— Ну, это ты, дед, загнул что-то, — сказал владелец нового «Старта», — не нравится — взял да выключил. Вот и весь ответ.
— Выключать-то мы все умеем, — возразил «дед». — А вот поспорить, несогласие высказать — это нет. А что может быть лучше для русского человека, чем душевные беседы, горячий спор? И для дела и для души нет лучше такого разговора, что себе самому сейчас всего важнее, а не того, что в программу три месяца назад вставлен…
Он еще продолжал бухтеть, но его уже не слушали. Заговорили о другом, более интересном: об изменениях в расценках на недавно пущенные детали. Старик замолк, хоть и продолжал их разглядывать.
Вскоре стали собираться, рассчитываться. Застучали монетами по столу, звякнули бутылками (их полагалось вынести тихо за дверь и поставить в угол — для уборщицы). Все поднялись, кроме Виталия.
— Я еще останусь, вот посижу с соседом, — сказал он.
— Пожалел старика? — усмехнулся тот, как только они остались вдвоем.
— Да нет, — смутился Виталий, — надо допить. — Он поднял бутылку, в которой еще оставалось пиво.
— Ну что ж, давай поболтаем. Как тебя звать?
Виталий назвался и спросил собеседника.
— Меня звать по фамилии — Седой. Так уж я привык. Фамилия у меня сибирская — Седых.
— Вот вы говорите против телевизоров, — начал робко Виталий, — а ведь это полезная штука. Вот, скажем, я никуда не ездил и поехать не могу, в Англию, к примеру, думаю, никогда не попаду, а по телевизору смотрю футбол из Англии… Что же, мне без телевизора лучше было, так по-вашему?
— А я и не говорю, что телевизор плохая выдумка.
Это хорошая машина. Но человек плохо ею управляет. Чаще-то получается, что не он ею управляет, а она им…
Эту мысль Виталий сразу не схватил, он собрался было спросить, как именно управляет, теми, кто смотрит, или теми, кто показывает… Но тут буфетчица, обеспокоенная громкой беседой, решила, что им уже хватит, и сказала сердито:
— Домой пора, надо и совесть знать, тут вам не пивная.
Они вышли вместе в темный октябрьский вечер и зашагали рядом, продолжая разговор. А когда дошли до старых кирпичных домов с маленькими окнами, позади рынка, прошли в глубь двора и оказались возле распахнутой двери, Седой сказал равнодушно:
— Заходи, коли охота.
Виталий пошел за ним по стесанным ступеням лестницы с расшатанными перилами. Ему хотелось еще говорить.
Прошли коридор, заставленный домашним скарбом. Седой толкнул дверь и щелкнул выключателем.
Зажглась лампочка, висящая на шнуре под обрывком газеты, осветила стол с хлебными крошками и колбасными ошурками на грязных газетах, рваные обои в пятнах, затоптанный дочерна пол, старый диван и кучу тряпья, наваленного на раскладушку.
— Садись, гость будешь, — сказал Седой и кивнул на венский стул с дырой на сиденье. — Эх, надо бы добавить чуток, не дала, чертова баба.
Он вытащил из кармана куртки пивную бутылку, заткнутую бумажкой, и, поколыхав, поставил на стол.
— Смешанная, в готовом виде… Жаль, мало. А вот закуски и вовсе нет. Чего нет, того — извините.
Виталий спросил, где ближайший продмаг. В магазине он вытряс все из карманов, набралось на двести отдельной, полбуханки черного да на четвертинку.
Седой вытащил из-под стола два захватанных стакана, вылил свою смесь, добавил водки, нарезали хлеба и колбасы. Выпили, закусили.
Седой говорил, Виталий слушал.
— …Женщины ведь все корыстные, это у них в природе. Им все давай да давай, все больше да больше. Правильно Пушкин описал про ту старуху. Помнишь? Сначала давай ей корыто, потом — царство. Учил небось эту сказку? Вот и моя первая жена была такая же.
Вернулся я с фронта в свой райцентр на производство — начальником смены. Немного прошло времени, стала жена ворчать. Должность моя для нее была плоха, зарплата мала. Дом перестроили после пожара — дом нехорош, тесен. Точила меня, точила — переходи, мол, в торговую сеть. Сама мне и работу приискала — на продбазе. Перешел в сорок седьмом на новую работу. Пока осваивался, привыкал, жена молчала — вроде довольна, что по ее, и больше ничего ей не надо. Потом принялась опять точить: что же ты ничего не приносишь, другие, мол, носят, а ты что же, хуже их или уж чересчур гордый? Времена-то еще были трудные. Точила, точила и добилась своего — я тоже стал носить, попробовал, как другие…
Он замолк.
