Это были черные радости, но не более черные, чем девица за день до окончания поста (так получилось однажды), или чем приступ бешеного гнева, или чем веселые корабли графа Рено, нарушение договора. Зато граф Рено умер как христианин. А великолепный король Ришар, всеобщая надежда, в юности спал в одной постели с Филипп-Августом, сюзереном нашим. Вы когда-нибудь слышали, как Ришар вопил и каялся в Мессине? Там был один юноша, светловолосый такой… А король Ришар, между прочим, за несколько дней до того женился. На милой и отважной Беранжере, о которой теперь не затыкается Амбруаз, его хронист. И все равно Господь отдал Ришару в руки Кипр, и отдаст еще Аккон, и…
— Мессир… Мне встать на колени?..
— Зачем? — Алендрок, пока спрашивал, уже понял, и это темное понимание отозвалось во всем теле новой черной сладостью. Гийом чуть вздрогнул под рукой, словно пьющей сок из его огненной молодой кожи, и лучше было отдать все в выкуп за свой рассудок. Я сделаю все, только не мучай меня более. Для остального есть прелаты. Для остального есть много способов Господня милосердия. Потом.
— Нет… Гийом.
Огонек горел ярко, но у Гийома за спиной. От этого весь он светился золотым ореолом, особенно ярким над головой, и он был такой
Да, таким образом странная жизнь началась для Гийома с того самого утра, когда он проснулся — до рассвета еще, словно от толчка — от ощущения непоправимой беды, вот только какой, вспомнить бы, и вспомнил — едва шевельнулся в прохладной предутренней темноте и понял, что эти толстые теплые палки вокруг него, под боком и сверху на шее — человеческие руки.
Алендрок слегка храпел — нет, скорее всхрапывал во сне. Хватка его, спящего, не казалась такой уж крепкой, и Гийом, с присвистом всасывая воздух от отвращения перед большим, чужим, нечистым и бормочущим телом, начал осторожно вытягиваться из Алендроковых объятий, выкручиваться снизу вверх.
Так вот что случилось. Помыться бы теперь. Хоть в Крокодильей реке, где тинно-коричневые твари с рыбьими длинными мордами сожрали немало паломников… Помыться — хоть с сарацинским пузыристым зельем, к которому приучал Абу-Бакр, хоть с древесной корой, хоть просто потереться песочком, поскрести все влажноватые от чужого пота члены (Алендрок сильно потел во сне…)
От собственных рук, когда Гийом в попытке выползания ткнулся в них коротким и мягким носом, пахло так же, как от тела спящего рыцаря. Гийом чуть-чуть куснул свернутый в подушку обрывок ковра, чтобы не заскулить, совсем тоненько, ни с чего. У каждого человека бывают минуты, когда ему хочется поскулить.
Алендрок проснулся. От первой же попытки бегства разом открыл широкие глаза и во тьме чуть сильнее сжал руки.
— Эй… Ты что?
Глупый вопрос. Особенно если вместо ответа сначала хотелось поскулить.
— Мессир… Я хотел… Можно, я к себе?..
Тот безоговорочно разжал железную хватку, только ткнулся перед тем твердым лицом, носом и колючим подбородком, в худую Гийомову спину. Почувствовал губами — словно твердые полоски вдоль, легкая неровность гладкой кожи, но не спросил ничего, просто отпустил. Смог отпустить его от себя.
Гийом — а спать еще оставалось с час, потом сторожа затрубят рассвет, — уполз на свое маленькое жестковатое ложе, на тюфячок в полутора шагах, прикрылся с головой какой-то тряпкой. Простыней, наверное, для плаща или одеяла жарко даже на рассвете. Так и лежал, как маленький комок, серый в темно-серых сумерках, и Алендрок знал прекрасно, что тот не спит и не уснет больше сегодня, и еще знал, что Гийом знает, что он это знает. Однако не шевельнется, не повернется лицом.
Но он мой, подумал рыцарь со странной сосущей болью под ребрами, все равно — он мой. Я спас его, я спасу его еще много раз, он боится меня, он пропадет без меня, он останется моим навсегда.
Дело в том, что Алендрок чувствовал тогда такие вещи… каких не бывает на свете. Какая там Перринь, какая там милая Бернгарда, жалкие тени. Он весь обрушился, как крепостная башня, чьи подпоры под разломом наконец перегорели, и теперь медленно собирался вновь из кусочков, и алая кровь, и куски золота, разлетевшиеся фонтаном, постепенно стекались в сияющее озерцо, и в этом озерце слабо подрагивала ладья Алендрокова разума. Это мое, это я оставляю себе, строго и беззвучно сказал он небесам, где-то за полотняным потолком ждущим разродиться солнцем, и снова уснул — спокойно и на этот раз тихо, лежа на спине, как статуя на надгробии, и так спал до самого рассвета.
А вот Гийом не спал, ему было больно, стыдно и холодно, и почему-то очень ясно вспоминался старик
«Он не раб, а дитя, которым щедрый Аллах меня одарил.
На щеках его розы и анемоны, яблоки и гранаты
Образуют вечно цветущие сады, исполненные красоты, где дрожит вода очарования…
Когда я улыбаюсь, он сияет, когда я недоволен — он трепещет.»
Вот какой прекрасный раб был у великого ал-Халиди, дитя! Так даже часто говорят, когда хотят обозначить пригожего и расторопного юношу, радеющего о хозяйском благе: он словно раб ал-Халиди… А ты, дитя, несмотря на этот прекрасный образец, нынче снова испоганил целый лист мансуровской бумаги! Или ты хочешь, чтобы я уподобился своим поведением грязному торговцу с невольничьего рынка и стоял над тобою с палкой, пока ты работаешь?..
А работа Гийома не была ни особо тяжкой, ни унизительной. Пожалуй, в рабстве у старого писца было немного легче, чем в оруженосцах у собственного дяди: готовка и домашние работы остались поприщем домашних рабов — негра-нубийца, который один изо всех знал, до какой степени надо прожаривать мясо для хозяина или какими духами опрыскивать гостей, и еще двух наглых и веселых сарацин, шиитов, проданных в рабство после какой-то саладиновой победы над еретиками. Этих парней зависимое положение, кажется, ничуть не угнетало; они даже порой поддразнивали своего хозяина всякими странными ругательствами, пороча святые для ортодоксального