Манон, танцовщица (сборник) - де Сент-Экзюпери Антуан 7 стр.


Дядя и полковник

Жак Бернис вышел на крыльцо, стоял и смотрел на деревья в парке. Недавно прошел дождь. Зеленые купы неподвижно застыли в неподвижном воздухе, будто подводный лес в глубинах вод. А как аккуратны газоны, но есть в них что–то манерное, как в элегантных гостиных [неразборчиво]. Нескончаемые, бессмысленные труды. Бернис посмотрел и на каменную стену, прочно внедрившуюся в землю. Взглянул на шезлонги — гости перенесли их с яркого солнца в тень под липы. Некое прозрение, поднимаясь из глубины, медленно рождалось в Бернисе, прозрение, которое не могло посетить никого из тех, кто проводит время здесь, сидя под сенью лип. Солнце, готовясь к самому обычному из закатов, залило весь парк сияньем, будто водой, и Бернис вспомнил, что с такой же щедростью оно ласкало и скудные пустынные земли. Полковник тоже вышел на крыльцо, предложил ему выпить стаканчик, а Бернис все острее чувствовал томящую сердце тоску.

— Пойду поброжу по дому…

И вот оно, озарение. Бернис все понял. Он понял, как близко крушение, понял, что этот корабль изветшал и […]. Замкнутая неисчерпаемая маленькая вселенная, которая, как корабль океанским волнам, противостояла текущему времени, вот–вот пойдет ко дну.

— А сами–то они чувствуют, как сильно накренились борта?..

И вдруг успокоился: цепляются ведь за условности…

Дети играют в какую–то игру. Обманчивая надежда.

По вестибюлю прохаживался нотариус, туда и обратно, туда и обратно. Совсем молодой человек, не без странностей.

Они вглядывались в ночь, которая должна была вот–вот опуститься…

Фрагмент из «Ночного полета»

Они вглядывались в ночь, которая должна была вот–вот опуститься. Ничего хорошего ждать не приходилось. Бывают вечера, когда небо освобождается от всех, самых незаметных помарок и застывает, ясное, чистое. Тогда внизу отчетливо видна земля, темная вращающаяся пластина.

А небо, и потемнев, сохраняет ту же необычайную прозрачность. Фабьен знал и другое, знал, что туман или дождь ночью мешают иной раз меньше, чем днем. Днем свет обтекает предметы, освещает землю, и сама земля тоже словно бы светится, и становится непонятно, где источник света, и тогда исчезает линия горизонта. Туман в ночном небе противостоит тьме, он будто ее отталкивает. Наметанный глаз в тумане всегда различит темную платформу земли.

Но эта ночь не сулила ничего хорошего. Сахара посылала на берег горячий ветер, насыщенный песком. Воздух, который опытный пилот словно бы щупал рукой, походил на горячечное тело больного, в нем трудно было отыскать частички здоровья. Теплые, холодные воздушные потоки, болтанка, влажность — все говорило, что пошла работа, большой котел понемногу закипал, но пока летчик ощущал вокруг себя напряженное полузабытье болезни, а не явно бушующую грозу, пока все смешивалось потихоньку, земля и небо смешаются потом.

Пока и Фабьен довольно спокойно управлял самолетом. Наблюдатель сзади передавал по радио короткие сообщения: «Высота триста метров, видимость средняя, курс 210, все в порядке. Пересекаем границу Сегье и Хамры». Пилот передал наблюдателю сообщение: «Во сколько зайдет луна? Видимость тогда упадет совсем». С помощью радио наблюдатель уточнил: луна зайдет в половине первого ночи. Зато из Сиснероса, места их прибытия, поступали успокаивающие сообщения: «небо чистое, видимость превосходная». И должно быть, так оно и было.

Открытие линии

Набросок

Париж. Официальные лица, министр, администрация. Принято решение открыть южную линию.

Тулуза. Директор подразделения главной авиакомпании получает телеграмму: «Изучите вопрос и 15 марта откройте часть линии Каса — Дакар». Суматоха, карты, главные пилоты и проч.

Пилоты в служебной комнате. На стене расписание полетов и объявление : «X,Y,Z летают на линии Каса — Дакар».

Небольшая комната пилота. Несколько фотографий на стене, граммофон, книги. Сидит подружка, ждет его. Он возвращается после почтового рейса, собирается рассказать о полете, но подружка подает ему записку. Принесли после обеда.

«Пилот X, получивший назначение в Дакар, вылетает завтра утром».