— Ну и что же потом? — спросил Виталий.
— Потом она мне носила… передачи. Вышел я из заключения по амнистии, в пятьдесят третьем. А домой ехать не захотел. Видеть я не мог эту женщину. Мотался по разным местам, в общежитиях жил. Специальность свою бросил, отстал от нее. Так, больше грузил-возил. Всякое делал, и все мне было без интереса. Одним интересовался — выпить. А чем больше пил, тем чаще менял работу. Да этой работенки — таскать да подавать — везде хватает.
И стал я переезжать с места на место, думаю, хоть свет посмотрю, объезжу страну нашу широкую. А вот последние года два унялся немного: жилплощадь эта прекрасная, — он с усмешкой оглядел пустую грязную комнату, — меня связала…
— А как вы в Москву попали? — спросил Виталий.
— Женился я все-таки еще раз. На дурочке на одной.
Он хлебнул из стакана и, подобрав со стола крошки, сунул их в рот.
— Почему на «дурочке»? — заинтересовался Виталий.
— Такая уж была: больно жалостливая, жалела всех. В церковь ходила, богу молилась. И меня вот пожалела… Занесло меня транзитом сюда, в Москву, и угодил я, выпимши, под машину. Да так меня разбило — чуть не на тот свет. Однако отлежался, здоровый был. А она сестрой работала в больнице, в том отделении. Пришло время мне выписываться. Я еще на костылях ходил, одна рука в гипсе. Она меня спрашивает: «В какой пункт отправляетесь, не нужно ли телеграмму дать, чтоб за вами приехали?» А я ей: «Нет у меня пункта, а если уж так спешите, то выписывайте к чертовой матери и разговаривать не об чем». Она к врачу — так, мол, и так. Добилась, оставили еще на неделю.
А потом взяла меня сюда, в эту комнату. Чистота у нее была. В этом углу вон, где крючки торчат, иконы висели и лампада горела. Поселился я здесь, на диване…
Виталий взглянул на продавленный диван с засаленной спинкой.
— …и стала она меня обхаживать — кормить да обстирывать.
— Значит, не все женщины, как старуха из сказки, — вставил Виталий.
— Дурочка была, я ж и говорю, — сказал Седой ласково. — Много я ей хлопот доставил и горя тоже… в благодарность за ее добро. Вечная ей память.
Он опорожнил стакан. Виталий выпил тоже. Оба помолчали.
— Расскажите, что дальше было, — попросил Виталий.
— Женился я на этой чудачке. Сперва решил: раз баба меня, такого бугая, не побоялась к себе взять, значит, известно, чего ей надо. Вот на вторую ночь я к ней и подвалился. А она вскочила с кровати, к двери кинулась, стоит в одной рубашке и дрожит, аж зубы стучат. «Не тронь меня, — говорит, — ради бога не тронь, я не такая, как ты думаешь, и не надо мне ничего этого, я, — говорит, — девушка»… А ей лет сорок было, не меньше, кха! — он не то кашлянул, не то хохотнул. — «Мой, — говорит, — жених погиб на войне… И если не суждено мне было замуж выйти, то я хочу остаться в девушках…»
Ну, я войну не забыл и совесть еще не пропил. Оставил я ее в покое. А месяца через полтора, — я уже на работу временную устроился, вахтером, тяжелую-то не мог еще, — купил я по дороге домой красненького, да закусочки, да конфет, и еще купил цветок — хризантем, лохматый такой, накрыл на стол и жду ее.
Она вошла, стала у двери, смотрит и улыбается. Такая из себя невидная была, неяркая, а улыбнется и вдруг захорошеет вся. Улыбнулась и спрашивает: «Что это у нас — праздник? Какой же?» А я ей: «Праздник такой, как сама решишь, — либо проводы, либо помолвка… Тебе, — говорю, — бог судил замуж выйти, только вот жениха послал незавидного». Я ей в тот вечер все про себя рассказал, а теперь, говорю, решай, согласна ли. А то уж пора мне в отлет.
— Ну, и она… — не вытерпел Виталий.
