Алексей Витаков
© Витакова А.И., 2014
© ООО «Издательство «Вече», 2014
* * *
Глава 1
…Укрепленная линия, состоящая из городов, валов, лесных засек и завалов, защищала нижние окраины Московского государства от набегов ногайских и крымских татар. К 1571 году «передними» городами, глядевшими прямо в степь, были Алатырь, Темников, Кадом, Шацк, Данков, Ряжск, Орел и другие, оставляющие далеко впереди себя приворонежский край. Из этих городов посылались в степь конные разъезды для наблюдения за появлением татар. С 1586 года сторожевая черта передвинулась на юг. В этом году были устроены два новых города Ливны и Воронеж.
Для несения сторожевой службы по городу Воронежу и заселения нового края были призваны «охочие люди», добровольцы, которым за их службу отводились поместные земли и всякие угодья. Шли переселенцы из Беляева, Рязани, Ельца, Шацка и других городов. Шли дети, братья, племянники служилых людей, в том числе служилых «по отечеству», то есть потомственных детей боярских. Много стекалось крестьян и дворовых помещичьих людей, бегущих на далекую окраину от всё усиливающегося крепостного гнета. Такие беглецы вербовались местными воеводами в ряды «приборных» служилых людей – казаков, стрельцов, пушкарей, а иногда и в «детей боярских».
При заселении Воронежского края в первую очередь осваивались укрытые от вражеских набегов места между реками Воронежем и Доном. Но уже вскоре стали заселяться участки и в междуречье Воронеж – Усмань по лесным полянам и опушкам…
* * *
Весна в 1633 году сильно припозднилась. Стоял апрель, но снег до конца еще не сошел. Кругом, покуда хватало глаз, виднелись грязновато-белые островки с рыжими пятнами. Там, где лесок или подлесок, – снега больше и он более белый, где место открытое – покров напоминал грубые, сморщенные заплаты. Днем, когда солнышко пригревало, снег становился рыхлым и напоминал чем-то лицо пригорюнившегося столетнего деда, к ночи температура падала, и он начинал истово блестеть в лунном свете, словно сделанный из стекла.
Смеркалось. Ветер нес с восточной стороны тягучий волчий вой и мелкую, острую земляную крупу, состоящую из остатков прошлогодней листвы и песка.
Инышка лежал на животе за бугорком, прячась от занудного и злого дыхания Дикого поля; ноги широко расставлены, левая рука за пазухой, правая в толстой варежке покоилась на прикладе самострела. Справа в нескольких шагах, прислонившись к кривой березе, спиной к чужой границе, сидел дядька Пахом; осторожно курил, держа люльку[1] в тяжелом, темном кулаке так, чтобы не было видно табачного огонька. Слева за тощим кустом, скрючившись, лежал Лагута; листовидный наконечник Лагутиной рогатины тускло поблескивал в сторону татарской сакмы[2].
Инышка – рослый двадцатипятилетний парень с вихрастым чубом на лбу, выросший круглым сиротой – отца с матерью, рязанских крестьян, угнали татары в полон семнадцать лет назад. Семилетку приютила и вырастила семья дядьки Пахома. Пахом – стареющий казак, в прошлом из беглых крестьян. Попросился к атаману Тимофею Кобелеву, тот взял в казаки, да еще землицы нарезал под пахоту, луг дал под сенокос и разрешил пользоваться рыбными угодьями. За это Пахом нес службу надежнее верного пса. Вскоре жинка появилась и трое деток. Когда за руку привел в дом Инышку, Дуне своей сказал: где, мол, трое, там и четверо, не объест хлопец. Лагута – совсем еще зеленый излегощинец, семнадцати зим не прожил, но отчаянный, весь в своего отца, покойного атамана Гуляй Башкирцева.
Втроем они являлись караульной сторожей, которая должна следить за перемещением татарских всадников. Приказ поместного атамана очень понятен: если кто из татар съедет или сойдет с сакмы и нарушит пограничную межу, зайдя за вешки, того вязать и немедля к атаману, будь тот человек бабой ли, мужиком ли или даже дитем малым.
Всё тревожнее и тревожнее становилось на границе. Всё чаще и чаще появлялись на далеком горизонте группы вооруженных всадников. Внутри Дикого поля поднималась опять страшная, звериная сила. Креп кулак ярости. Росла в сердцах жажда наживы. Слепли глаза от ненависти. Даже далекому от большой политики уму не нужно объяснять, зачем нынче за степью глаз да глаз.
