой. Он плыл не спеша, глядя вниз сквозь чистую как стекло воду, и видел под собой мохнатые водоросли, камни, морских ежей, морские анемоны, морские огурцы и оранжево-красные морские звезды. Порою бледно-серая, страшная каракатица воровато протягивала из расщелины в камнях свои хищные щупальца.