— Согласилась, дурочка. И в загс непременно захотела. Расписались. В церкви хотела венчаться, но я не пошел. Не верю, не могу. Прописала меня у себя… Я у нее ничего этого — расписаться, прописаться — не просил. Это она все сама — так, говорит, надо, чтоб все по-настоящему.
Вначале все у нас шло хорошо. Смог я на постоянно на работу устроиться, на заводе. Работал, всю получку ей отдавал. Да пустяковые были деньги — квалификацию я потерял. Как-то она с нашими заработками управлялась. Шло у нас все нормально. Не пил я. Почти.
Он помолчал с минуту.
— Только скучно мне с нею было. С самого начала. Ничего у нас такого — горячего — не было. Так — ни жарко, ни холодно. Не нравилась мне эта постность ее, что ли… Все-то она крестилась да молилась, старухи какие-то к ней ходили, богомолки. У нее это всерьез, а мне — смешно. Сказал уж — не верю.
А весной стало мне невтерпеж, потянуло вон из Москвы. Уехал на Юг. Вроде сбежал — оставил ей записку: извини, мол, что так получается, заскучал, не могу. А осенью вернулся. Знал, что плохо это, и все же холода не выдержал. Она не корила меня, приняла хорошо, даже вроде обрадовалась. И опять стали жить, как жили, — тихо да скучно. А следующей весной я снова уехал. Теперь уж в открытую. Попрощался совсем, сказал: «Не жалей, тебе без меня спокойней да и чище будет».
Седой помолчал, шевельнул косматыми бровями, будто удивляясь.
— И все-таки вернулся. К самой зиме, в конце ноября. И не от холода только. А вроде даже заскучал, старый пень, захотелось ее заботы, к дому потянуло. Но уже не застал ее. Умерла она в больнице, от болезни в животе… забыл как названье. Операцию сделали, но не выходилась. Только с неделю до меня похоронили. Пришла ко мне монастырка в черном платке, принесла в бумажке ниткой замотанные деньги. Вот, говорит, тебе Варя велела отдать, это ей по больничному причиталось. И еще передала мне, что сказала Варя перед смертью: пусть живет, мол, спокойно, дом этот теперь его, а я на него не сержусь.
Он замолчал надолго и сидел, опустив голову над пустым стаканом. Прервал молчание Виталий:
— Вы об ней очень жалели? Скучали?
— Как сказать… «Скучал, жалел», — не знаю… Удивился я ей, что ли, и все о ней думал, всю ту зиму. Может, и скучал… Ведь не любил я ее, когда женился, и потом не захватила она меня. А тут проняло. Привык я думать, что человек жаден, тем и отличается от зверя. А она была не такой. Может, только после смерти ее понял я, что замуж она пошла не для себя, а для меня. Пожалел я тогда очень, зачем жизнь ее взбаламутил.
Вот с тех пор и живу тут — жилплощадь! Люди к этим своим площадям прикреплены, как все равно памятники к асфальту, — навечно. Я бы и бросил эту комнату, да дело к старости — боюсь. Не в Африке живем. И на общежитие мне теперь надеяться нельзя. Кто меня возьмет с общежитием, какой я работник? Одно слово — пьянь.
— Вы уже не работаете?
— Работаю, конечно. Так — кой-где кой-чего. Больше ящики да мешки в магазинах перетаскиваю. Пью крепко. На весь свой заработок. Что от Вари осталось, тоже пропил. Иконы и те… ризы на них серебряные были. Вот какой я грешник. Не верю ни во что, я ж сказал.
Он умолк. И в этом молчании услышал Виталий ночную тишину и понял, что очень поздно. Но ему хотелось, ему нужно было поговорить, только слова не сразу давались ему.
— Вы сказали про женщин — все они корыстные, а потом рассказывали, и уже вышло — не все. А ведь есть же, наверное, хоть и не такие, как Варя, но неплохие. Как моя Маруська, например. Вот она деньги собирает… ну… копит. С каждой получки откладывает. На мебель — новую квартиру ждем. И жмется, жмется — экономит. А по мне лучше не мебель, а мотоцикл. На мотоцикле можно на рыбалку, за грибами или просто так — новые места посмотреть. А Маруська и слышать не хочет. У нас, говорит, много кой-чего не хватает до мотоцикла. Какой-то шкаф выдумала, в который все на свете упихать можно.
Ничего ведь плохого нет, когда люди хотят что-нибудь купить. Тем более — семья. Нельзя ведь жить так, совсем безо всего, — он оглядел полупустую комнату.