Сторожа Инышки, а он поставлен старшим, с каждым днем все дальше уходила от родного села, чтобы нести караульную службу.
Вот и сегодня казаки отъехали конно от Излегощи в сторону татарских путей на двадцать пять верст, еще пять преодолели пешком, оставив лошадей в полуразрушенном хлеву. Уходили в караул на сутки. Утром происходила смена. И так уже с прошлого лета.
Инышка издалека разглядел фигуру одинокого всадника. Вначале это была просто черная точка в лучах закатного солнца. Точка приближалась, постепенно становясь лохматым пятном, а потом появились и четкие очертания верхового человека. Руководствуясь каким-то неведомым чутьем, Инышка накинул крючок на тетиву самострела и стал вращать вороток. Тетива жалобно заскрипела. Дядька Пахом, заслышав скрип, ни слова не говоря, задавил большим пальцем огонек в люльке и бесшумно сполз в небольшое углубление между березой и кустом ракиты. Лагута только чуть вскинул подбородок и крепче сжал древко рогатины. Всадник приближался, а Инышка плавно вращал вороток самострела, стараясь сделать так, чтобы тетива скрипела одновременно с той кривой березой, на которую только что опирался казак дядька Пахом.
Всадник ехал медленно, вглядываясь в каждую рытвину, каждый куст, каждое деревце… Стука копыт не слышно, видать, копыта обмотаны… Инышка сжал зубами горькую прошлогоднюю травинку, думая при этом, какую стрелу сейчас лучше использовать. Взял с серповидным наконечником. Такие стрелы используются для подрезания конских жил. Напрягся. Увидел удивленные взгляды своих товарищей. Даже жестом не ответил. Только сильнее вжался в холодную землю. Ближе. Ближе. Можно уже разглядеть. Лицо плоское, как обычно, одет не по-степному. И то понятно. Смотрит и не видит, а потому что против солнца. Закатное мартовское солнце, ух, иной раз каким ярким бывает. Вскинул указательный палец. Прицелился в коня, под самый пах, где дрожали от напряжения крутые, упругие жилы. Сча-х! Стрела змейкой выбросилась, блеснула смертоносной головкой и стремительно пошла чуть покачиваясь от встречного ветра. Перед тем как ударить, еще раз тонко сверкнула стальным жалом наконечника и скрылась в зарождающейся ночи горячего паха. Конь дико заржал, лягнул воздух задней ногой, дернулся всем крупом вверх. Всадник перелетел через конскую голову. Глухой удар об землю. Вскрик. Татарское ругательство. И тут же жесткая петля вокруг шеи, пущенная опытной рукой дядьки Пахома. Еще оглушенного от удара, его уже волокли, скручивали за спиной руки, били древком рогатины по рукам и ногам, вдавливали лицом в мерзлую землю. И всё это без единого слова. Только тяжелое и неровное дыхание трех сторожевых казаков.
Татарина поставили на ноги. Инышка показал пальцем в сторону леса, указывая направление. Лагута рогатиной подтолкнул в спину: иди, дескать, и не шали. Конь лежал с перерезанным горлом в густой каше из снега, крови и земли. Татарин жалобно покосился на своего погибшего товарища и заковылял на неверных ногах.
– Дядь Пахом, – Инышка говорил почти шепотом, – этого я один доставлю к атаману, а вы тут, пока вас не сменят.
Пахом беззвучно кивнул и показал Лагуте, куда нужно отойти – залечь. Волчий вой стал нарастать. Серые почуяли трапезу. Казаки решили не мешать им.
Первые пять верст Инышка вел татарина, держась у того за спиной с заряженным самострелом. Еще двадцать пять тащил на аркане, сам сидя в седле. Ехал не быстро, чтобы не заморить до смерти лазутчика. Когда показалась в темноте Христорождественская церковь и огни родного Излегощи, выдохнул, посмотрел на пленника, понял, что тот жив-здоров, достал плеть и широко наотмашь саданул поперек плоской рожи.
– Не скули, сука! То-то тебе еще будет!
Татарин, уронив подбородок на грудь, присел на корточки. Плакал. А Инышка, заголив ему спину, бил и бил плетью:
– Вот тебе, сука, за мамку, за отца! Что ж вы, псы помойные, всё к нам-то лезете?
