Я не хотел быть признанным ни буйным, ни наследственным больным, ни, главное, симулянтом, потому что я прекрасно знал, что я — не удав. Нейролептики вызывали моментами особенно жуткую ясность ума, и тогда мои человеческие характеристики просто бросались в глаза.
Словом, неподходящий был момент для того, чтобы предстать перед публикой. Все, что я хотел, — это ни слухом ни духом. Мир в душе.
Поэтому я отказался от премии, но через несколько месяцев написал письмо своему издателю, говоря, что это неправда, что я не отказывался от премии, что первое письмо было фальшивым, Я не хотел, чтоб кто-то мог подумать, что я асоциален или что у меня принципы.
Я не так-то прост. К сожалению, простых людей вообще нет.
Мой редактор, казалось, чувствовал себя не совсем ловко.
— Но я думал, что то письмо было фальшивым…
Что я по-настоящему ненавижу, так это ложь, уж слишком это честное дело.
— Я — сложный человек.
Ну, тут я их все-таки сделал. Они обрадовались и успокоились. Сложные чувства — модная штука. Больше они ничего не говорили. Я был в русле новейших течений. На злобе дня. И кроме того, я чистосердечно признался. Это их растро-ого-ого-растрогало. Открытый человек — душу нараспашку. Вот он я, во всей наготе. Берите меня, люди. Человеческие документы раскупаются лучше, чем романы.
— Послушайте, — сказал я. — Это невозможно.
— Что невозможно?
Но это было невозможно. Такая любовь, как у меня, всегда превращается в ненависть. Я никогда не прощу.
— Ну что вы, господин Ажар, у каждого бывают психологические трудности…
Я всхлипнул было, но боялся переборщить.
— Вспомните, что ваша первая книга сразу была замечена и привлекла пятнадцать тысяч читателей…
Неправда. Они прочли мою книгу и, может быть, получили удовольствие, потому что в ней говорится про кого-то другого, и им стало легче. Но я их не привлек. Мысль о том, что книга может привлечь пятнадцать тысяч человек, — ужасна. Даже если это книга, которая рассказывает о том, как похудеть, и то рекомендуется осторожность.
Я не хочу, чтобы кто-то следовал за мной. Клянусь всем, что есть святого, не хочу никого никуда вести.
Это самозащита, только и всего.
А в остальном я говорю тихим голосом, как мышка, — Ажар, это по-угро-фински «мышка», я тихим голосом кричу только об одном, о том, что мне страшно, что будет еще страшнее, что страх в 1976 году такой же, как всегда, только больше, он — единственная абсолютно подлинная вещь, глубокая, универсальная, по-братски разделенная на всех, и в тот момент, когда я пишу эти строки, волосы встают у меня дыбом при мысли о том, что я сижу на стуле, и никто-никто не поручится, что это — стул, а не что-то вроде как бы агента или члена опасного заговора с целью придания окружающему миру спокойного, обычного, привычного вида.
Не верьте мусорной корзине, пепельнице, столу, за их неподвижностью скрывается привычная уловка: пройдет секунда, они подпрыгнут, и все взлетит на воздух.
Не расслабляйтесь. Вас слушают враждебные слова. Все блеф, ничего подлинного нет и не будет, пока мы сами не станем собственными авторами — и собственным произведением. И поверьте: так было, еще когда бряцал лирой Гомер. Из дерьма вроде нас ничего стоящего не выйдет. Может, дерьмо поменять?
Доктор Христиансен в подходящий момент приказал мне заткнуться, но подходящего момента все как-то не случалось.
* * *
* * *
В эту ночь у меня были новые галлюцинации: я видел реальность, сильнейшее из галлюциногенных средств. Вынести это не было сил. У меня есть в больнице приятель, так ему, счастливчику, мерещатся то змеи, то крысы, то червяки или другие симпатичные штуки. А мне — только реальность. Я встал, зажег надежду, чтобы стало посветлее и не так правдиво. То есть спичку. Никогда не говорите правды. Я не стал зажигать свет, потому что он включается надолго, а спичка гаснет быстро, и сразу зажигаешь другую, и зажигается надежда, и каждый раз становится легче. В коробке спичек — пятьдесят миров, пятьдесят цивилизаций, значит, в пятьдесят раз больше надежды, чем у электрической лампочки. С первой спички галлюцинации исчезли, и я увидел Христа. Рядом с ним стоял Момо, еврейский арапчонок, Мохамед из золотой капли Гут Д'ор, — помните, «Вся жизнь впереди», проповедь расизма и антисемитизма, как писали те, кто неспособен отличить расизм и антисемитизм, потому что это их естественная воздушная среда обитания, а чем дышишь, то не нюхаешь. Мохамед, которого для франкозвучия зовут Момо, стоял рядом с евреем по имени Христос, уполномоченным по любви и спасению человечества нарочно для преследования евреев, потому что христианскую цивилизацию изобрел еврей, и христиане не могут простить этого евреям, потому что это их ко многому обязывает. Доказано же клиническими испытаниями, что христиане ненавидят евреев за то, что те сделали их христианами — с вытекающими отсюда обязанностями, соблюдать которые лень.