— Да разве я говорю, что шкаф нельзя купить или что там еще? Так жить, как я — хорошего мало. Я говорю, что нельзя этому шкафу молиться, вот что я говорю. Пузо нельзя набивать этому шкафу! А то купят шкаф, он рот свой раззявит — подавай ему платьев, костюмов, польтов — таких, эдаких, трикотажу, мануфактуры… Такие шкафы бывают — всю жизнь жрут и все не сыты. А? Не прав я? И заглотит шкаф человека. И сидит он в шкафу как арестант. Не живет, а срок отбывает… Жена твоя не такая?
— Нет, где там. Жизнь у нас не роскошная. Ничего такого у нас нет.
Виталий хотел добавить «пока», но осекся. Вдруг он понял, что это «пока» присоединило бы их, не имеющих даже порядочного шкафа, к тем, кто только и делает, что набивает свои шкафы.
— Тебе, парень, домой пора, поздно уже, — сказал хозяин, — да и мне спать охота. Постой, а который час? Второй? Ежели тебе далеко, ложись-ка тут, на диване, А я там…
Седой кивнул в сторону раскладушки.
— Жена будет беспокоиться, — сказал Виталий нерешительно.
— Ну, что ж теперь, раз просидели. Будить только ее, тревожить. Все равно завтра ответ держать. Хорошая она, твоя жена?
— Да, — сказал Виталий, чуть подумав.
— А раз хорошая, значит, поверит. Впрочем, как знаешь. Я ложусь. Ты погаси.
И он рухнул на раскладушку, не скинув даже ботинки.
Виталий снял пиджак и бросил под голову. Грязный диван пугал его, но идти далеко пешком, выпивши, не хотелось. А пуще всего не хотелось ночных объяснений с Маруськой. И, погасив свет, он лег, не раздеваясь, натянул пальто до подбородка и заснул.
Проснулся он от шума — в квартире ходили, хлопали дверьми, слышался громкий разговор. Он поднялся, оделся, не зажигая света, вышел на улицу. Под фонарем взглянул на часы — без четверти семь. Домой заезжать вроде поздно, и Виталий зашагал к заводу — хватало времени голову провеять.
«Вот всего-то и было делов», — сказал себе Виталий, вспомнив в подробностях прошлую ночь. Можно ли рассказать все это Маруське? Нет, ничего из этого не получится — крик один. Виталий вздохнул и повернулся на другой бок. Маруська спала, натянув одеяло на самый затылок: «Отгородилась!» Райка тоненько высвистывала носиком, как птаха. А Виталию все не спалось. Сонно, медленно шевелились в нем мысли, словно разводья на зацветшем пруду.
О Маруське. О том, что она хорошая, но ему с ней скучно. Не плохо, а скучно. Никуда они не ходят, ни о чем не говорят. Даже в кино ее не выманишь. «А зачем же телевизор купили?» Он и сидит один все вечера — телевизор оправдывает. А она смотрит урывками, некогда ей. Говорить ей тоже недосуг. А может, им просто не о чем говорить? Чего там! Старик прав.
А говорить-то, оказывается, интересно. Вот хоть бы взять их ночной разговор. Виталий еще робел, не вступал в спор. А теперь про себя возражал Седому. Конечно, он здорово сказал про шкаф, однако деньги есть деньги, почему ж их не тратить у кого есть?
Он, будь у него много, купил бы мотоцикл с коляской. Посадить летом Маруську с Райкой и махнуть далеко, на большую реку. Маруська в жизни никуда не ездила. А еще бы лучше — машину. На машине хоть вокруг света…
Виталий ощутил в ладонях гладкую округлость руля. Руль легко дрогнул, машина тронулась. Через ветровое стекло он увидел прямую дорогу, далеко прорезающую лес. Дорога двинулась навстречу, сначала медленно, потом быстрей и быстрей. Замелькали по сторонам темные ели, светлые березы, и он помчался туда, где тонкой чертой обозначался стык земли с небом. Впереди появилось облако, оно стало расти, темнеть, превратилось в тучу. Он въехал в тучу, и больше ничего не было. Он спал.
Миновало три дня. Все шло, как заведено, но было другим. Виталий и Маруська не разговаривали, хмурились, спали поврозь.
Маруська думала: ладно, что было, то прошло, может, и правда не обманывал он ее, раз так разобиделся. Заговаривать она первая не станет, но и дуться больше не будет — скорей бы наладилось все по-старому.