Первое чувство — ярость. Вечно одно и то же! Не ремесло, а дерьмо! Ничего нельзя предвидеть заранее… А сам уже снимает со стены фотографии…

Письма

Луизе де Вильморен [1]

1926–1933

I

Париж, октябрь, 1926 г.

До свиданья, голубчик Лулу. Вечером уезжаю в Ниццу и не хочу тебя беспокоить. Надеюсь, что не слишком досаждал тебе в эти дни, хотя ты знаешь, как я рад всегда с тобой повидаться. Я верный друг, но друзей, которым я рад всегда, у меня немного. Прости, что, появляясь, даю о себе знать. Я эгоист.

Если я снова приеду, а у тебя найдется время прочитать мне конец твоей истории, я приеду в Верьер [2]. Я полон любопытства, твой роман мне нравится бесконечно. Мой почти не двигается, и это меня обескураживает. Я тебе рассказывал историю о замке за семью стенами, это та самая. Но самые любимые сказки никак не даются нам в руки. Напрасно уединяешься, запираешь дверь, погружаешься в мир мечты, легенда, которую пытаешься наделить жизнью, теряет краски. А история замка, семи стен и архангела могла бы стать красивой историей и такой же сюрреалистичной, как твоя. И, может быть, она бы тебе понравилась. Ты знаешь начало: о прекрасном архангеле, который не мог опуститься на землю, потому что не умел складывать крылья. Я придумал конец, мне кажется, замечательный. Но история ни с места. Мне не надо писать волшебные сказки, лучше начну писать рассказ о самолете.

Рано или поздно должно прийти вдохновение, которого все нет и нет, как только начинаешь ждать, оно исчезает. Не чувствуешь дождя, ветра , но придет день, и ты их почувствуешь. Не знаю почему, но это состояние напоминает мне общение по телефону. Прощанье наступило из–за обрыва связи, ждешь и ждешь звонка, но впустую, и надежда постепенно оставляет тебя, и в тебе тоже все пустеет. Мне кажется, сам не знаю почему, что похоже.

До свиданья, голубчик Лулу. Прости, если все–таки поднадоел тебе, но мне так хотелось узнать твое мнение о тех маленьких историях, которые я пишу.

Твой старина Антуан.

Дакар, 23 февраля, 1927 [3].

II

Вы, должно быть, не поняли, Лулу, почему я так долго молчал, но мне нужно было молчание, чтобы вызрело все, что сейчас я готов вам подарить. Сами того не подозревая, вы требуете от меня очень многого.

Я возвращаюсь к вам другом детства, и даже сердцем я вам друг. Подарок, по моему разумению, только то, что даришь от чистого сердца. Во мне жили воспоминания, и я каждый день возвращался в прошлое. Оно было моим единственным богатством. Мне понадобилось время на то, чтобы вырастить сад, так что не стоит на меня сердиться. Теперь я друг, только друг. Так проще и лучше. Мне легко и весело вернуться к вам другом, голубчик Лулу. Если я и пожертвовал немалой частью себя, то вознагражден сердечным покоем и, быть может, доверием и дружбой, которыми, кто знает, а вдруг вы меня удостоите. А мне бы так хотелось забавлять вас разными историями на правах старинного друга.

Лулу — пусть никто этого не поймет, — но я правда могу но собственной воле и, не краснея, просто с вами дружить. Условности мне смешны, и я очень многое понял. Я был ребенком, вы были женщиной. Ваше сердце, ваша доброта были сердцем и добротой взрослой женщины. Вы склонились ко мне, это было чудесно, но не могло длиться долго. Я не раз перечитывал свои письма и понял, до какой степени они ребяческие. Я был ослепленным мальчишкой. Конечно, вам этого было недостаточно. У меня нет фальшивого самомнения, и поэтому я всегда «пристрастен к вам» и могу к вам тянуться поверх самого себя.

Можно, я расскажу вам о своей жизни?

