Романтики - Паустовский Константин Георгиевич 11 стр.


– Наташа у вас сегодня что-то очень сурова, – сказал Роговин и дернул за ухо Бобку, белого песика с черным пятном на носу. – Что это с вами?

– Ничего, – ответила Наташа. – Максимов рассказывал тут о своем бродяжничестве.

– Вы его только послушайте. У меня на море морская болезнь, а у него – черт знает что: и фрегаты, и жемчуга, и летучий голландец.

Наташа покраснела.

Пришла подруга Наташи, Нина, светловолосая полная девушка.

Ее дед сидел в заваленных пряжей амбарах Черкасского переулка и при свете лампады у кованых киотов считал купоны и ассигнации. Ее отец ворочал делами широко и смело, председательствовал на промышленных съездах, был благодушен, неутомим, издавал свою газету и одевался, как англичанин.

Нина курила, любила подолгу смотреть в глаза, носила серый шелк.

Она предложила нам билеты в театр. Мы шумно спустились на улицу и после отчаянного торга с извозчиками, – Роговин обвинял их в том, что они нанюхались кокаину, – пошли пешком. Извозчики неслись за нами, обгоняя друг друга, хлестали лошадей и наперебой кричали:

– Ваша светлость, пожалуйте!

Роговин сдался, и мы сели. Я ехал вместе с Наташей. У Никитских ворот, в ярком свете фонарей я взглянул на ее тонкий профиль.

С этого вечера я полюбил Москву.

Окраины

До встречи с Хатидже я ничего не боялся. Мне нечего было терять. Я жил ожиданием. Чувства прошлого у меня не было.

Теперь временами мне страшно. Я боюсь потерять Хатидже. Я боюсь ее хрупкости. Жизнь проходит слишком быстро. Я боюсь, что у меня не хватит сил создать себя, что я слишком беден для любви. Я боюсь повседневной работы, и лица многих людей уже не годятся для встреч, – они разламывают день надвое, мешают мне думать.

Весной начинается тоска. Она тянет меня в дождливые дни бродить по улицам, где я не могу встретить ни одного знакомого. В Садовниках, на Щипке, в Марьиной роще, кроме тощих баб и множества детей, я никого не встречаю. Мне никого не надо. Я становлюсь больным в своем одиночестве.

Давно уже я привык встречать тоску, как неизбежное, и бросил попытки искать ее причины, ее начала и концы. Боль приходит, как сон. Когда тоска – хорошо писать. Когда не пишешь, ищешь боли. Перерождается душевная ткань, гранулирует, как рана.

Роговин стал очень молчалив. Семенов часто пьет. Наташа возбуждена и радостна. Их радость, запои и молчаливость – от этой тоски, которой нет имени.

Это нечто большее, чем тоска. Она бьет в сердце, как сырой стремительный ветер. Человек перерастает себя. Будущее бродит в нем началом свежести, блеска, совершенно особого восприятия мира.

Иногда я ощущаю на самом пределе сознательного сотни непередаваемых вещей, желаний, образов. Ум не в силах понять и охватить это. Сквозь его бесплодие и вялость я все чаще слышу требовательные упругие толчки новой воли.

По утрам я часто уезжаю на пароходе по Москве-реке на Воробьевы горы. На маленьких пароходах бывает всегда пусто – ездят только мальчишки, молочницы и огородники из Хамовников и Живодерной слободки.

Однажды я позвонил в редакцию и сказал, что болен. Я целый день слонялся по городу, шел переулками, чтобы никого не встретить. Над водой стоял дым. У Бабьегородской плотины прачки полоскали белье, синька и мыло плыли замысловатыми узорами. На Болоте я взял билет и сел, дожидаясь парохода. Я читал Уайльда. Голуби топтались под ногами. Пахло нефтью, сеном и яблоками. В розовом дыму сверкала и звонила Москва. Синие тени ползли от облаков. Пестрая шаль города выцветала, загоралась и играла солнцем. Вдруг зашумели голуби, и кто-то закрыл мне рукой глаза:

– Наташа, бросьте!

– Почему вы узнали?

– По перчатке и потому, что вы – единственная, кого я знаю в Москве.

– Я шла по Кадашевской набережной и увидела вас. Голуби окружали вас стаей и чего-то ждали. Вы их кормили?

– Нет.

– Куда вы едете?

– На Воробьевы горы.

– Едем. У меня сегодня нет репетиции.

На палубе она рассказала о своем театре. Каждое лето они уезжают всей труппой в Евпаторию, там у них клочок земли и хибарка из камня с брезентовым верхом. Они ловят рыбу, грузят на пароходы соль, загорают.