* * *
Поместный атаман Тимофей Кобелев толком не мог уснуть вот уже третью ночь кряду. Тяжелые думы и тревожные предчувствия одолевали старого казака. В прошлом году крымские ханы совершили разорительный набег на Ливенский и Елецкий уезды, захватили много полона, дотла сожгли десятки деревень. По этой причине основные силы казачьих войск не смогли вовремя выдвинуться на подмогу московскому воеводе Михаилу Шеину. Но, слава богу, отбились. Излегощи беда обошла стороной. А до этого целых семнадцать лет не было больших войн с крымскими татарами. Только мелкие набеги с обеих сторон: то татарва набежит, пожжет, потопчет; то казаки сбегают до Крыма погулять. И те и другие безобразничали: добро отбирали, скот отгоняли, девок красных умыкивали. Но до кровавых рек дело не доходило. Одни мстили другим, а кто первым начал – поди разберись. Для границы такая ситуация – не самый худший вариант. Народ с одной и с другой стороны вольный, живущий по закону: кто успел, тот и сыт.
…Чует мое сердце неладное. Ох, чует!.. Кобелев мерил шагами хату, садился за стол, громко и гулко пил хлебный квас, вставал, снова ходил, ложился на лавку, ворочался, не в силах заснуть… Это у Москвы с турецким султаном мир заключен, а хан Джанибек-Гирей давно зуб точит. Что хану до запрета Мурада! Возьмет да и пойдет люто. Кто тут остался-то, а?..
Почитай, все дюжие молодые казаки на службе: одни в Воронеже, другие подались по зову Михаила Федоровича и воеводы Шеина на войну с поляком: отбивать Смоленск. А как не пойти-то! Попробуй удержи казака в хате, когда есть где удаль показать. Ушли и поместные атаманы: Ермак Мигулин, Матвей Жигульский, Митрофан Редкин. Другие атаманы, что пришли вместе с Тимофеем Кобелевым семнадцать лет назад осваивать эти земли, кто давно, кто не шибко, в земле лежат. Могилы некоторых только ветер сыщет. Среди них друзья Тимофея: Гуляй Башкирцев, Федор Борисов, Третьяк Шильников, Кондрат Курьянов. Ушли казаки, а кто остался? Из атаманов на весь Усманский стан остался один Тимофей да вдова атаманская Авдотья Немыкина, в Песковатом – есаул Терентий Осипов. Вот и весь штаб казачий. А под началом сто тридцать два казака, из них половине за пятьдесят перевалило, другие плохо оружны – потому и остались дома куковать. Помимо казаков в Усманском стане еще пятьсот крестьянских дворов, восемьдесят девять бобыльских, тридцать четыре помещичьих. А чем защищать их, коли пищалей шестнадцать штук, пушек две, пистолетов четырнадцать. Ну, понятное дело, у казаков еще у каждого по сабле и рогатине, а кое у кого самострелы дедовские и луки-саадаки. Но разве лаву татарскую удержишь этим. Помещик побежит, вещи покидает на телегу и побежит за Дон в Россию. Ему что, помещику-то. С него нешто спросят? Крестьянин не уйдет. Куда ему? Обратно в неволю, под ярмо крепостное. Не затем уходили по Юрьеву дню счастливой доли искать. Этому что полон татарский, что Русь-матушка – одна цепь на шею. Но кроме топора у крестьянина только кулак да зубы, а зубы те и то не у всех. Эх, воинство православное!
Под утро едва Кобелев провалился в полусон-полузабытье, как в сенях загремело, стены ходуном пошли, крик, брань. Что такое? Оторвал седую голову от скрещенных рук.
Затем низкая дверь распахнулась, и в горницу кубарем влетел связанный татарин. За ним, утирая с лица пот рукавом полушубка, шагнул Инышка. В руке плеть, сам весь взъерошенный, осатанелый.
– Гляди, батька, лазутчика споймали! – Инышка влепил связанному сапогом под ребра.
– Погодь ты, костоправ с копытом! – Атаман оглядел татарина. – Эк ты его размалевал. Потише нельзя было?
– Потише говоришь? Може, мне ему порты постирать?
– А ну закройся! – Атаман знал, что казаку рот закрыть непросто, но сам весь на дыбы вставал, когда младшие утверждались через дерзость. – Откель?
Инышка в ответ махнул плетью в сторону юго-востока.