Я далек от светской жизни, Лулу, я в Дакаре (это Сенегал). В один прекрасный день у меня возникло несварение от де Сегоней [4]и Си, их снобизма и рассеянной, бесполезной жизни. И еще от того, что мне самому нечего дать, раз нет любви. Я странный тип, мне всегда нужно что–то еще. Я сказал себе: «Жизнь одна (по крайней мере, так я предполагаю), и мне будет жаль, если я потрачу ее на серую работу и светские чаи». Я вернулся в авиацию, но на других условиях. Существует линия авиапочты Тулуза — Дакар, и скоро будет Тулуза — Южная Америка с остановкой в Дакаре. Часть этой линии — примерно две тысячи километров — проходит над непокоренными землями Африки. Случались катастрофы, летчиков убивали. Воодушевления не было. Дело шло неважно. Мне поручили заняться этой линией. Не только водить самолеты, но и постараться наладить отношения с арабами и, если представится возможность, с племенами в пустыне, несмотря на риск. Я почувствовал, что богат, раз могу столько отдавать. И еще — я узнал здесь товарищество, которое куда крепче любой салонной дружбы. Мы летаем на двух самолетах. Если поломка вынуждает одного приземлиться, приземляется и второй, чтобы помочь и выручить.

О товарище, что летит от тебя в ста метрах, ты знаешь: он не пожалеет жизни ради того, чтобы тебе помочь. Отдаст все, что у него есть — солнце, радость, воспоминания, — без пафоса и фразы.

Из порядочности. И ты поступишь точно так же. Это ведь здорово, правда?

Если бы вы знали, как я презираю тех, кто отмеряет, готовясь отдать, кто считает, отдавая. Вы меня понимаете? Мне нравится быть щедрым. И для меня существуют только щедрые — богачи, для которых щедрость сама собой разумеется. Знаете, Лулу, вы мне дороги той нежностью, которую дарили так безоглядно, я не считаю, сколького лишился — сердцу не прикажешь. И потом, если б вы только знали, как я устал от мелочных интриг, от друзей, которые то «поссорились», то помирились, от постоянно меняющихся кодов: на что мы намекаем и что подразумеваем, когда никто уже не знает, на каком он свете. Ей–богу, жизнь куда проще. По крайней мере, я предпочитаю определенность и открытое забрало.

Меня сочли сумасшедшим, когда я уехал. Но, Лулу, нужно жить так, как думаешь. Люди зачастую развлекаются, думая или споря. Размышления для них безопасная забава, поскольку никак не влияют на поступки и образ жизни. Меня собирались женить, хотели, чтобы я женился на богатой наследнице и жил мирной, утешительной жизнью.

Хотя и здесь, голубчик, у меня иной раз случаются приступы отчаянной меланхолии: ведь женщина — это такая нежность. А я в одни прекрасный день начну стареть, да и мое ремесло быстро нас изнашивает: я могу переломаться, изуродоваться, попасть в плен к маврам. В общем, иногда меня охватывает яростное желание быть счастливым. Именно так: яростное. И если я встречаю очень красивую женщину, щемит сердце.

Может, вам захочется написать мне, голубчик?

Антуан

Воздушная линия Латекоэр Дакар

(Сенегал)

Французская Западная Африка

Париж, апрель, 1929 г.

III

Мне совершенно необходимо тебе написать [5]. Хотя словами мне сказать тебе нечего. Это слишком глубоко во мне, слишком переплелось со мной. И смута так велика, что ее не передать никакими словами.

Но, несмотря ни на что, мне необходимо поговорить с тобой. Не потому что я надеюсь на понимание. Скорее я предпринимаю попытку, обреченную на провал. Слова. Так подбрасывают в воздух почтовых голубей, не зная, долетят ли. Но знаешь, может, посыл значим сам но себе, и он более значим, чем получение. Тебе я отдал всего себя. И теперь, может быть, по собственной воле повторно иду в рабство.

Тебе измениться невозможно. Я сказал тебе, что не понимаю, но я понимаю все, понимаю, — когда ты становишься ближе, когда отдаляешься, когда приходишь ко мне, когда отправляешь меня в изгнание. Ты переменчивая погода, а я все пытаюсь погреть старые раны на солнышке.

Не стесняй себя ни в чем, я прекрасно вижу то главное, что ведет тебя. Ты хочешь, чтобы тебя собрали. Мне трудно выразить тебя словами: жатва, собирающая сама себя. Я думаю о языке, это всегда сотворение мира, который мне кажется самым правдивым.

«Под сенью вечно летящих голубей…»

Вот так мне нужно было бы говорить с тобой, чтобы что–то сказать, опасная моя любовь.

Иногда сердце во мне хмелеет, начинает потихонечку закипать. В горле щекотно от смеха. Я чувствую, счастье переполняет меня, но боюсь его заметить. Осторожно поднимаю глаза и поглядываю на свое счастье. Присаживаюсь поближе к ослепительному солнцу, подставляю спину, греюсь. Млею, как ящерка: я так долго спал…

Но как опасна моя беспечность: по твоему лицу пробежала тень.