Я часто видел теперь Наташу, но никогда не мог отделаться от легкого смущения. Глаза у нее были подведены, блестели, тугие серые чулки обтягивали высокие ноги, она часто улыбалась и трогала меня за руку.

– Вы ни разу не были в нашем театре?

– Нет.

– Завтра пойдемте. Приходите вечером, я принесу вам билет.

Пароход жалобно свистнул и заработал винтом. Со дна взрывами подымалась черная грязь. Мальчишки на берегу заулюлюкали и стали кидать в рулевого щепками.

– Я вам покажу, байстрюки, – свирепо крикнул рулевой.

За Стрелкой вышли на реку, десятки лодок ринулись к пароходу – покачаться на волнах. Голые мальчишки хватались за борта. Пароходик отчаянно свистел, рулевой ругался, от воды шел гам, смех, крики.

– Я единственная, кого вы знаете, – сказала Наташа, и в глазах ее сверкнуло солнце. – Это не похоже на вас. По-моему, вы авантюрист. Я люблю говорить с вами. Неужели там, у моря, у вас нет ни одной знакомой женщины? Море, штормы, портовые города, все это прекрасная обстановка для любви.

– У моря есть.

– Поэтому в Москве вы ни на кого не смотрите? Правда?

– Если хотите, правда.

– Я единственная, кого вы знаете в Москве, но вместе с тем я – не единственная; любопытно, правда? – сказала она, помолчав, и засмеялась. – Какая у вас книга?

Она взяла книгу, быстро перелистала и бросила за борт. Рулевой оглянулся. Мальчишки с гамом бросились ловить книгу, один схватил ее в рот и поплыл за пароходом. Черный огородник с решетом посмотрел на Наташу и сказал весело:

– Ну, нравная. Книга-то чем виновата?

– Зачем вы бросили?

– Так… Загадала, – если потонет, то да, если мальчишки поймают, то нет.

– Кидай, оголец! – кричал рулевой мальчишке. Пароход замедлил ход. Пассажиры висели на бортах. – Кидай, докинешь!

Мальчишка изловчился и бросил. Книга упала у самого борта и медленно пошла ко дну.

– Потопла, царствие небесное, – сказал огородник. – Чудеса с этим пароходом ездить. Всегда какой-нибудь случай. Вчера бабу с молоком перевернули, сейчас книжку утопили.

– Максимов, – сказала Наташа и отвернулась от меня. – Не сердитесь. Последние дни я делаю много глупостей. Я сегодня же достану вам такую книгу. Это вышло так… я сама не знаю.

– Пустое.

В книге было последнее письмо Хатидже. Я его еще не прочел.

Река потемнела от зелени, стихла. Слева пошел суглинок. Пароход круто завернул и причалил у маленькой пристани.

На пристани стоял рыжий веселый пес и лаял на пароход, на реку, на всех нас.

Я пошел купаться. Наташа села на берегу, на поваленном дереве. В синеве плыли тугие облака. В купальне было пусто, тепло, сопливый вихрастый мальчишка удил рыбу.

Я доплыл до другого берега, прицепился к пароходу, потом нырнул.

– Сейчас поедем. Домой приду – опять сидит Роговин. Он милый, веселый человек, но он все время болтает. Отвратительная журналистская привычка. Шумит, поет, хохочет, рассказывает анекдоты, а мне тишины хочется. Я не могу думать, я не могу даже глупо помечтать о разговорах с капитанами на палубе. Вы меня заразили своими морскими рассказами. Мне постоянно снится старый порт, будто я ламповщица, зажигаю на пристанях масляные фонари, шкипера угощают меня черным вином и целуют в затылок.

– Вас угощают не черным вином, – сказал я серьезно, – а вином с острова Тутуита на Тихом океане. Это самое крепкое вино, оно пахнет девичьей грудью. У моряков есть поверье, что приворожить женщину можно только этим вином.

– Ну, разве вы не сумасшедший? – сказала Наташа. – Может быть, меня уже напоили вином с островов Тутуита. Любопытный разговор за бутылкой кислого трехгорного пива.

Налетел ветер, тень покрыла сад и реку, в далеком солнце тихо сверкала Москва. Мы спустились к пристани и сели на пароход в Дорогомилово. У Бородинского моста мы сошли. Над Арбатом стояла вечерняя пыль, скрежетали трамваи.

Когда мы прощались, Наташа сказала:

– Вечером вы придете ко мне за билетом и книгой. В книге у вас ничего не было?

– Нет.

– Ну, слава богу! Никогда не кладите в книги письма любимых женщин, – сказала она и рассмеялась. – Прощайте!