Момо стоял рядом с первым избранным евреем, оба смотрели на угасающую надежду, которая, как полагается, должна была обжечь им пальцы, но только на этот раз горела почему-то дольше обычной спички, ведь за нее болели двое, и для морального духа нашей команды так было лучше.
— Как считаешь, обожжет он себе пальцы? — спросил Момо, глядя на спичку.
— Нет, — сказал Христос с сильным русско-еврейским акцентом, хотя в Россию он не заглядывал с тех пор, как там появились психиатрические клиники. — Думаю, нет. Эта спичка не обожжет ему пальцы.
— Думаешь, погаснет раньше?
Еврей подергал себя за рыжую бороденку. Для пущего антисемитизма у него еще был горбатый нос.
— Ничего. Возьмет другую.
— Да та, которую он сейчас держит, — она-то его обожжет или нет? — спросил Момо.
— Она обожжет ему пальцы, только если погаснет раньше, — сказал Христос — он знал толк в надежде и в цивилизации и, кроме того, всегда держал про запас философию Талмуда.
— И потом, свечка горит, а пламя не растет.
Тут он засмеялся, потому что вспомнил, что евреев всегда обвиняли в ростовщичестве.
— А я думаю, что эта спичка сначала обожжет ему пальцы, а потом погаснет, — сказал Момо с логикой ребенка, который никогда не отстанет. — На что спорим?
— Нет, — сказал Христос твердо, потому что он был слабый человек и, как мог, сопротивлялся. — Я никогда не спорю. Вера не позволяет.
— Проиграть боишься, — сказал Момо, который был мусульманином, а в этом смысле христианином, буддистом и евреем.
— Плевать мне, проиграю или нет, — сказал Христос, с бельвильским акцентом, поскольку посещал Бельвиль из любви к бедности. — Я всегда проигрывал. Я рожден для проигрыша. Люблю проигрывать, всегда проигрываю, и в этом моя сила. Я слабый человек, вот почему я еще держусь. Чем больше я теряю, тем больше они дергаются. Я точу их изнутри, подтачиваю своей слабостью, У них от этого непрохождение совести. Не суй руки куда не надо, Момо, глупая это привычка, а то потом не знаешь, в чем ты виноват. Конечно, я проиграю — и что? После моей первой крупной неудачи обо мне две тысячи лет все говорят и никак не наговорятся.
Я не сводил глаз со спички. Я дрожал и обливался холодным потом. Реальность — самая страшная из галлюцинаций.
— А на что ты там спорил? — спросил Христос.
— На ножик, — быстро предложил Момо. — Спорю, потухнет до того, как он обожжет себе пальцы. По рукам?
— По глазам и по почкам, — сказал Христос. Он тоже любил хорошую шутку.
Спичка вот-вот должна была обжечь мне пальцы, и тогда снова всякие преступления, загрязнение окружающей среды, Бейрут и прицельное бомбометание. Но Христос посмотрел на спичку, и вдруг она стала в два-три раза длиннее и могла продержаться еще с добрую надежду минут.
— Эй, так не пойдет, — завопил Момо. — Я так не играю, опять ты принялся творить чудеса!
— Хи-хи-хи, — засмеялся Христос, который мог себе иногда позволить, учитывая все гадости, которые серьезные люди делали ему две тысячи лет подряд. — Знай, как спорить со мной.
Он серьезно посмотрел на меня.
— А вы будете знать, как твердо во что-то верить! — сказал он мне и исчез, как каждый раз, когда была надежда.
Это меня немного успокоило, я перестал быть галлюциногенным и видеть реальность, я видел стол, стул, рутину, все было так похоже на что-то такое-этакое, ну, словом, все путем, чего там.