Твое лицо.

Потерянная мной колония.

Как–то раз ты назвала меня «слабым ребенком»… Думаю, я и есть ребенок. Не умею строить, не умею владеть. Боюсь, что не узнаю свой дом.

Старину Берниса, своего приятеля, я отправил умирать в пустыню, потому что дома он так и не нашел. А вот эту фразу, светлую и безнадежную, я люблю больше всего на свете.

«Мое короткое жаркое грустное и блаженное лето».

Я верил, что оно вернется.

Вот. А мне много не надо. Скромный завтрак поздним утром в день отъезда.

Вот. После этой минуты нежности говорю себе: вот он, мой скромный завтрак.

Моя единственная любовь.

Я знаю, что прожить со мной жизнь невозможно. Я слабее домов, деревьев, всего, что построено. Гораздо слабее. И я так предусмотрительно увел подальше от всего этого своего Берниса. Лучше ли то, что я дал ему взамен? Он врезался в звезду.

Этого слабого ребенка я оставил на плато в Сахаре, вы такого не видали, оно похоже на огромный стаи под звездами. Звездами, падающими вниз.

Но все начинается сначала. Узнаю счастье, узнаю весну и свою тоску.

Узнаю слова, которые хочу сказать.

Испуг разбуженного ребенка, он испугался раньше, проснулся и вспомнил об испуге.

Любимая моя, не пугайтесь: я разговариваю сам с собой. Любовь много больше меня. Мне нужно ее рассказать.

[Антуан]

Париж, апрель, 1929 [6]г.

IV

[…] Я нуждаюсь в прощении, у меня захмелело сердце [7]. Я сердит на себя, что не сумел удержать все в себе.[…] И все же будь уверена, голубчик Лулу, что я никогда больше не буду говорить с тобой об этом. Я вовсе не хочу сказать, что забуду тебя — думаю не без грусти, что это невозможно. Но видеться с тобой я больше не буду, сама того не желая, ты причиняешь мне слишком много боли […] Говорю тебе это без горечи, клянусь. Я досадую на любовь, похожую на затяжную болезнь, и не знаю, в самом деле, досадую или нет, потому что она лучшее, что у меня есть. Но встречи для меня опасны: покажется, что меня оделили капелькой нежности, и сердца не унять.

[…] И все–таки мне бы хотелось писать тебе время от времени — хотелось бы, чтобы ты отвечала [8]. Уверен, ты тоже этого хочешь. Еще хочу почувствовать тебя надежным другом. Может, и ты хочешь этого? Меня ты можешь просить обо всем, ты знаешь. Любую жертву, в любую секунду. Я не пытаюсь уверить тебя, что это с моей стороны большой подарок, потому что я никогда тебе по понадоблюсь, но, быть может, это чуть меньше одиночества в миг, когда очень одиноко. И я всегда прощу тебе все, пусть ты даже делаешь мне очень больно. Поверь, и это я говорю без желания убедить тебя в собственном великодушии: если я омрачу твой образ, что у меня останется? Ты навсегда неприкосновенна.

[… [9]] Там я опять заживу кипучей жизнью, и буду мало похож на слабого ребенка, которого ты знаешь.[…] В эту ветхую одежду я ненадолго ряжусь, попав сюда. И снова поспешно мужаю, становясь немного варваром, немного завоевателем.

[… [10]] Но как узнать, что ты думаешь о написанном. Мне хотелось бы показать и то, что я написал для тебя. А вдруг ты рассердишься?

Антуан [11]V

Порт–Этьен, 29 августа (1931)

V

Мне бы так хотелось знать, что ты думаешь о моей книге [12]. Нет сомнения, что она тебе не понравилась, раз ты мне не написала. Когда мы с тобой разговаривали по телефону, я понял, что ты еще ее не прочла, и не хотел тебя торопить. Потом я не смел тебя беспокоить, потому что ты родила ребенка [13]. И я уехал. До сегодняшнего дня я все надеялся, что книга хоть немного, но все–таки тебе нравится.

Если я подарю тебе вторую, то непременно надпишу. А эту не мог, было бы неделикатно, Лулу. И я не знал, как будет для тебя лучше. Уверен, что ты меня понимаешь.

Счастливо, Лулу, напиши хоть словечко.

Антуан

Генеральная компания Аэропосталь

Касабланка

Перпиньян [14](ноябрь. 1933)

VI

Назад Дальше