Записка

Я окончил свою книгу. Стало скучно, я постарел на десять лет. Хотелось еще писать, заставить людей смеяться, любить, делать глупости и бродить по стране. Они умерли в ту минуту, когда я дописал последнюю строку и поставил точку. Я стал не нужен себе. Я долго сидел на окне, курил, ходил по комнате.

Или, свой подвиг свершив, я стою, как поденщик ненужный,

Плату приявший свою, чуждый работе другой?

Или жаль мне труда, молчаливого спутника ночи,

Друга пенатов святых, друга Авроры златой?

Я решил пойти к Семенову, взять его с собой и пошататься по трактирам. Неожиданно мне принесли письмо от Наташи.

«Вы долго не были у нас, – должно быть, сердитесь за то, что случилось на пароходе. Я знаю, что вы пишете что-то хорошее (так говорит брат), но неужели вы не можете оторваться на два часа? Мне сегодня очень скучно. Я готова реветь, как деревенская баба.

Вечером я играю только в первом акте. Если вам не трудно, зайдите за мной в театр. У меня есть одна блестящая мысль».

Я зашел в какую-то кондитерскую на Большой Никитской и выпил крепкого кофе. В зеркале я увидел себя. Я сильно побледнел, загар сошел, руки стали тоньше и темнее глаза. Всю крепость свою я отдал «Жизни». И только там, в кафе, я впервые понял, как я устал.

Я старался не думать о письме Наташи. Что я скажу ей? Когда я дописывал последние главы, я ведь думал о ней.

«Жизнь хороша, – снова подумал я, входя в театр. – Я принимаю все – и любовь Наташи, и мою любовь к Хатидже. Меня одинаково волнуют и любящие глаза Наташи, и моя печаль по девушке, что ждет меня там, у моря».

В фойе было пусто. Я сел на вытертый бархатный диван. Со сцены доносились голоса. Люстры под потолком были затянуты желтой марлей.

«Она спешит жить», – подумал я о Наташе и закурил.

Тянулся заглушенный спектакль. Послышались быстрые шаги. Отбросив папиросу, я встал навстречу Наташе. В эту минуту я безнадежно и радостно понял, что мне не уйти от того, что надвигалось на меня еще смутно, неясно.

Наташа протянула мне обе руки и заглянула в глаза.

– Вы так мне нужны, – сказала она, садясь рядом со мной. – Все, что я писала вам, это не то. Я еду на три дня в Архангельск. У меня эта неделя свободна, и я хочу выкинуть очередную глупость. Поедем со мной. В час ночи идет поезд. Мы пробудем там два-три дня. Я знаю, что вы не подумаете ничего дурного. Вы по-мужскому чистый человек. С вами я могу говорить обо всем.

– Едемте, – ответил я.

– К часу ночи я буду ждать вас на Ярославском вокзале, – сказала Наташа, когда мы вышли. – Сейчас на душе у меня тихо, точно я – невеста. Со мной этого никогда еще не было. Это так хорошо, что я теряюсь и готова плакать. Вы подумайте, Максимов. Мы будем одни в северном полярном городе, среди незнакомых людей. Я расскажу вам много хорошего.

Она легко вскочила в трамвай, оглянулась. Я пошел к Арбату. Зеленое небо тлело над древней Москвой. У себя в комнате я выпил вина и уснул.

Мне приснились улицы, нагретые солнцем, белые улицы и католические мертвые монастыри. Бледное, страшное, далекое небо глядело на город, на меня. Я ждал у ворот монастыря Наташу. Она была за оградой. Громко капала вода около каменного колодца, со стен душно свешивалась сирень. Зазвонили колокола, я вошел в ограду, в темный собор. Дымили тоненькие свечи, летали голуби, лицо Наташи было смуглым и бледным, как серебро на черных иконах.

Была очень длинная служба. Священники говорили шепотом и лишь изредка восклицали гнусаво и торжественно: «Amen!» Ресницы Наташи дрожали, с них капали на чугунные плиты редкие слезы.

Она наклонила голову, и седой низенький священник надел ей золотой венец.

– И ныне и присно и во веки веков.

– На веки веков я люблю тебя, – сказала Наташа и обняла мои плечи.

Она засмеялась, и я увидел, что это не Наташа, а Хатидже. Стены собора стали прозрачными. От странного свиста у меня закружилась голова – то свистели крыльями тысячи чаек, летевших к морю.

– Идем, – сказала Хатидже. – Тебя ждет Жучок. Он поймал рыбу с синими плавниками. Он помолодел на двадцать лет.

Назад Дальше