* * *
Однако ситуация была по-прежнему нелегкая, потому что если госпожа Ивонн Баби жила в гостинице и только на следующее утро собиралась начать убеждаться в моем существовании, то госпожа Симон Галлимар жила вместе с нами в домике, и Анни очень боялась, что она все равно о чем-нибудь догадается. И правда, мне никогда не удавалось как бы вроде что-то изображать по восемь часов в день, по сорок часов в неделю, плюс два часа туда, два часа обратно от работы до дома, — мне просто хотелось выть.
Но пока все как-то обходилось, и тут случилась совершенно неожиданная история с делегацией из Кагора.
У меня не было проблем с муниципалитетом этого города, в нем любят держать на улицах одного-двух психов, чтобы видели: город не чужд культуре.
На следующий день в два часа залаял сенбернар, зазвенел звонок, и Анни пошла открывать. Потом вернулась, вся бледная, потому что было с чего.
— Там делегация кагорского муниципалитета — спрашивают тебя, — сказала она.
— Не может быть, — сказал я.
— Послушай, Поль…
Она назвала меня настоящим именем. Это был условный знак. Опознание личности. Сигнал опасности.
— Здесь? В Копенгагене? Да что им от меня надо, черт побери?
— Может, просто оштрафуют? — слабым голосом спросила она. — Помнишь, ты написал прямо на улице Республики?
— Не могли они приехать в Копенгаген только потому, что я у них там писал. Конечно, для Кагора это событие, но все же… Ладно, пусть входят.
Они поднялись в дом. Их было трое, и все заместители мэра. У них был потрясенный вид. То ли их так взволновала встреча со мной, то ли что другое. Первый вице-мэр сказал:
— Господин Ажар — позвольте вас так называть…
И подмигнул мне. Я тоже на всякий случай подмигнул ему. А зря. Они утвердились в своих догадках.
— Мы хотели попросить вас, если возможно, сделать что-нибудь для города Кагора и для всего Лотского района. Нам нужен культурный комплекс с театром и несколькими кинозалами, концертный зал… И еще неплохо было бы, если б вы разместили у нас пару заводов…
Я стоял с открытым ртом и настолько ни хрена не понимал, что даже стал чувствовать себя безмятежным и нетревожным, потому что ничего страшнее понимания нет.
— На эту тему стоит подумать, — сказал я. Главное — не возражать, это первое правило психиатрии.
— Лотская область, как вам, вероятно, известно, небогата ресурсами, и размещение заводов с вытекающим созданием рабочих мест…
Я теребил себя за ус. Наша беседа начинала казаться мне совершенно нормальной.
— А как же загрязнение окружающей среды, — сказал я. — Я ведь только из этих соображений не размещал заводы в департаменте Лот. Хорошо бы что-нибудь такое электронное, оборонно-стратегическое…
Я шел по лезвию бритвы. Я был миллиардером, а миллиардер так от меня далек, что дальше не бывает.
Здорово. Я сбежал от себя.
Я угостил их сигарами, которые Тонтон-Макут потихоньку курил у меня во время своей дезинтоксикации. Жаль, сам он в тот момент был на Майорке. Он все не верил, что из меня выйдет что-нибудь путное. Вот позеленел бы, если бы узнал, что мне поручена индустриализация департамента Лот.
Возникла пауза. Я размышлял. Ну, стану я благодетелем департамента Лот… Дальше — больше. Премьер-министром. Маловато будет. Президентом республики. Королем Франции стать нельзя, Конституция не позволяет. Пиночета назначу главным по уровню жизни, а Солженицына — по армии и атомной бомбе, для защиты западной цивилизации. В единогласной поддержке меня как коммунистами, так и всеми остальными я не сомневался. Немножко опасался за арабов и Израиль, как у них там будет с их общей программой. Пот лил с меня градом, и я, как Президент республики и Великий Сын французского народа, обязан был проявить безответственность.
— Я не могу решить все проблемы одновременно, — сказал я строго.
— Можно начать с культурного центра, — сказал зам по. — А потом заводы. В таком порядке с точки зрения загрязнения среды будет не так бросаться в глаза.
— Посмотрим… Но вам за это надо будет взяться за ваш поганый госпиталь. Кормят там из рук вон плохо.
— Договорились.
Зам улыбнулся, как приличный человек.
— Разумеется, Ваше величество получит комиссионные, как и положено нефтяному королю, поскольку вы согласились оказать нам содействие…
Нефтяной король? Ваше величество? Я вроде ничего такого но мог припомнить, но черт его знает. Я что-то промычал сквозь сигару с самым важным видом.
— Кстати, — сказал зам по, — нам поручено передать вам извинения комиссара Отченаша. Когда он все понял, то испытал сильнейший психологический шок.