– Сядь пока у печи, а я с ним погутарю трохи. – Кобелев босой ногой толкнул татарину табурет. – Кто таков? Куда путь держишь?
Татарин молчал. Тогда атаман спросил по-татарски.
– Ладно. Говорить не хошь, Бог с тобою. Инышка, разводи печь да кочергу на огонь положи. Чаго, чаго? Пятки крымские прижигать будем. Рви с него обувку.
Инышка осклабился, довольно кивнул и стал закладывать в печь поленья.
До татарского лазутчика вдруг дошло, что одним кнутом он не отделается. Замотал головой:
– Ы-ы-ы… буду-буду!
– Че будешь-то? А мы только разохотились.
– Буду сказать. – Степняк громко всхлипывал. – Всё буду сказать.
– Батька, ты один? – Инышка сунул в печь кусок бересты. Спросил просто так, без того зная, что Тимофей Степанович давно живет бобылем: оба сына сгинули где-то в Кубанских степях, жена совсем недавно отдала Богу душу. Да и сам атаман давно уже находился, как говорят, на закате своих дней.
– А нешто тебе кто померещился? – Кобелев усмехнулся в усы. – Мне, Инышка, девкам сказки петь время вышло. Я вот другие сказки не прочь послушать. Ну, друг ситный?.. – Атаман оборотился к степняку.
– Хан Кантемир-мурза и хан Мубарек-Гирей идти большое войско хотят. – Степняк залепетал быстро, вставляя между русскими словами татарские. – Литвин пришел к ханам просить, чтобы те напали на Русь.
– Как тебя зовут? – Кобелев знал, каким вопросом можно расположить собеседника и снять липкое напряжение допроса. Инышка удивленно посмотрел на атамана. И прочитал в ответном взгляде: смотри, мол, и учись, пока я живой.
– Карача мой зовут. Мой совсем войны не хочет. Зачем война? Она такая… У-у-у. Очень-очень плохая. Но мне бек велел, Коран велел, все велел. – Татарин стал закатывать глаза к потолку, сложив на груди ладони лодочкой.
– Кнутом погнали, говоришь? – Атаман прищурился. – Ладно, Карача, говори дале.
– Мне велено скакать посмотреть: что там у русских. Много ли пушек, казаков, коней. Где какой крепость, где какой река.
– И много вас таких – «скакать посмотреть»?
– Каждый день ездим: скакать посмотреть.
– Вот и посмотрели. А мы проглядели… – Кобелев оперся лбом на кулак. – Говоришь, войско большое. А турки есть?
– Пока мой не видел, но слышал: янычар придут, с пушкой придут, с трубой придут. Будут пух-пух из трубы по казакам.
– Из трубы, говоришь, будут. Ну-ну. И когда?
– Осень, наверное. Урожай когда соберут.
– Значится, из трубы!.. – Кобелев резко встал из-за стола с потемневшим лицом. – А ну, Инышка, давай кочергу. Поспела кочерга-то. Вишь, темнит Карача.
Инышка дернул из печи железо, открыв от удивления рот.
– Из трубы, мать вашу… А ты мне скажи, Карача, – атаман скосил взгляд на руку степняка, – что ты за перстень носил?
На безымянном пальце правой руки татарина отчетливо виднелся след от кольца. Грязно-смуглая кожа и четкий белый отпечаток. Рука дернулась, попыталась спрятаться в складках одежды. И сразу же замерла. Карача понял, что его раскусили. Закусил губу, уронив подбородок на грудь. Так вот в два счета: вначале по-отечески спросили имя, расслабили, дали выдохнуть, а потом… Инышка сунул раскаленное железо под пятку. Степняк завизжал благим матом. Горький запах паленой кожи.
– Потише, Инышка, до Воронежа всех перебудим. Воды из ковша плесни ему на ногу. – И уже обращаясь к пленнику: – А то ты не знаешь, как та труба зовется. Так я тебе напомню. Пищалью зовется. Ружжо кремневое. Мушкетом еще называют. Вы, татары, им не пользуетесь. И пушек у вас нет. А у турка есть. Так ведь?
Татарин закивал.
– Так, – продолжал Кобелев, – сейчас только начало весны, а ты мне про осень сказки поешь. А этаку прорву оружных людей чем кормить собрались? В степи, я слышал, голод, падеж скота, после засухи последнего лета. Значится, в дурака поиграем? Давай, Иныш, кочергу!